— …?
— Да, я поднимаю тяжести. По мне этого не скажешь, потому что я маленькая, правда? Я ввожу публику в заблуждение: вечером увидите сами. Мы известны публике как Ида и Гектор, слышали, наверное? Мы только что выступали в Марселе и в Лионе, по дороге из Туниса…
— Повезло? Что мы две недели выступали в Тунисе? Не вижу тут никакого везения. Мне больше нравится выступать в Марселе, или в Лионе, или же в Сент-Этьене… Гамбург — вот еще хороший город! Я не говорю о столицах, таких как Берлин или Вена, вот уж действительно, можно сказать, города, театры там первоклассные.
— …?
— Конечно, мы повидали страну! Вы говорите это с такой завистью, что меня прямо смех берет! Я охотно уступила бы вам все эти путешествия и ничуть не пожалела бы!
— …?
— Нет, не надоело, мне это вообще не нравится. У меня спокойный характер. У Гектора, моего мужа, — тоже. Но мы работаем номер вдвоем, и все, на что мы можем рассчитывать, — это три недели в одном и том же городе, ну, от силы месяц, хотя номер у нас очень хороший и подается умело: Гектор показывает чудеса гибкости, я поднимаю тяжести, а под конец мы с ним танцуем вальс-вихрь, это совсем новый танец, оригинальный… Что тут поделаешь? Приходится путешествовать, такая наша жизнь…
— …?
— Нет, решительно, этот Тунис не дает вам покоя! Не понимаю, почему, театр там самый обыкновенный!
— …!
— А, вы насчет осмотра города! И окрестностей? Если вас это интересует… Но от меня вы много не узнаете: я мало что видела.
— …!
— О, я была тут, была там — всюду понемножку… Город довольно большой. Много арабов. Есть там такие лавочки, они называют их «сук», на крытых улицах, но они содержатся в большом беспорядке, там слишком тесно и внутри ужасная грязь. У меня всякий раз прямо руки чесались устроить там хорошую уборку и выбросить половину того, чем они торгуют: все эти истертые ковры, горшки с трещинами, — у них ведь все подержанное. А какие там дети, мадам! Куча детей, сидят прямо на земле, да еще полуголые! А мужчины какие. Представьте, мадам, они гуляют себе, никуда не спешат, с букетиком роз или фиалок в руке, а то и за ухом, как у испанских танцовщиц!.. И никого не стесняются!
— …?
— За городом? Трудно сказать. Так же, как здесь. Поля, огороды. В хорошую погоду там приятно.
— …?
— Какие растения? Экзо… тические? А, такие как в Монте-Карло? Да-да, пальмы там растут. И еще маленькие цветочки, не знаю, как называются. И еще там много репейника. Тамошние жители собирают цветы репейника и нанизывают их на длинные колючки: говорят, будто от них пахнет белой гвоздикой. А хоть бы и белой гвоздикой, мне все равно, у меня от крепких запахов голова болит.
— …?
— Нет, больше я ничего не видела… А что вы хотите? У нас ведь работа, это для нас важнее всего. Утром я тренируюсь, потом делаю растирание, потом одеваюсь, и вот уже обедать пора… Выпьем кофе, почитаем газеты, а потом я берусь за иголку. Думаете, легко содержать в порядке мой и его гардероб, и нательное белье, и все остальное, не считая трико и платьев для сцены? Если где пятнышко или шов хоть чуть распоролся, я не потерплю этого, уж так я устроена. От Сент-Этьена до Туниса я сшила себе шесть рубашек и шесть пар панталон, и дошла бы до дюжины, если бы Гектору не взбрело в голову, что ему нужны фланелевые жилеты… А потом, надо еще наводить чистоту в гримерной, надо убирать комнату в гостинице, писать счета, отправлять деньги в банк. Я люблю аккуратность во всем.
— Вот вы все спрашиваете о путешествиях, так я вам расскажу про Бухарест! Никогда еще ни один город не доставлял мне столько мучений. Театр там только что отремонтировали, штукатурка была сырая. Вечером, когда затопили и зажгли свет, по стенам в гримерной потекла вода. Хорошо еще, что я сразу это заметила, а то, представьте, во что превратились бы наши костюмы! Надо было видеть, как я, после каждого спектакля, в полночь, тащила на двух вешалках, по одной в каждой руке, мои платья с блестками для вальса-вихря! И каждый вечер в девять приносила их обратно. Сами подумайте, мог ли этот город оставить у меня приятные воспоминания!
— Да оставьте вы меня в покое с вашими путешествиями! Вы меня не переубедите, а уж сколько я стран перевидала! Во всех городах мира всегда одно и то же. Всюду имеются: во-первых, мюзик-холл, чтобы там работать, во-вторых, немецкая пивная, чтобы поесть, в-третьих, скверная гостиница, чтобы ночевать. Когда вы объездите весь мир, то согласитесь со мной. Да еще примите во внимание, что повсюду есть гадкие люди, что надо уметь держаться на расстоянии, и можно считать за счастье, если встретишь, как сегодня, человека из хорошего общества, с которым можно побеседовать…
— …!
— Что вы, мадам! Это я говорю без преувеличения. До свидания, мадам, до вечера! После вашего номера я буду иметь удовольствие представить вам моего мужа. Он, как и я, будет очень рад с вами познакомиться.
Рукодельня
Маленькая гримерная на третьем этаже, узкая, как ружейное дуло, каморка, единственное окно которой выходит в проулок. Раскаленный радиатор пересушивает воздух, и каждый раз, когда открывается дверь, с винтовой лестницы, словно из каминной трубы, врывается накопившаяся в нижних этажах духота, запах тел шестидесяти фигуранток и куда более нестерпимый аромат расположенной по соседству уборной… Они сидят там впятером, у каждой свой соломенный табурет между длинным гримировальным столом и выцветшей занавеской, за которой висят костюмы для ревю. Они находятся здесь по вечерам, с половины восьмого до двадцати минут первого, а два раза в неделю еще и днем, с половины второго до шести. Первой переступает порог запыхавшаяся Анита, щеки у нее холодные, рот полон слюны. Она отступает на шаг и говорит:
— Господи, да здесь не продохнуть, прямо тошнит!
Но вскоре она привыкает к духоте, прокашливается и больше об этом не вспоминает, потому что ей надо успеть одеться и загримироваться, а времени в обрез… Платье и шемизетку можно сдернуть быстро, как перчатки, и повесить где попало. Но в какой-то миг движения замедляются, легкомыслие сменяется озабоченностью: Анита вытаскивает из шляпы длинные булавки, затем аккуратно втыкает их на прежние места и бережно, благоговейно заворачивает в старую газету это кричащее и жалкое сооружение, напоминающее одновременно корону индейского вождя, фригийский колпак и кочан салата. Всем известно, что облака рисовой пудры, летящие с пуховок, — просто смерть для бархата и для перьев…
Затем входит Вильсон, с таким отрешенным видом, словно она еще не проснулась.
— Слушай-ка… Черт! Хотела ведь сказать тебе что-то… И по дороге проглотила.
Согласно этикету, она сразу снимает шляпу, а затем приподымает надо лбом прядь белокурых волос, скрывающую еще не зажившую ранку.
— Ты не представляешь, как она до сих пор дергает и отдает в голову…
— Замечательно, — сухо обрывает ее Анита. — Если тебе разукрасили башку, если у дирекции хватило совести отправить тебя восвояси, отделавшись холодным компрессом с эфиром за два су — не дав сорок су на такси, пожалев сто су на доктора! — если ты после этого неделю чуть живая провалялась в гостинице и если тебе не хватает самолюбия подать на дирекцию в суд, не надо жаловаться, лучше помалкивать! О! Я бы на ее месте…
Вильсон не отвечает; скривив губы, она осторожно отстраняет золотистый волос, как на грех приставший к ране. Впрочем, Аните, анархистке и скандалистке от рождения, всегда готовой «подать жалобу» и «обратиться в газеты», ответа и не нужно.
Одна за другой входят остальные: Режина Тальен, которую маленькая пухленькая фигурка с пышными формами спереди и сзади обрекает на амплуа пажей и «травести старых времен», Мария Анкона, брюнетка столь жгучая, что она и в самом деле считает себя итальянкой, и маленькая Гарсен, невзрачная подозрительного вида статистка с чуточку лживым, чуточку боязливым взглядом больших черных глаз, плоская, словно отощавшая кошка.
Они не здороваются друг с другом, ведь видеться приходится так часто. Они друг другу не соперницы, поскольку все, кроме Марии Анкона, танцующей небольшой сольный номер — тарантеллу, прозябают в фигурантках. Гарсен завидует Марии Анкона не столько из-за ее «роли», сколько из-за ее новенькой горжетки из крашеной лисы. Они и не подруги, но все же, когда они собираются все вместе, притиснутые друг к другу и задыхающиеся в узкой комнатушке, их порою охватывает какое-то животное удовлетворение, своеобразная веселость узниц. Мария Анкона напевает, отцепляя подвязки, которые у нее держатся на английских булавках, и развязывая корсет с порванной шнуровкой. Она смеется, увидев, что рубашка у нее порвалась под мышкой, и на упрек Режины Тальен, демонстрирующей белье с оборками и прочный, как у рассудительной служанки, тиковый корсет, она отвечает:
— Что поделаешь, дорогая, у меня артистический темперамент! И потом, неужели, по-твоему, я могу сохранить рубашки в целости под этим гадким металлическим панцирем!
— Надо делать как я, — вкрадчиво замечает Гарсен, — вообще не надевать рубашку.
На ней панталоны из золотого с жемчугом кружева, а отсутствующую грудь прикрывают два ажурных металлических кружка. Она не обращает внимания на то, что острые концы подвесок с жемчужинами, режущие края латунных пластинок, позвякивающие цепочки царапают ее нагое, сухощавое и словно бы нечувствительное тело.
— Ну разве при таком износе дирекция не обязана выдавать нам рубашки для выступления? — кричит Анита. — Но вы же безответные дурехи, вы же не потребуете то, что вам причитается.
Она обращает к подругам наполовину загримированное лицо, белую маску с красными кругами у глаз, придающую ей свирепый облик полинезийского воина, и, продолжая витийствовать, завязывает на голове концы грязного шелкового лоскута, бывшего когда-то «косынкой под парик», надеваемой, чтобы уберечь волосы от бриллиантина, которым пропитаны накладки.
— Вот как с этой тряпкой у меня на башке, — продолжает Анита, — вы можете сколько угодно вопить, что вас от нее тошнит, но я ее менять не на-ме-ре-на! Дирекция обязана выдать мне другую, и пусть она хоть сгниет, но я ее не заменю! Я свои права знаю, и все тут!