К изваянию Пана, играющего на свирели. Измаил II — страница 2 из 7

Неделю спустя у моего гриба и еще на кухне образовалось сплоченное сообщество лиц, перенявших мой опыт. Дьявольская хитрость развивалась в каждом из нас, изменялся каждый и чувствовал это изменение, но так уж вышло, что именно я оказался чуть впереди остальных на пути, который ты, Учитель, для нас предназначил. Вылилась эта авангардность в то, что я стал единственным, кто сумел за месяц военных лагерей в зюзю нажраться. Неведомо откуда возникшая «Гуцульская яблочная» оказалась поглавнее таких печальных моих экспериментов, как политура или фиолетовый денатурат. Было-то ее всего ничего: бутылок шесть на двадцать человек,— но так совпало, что в этот ночной час была моя очередь лежать в кукурузе, потому мне и сдали на хранение весь запас. Люди приходили, дергали по полкружки, я с ними, потом они сменялись другими, но я-то оставался! Досталось мне на долю в итоге не меньше трети общей массы, и к часу выхода на пост единственный доступный мне способ службы был собачий.

Из кукурузы я вышел на четырех ногах, и очевидцы утверждали, что из глаз у меня сочился рубиновый свет, как от звезд Кремля, но этого я не помню, помню только вкус солидола во рту. Грустный еврей Женя Зильберг, знаменитый тем, что взял с собой в армию третью часть эпопеи Марселя Пруста, которая оказалась у нас единственной книгой и потому была прочитана с тоски всеми до последнего дебила; и под гриб попавший совершенно случайно, просто в порядке очереди, завидев меня еще издали, бежал в ужасе, побросав на траву выданные нам в одном экземпляре на двоих шинель и рукавицы. Я дополз до столба и лег поперек дощечек, обрамлявших его основание. Первая же попытка подтянуться, чтобы принять уставное положение, окончилась трагически; я грохнулся обратно, рассадил лоб и больше уже не решался пытать судьбу — лежал и ждал, что будет. Кто-нибудь, в конце концов, мог бы поднять меня, если бы проходил мимо. Но четкие на гравии командирские шаги, раздавшиеся в ночной тиши, не оставили надежды. Это был конец: сейчас я распрощаюсь с лагерями и институтом, а моя карьера витязя автоматически перейдет из месячной в двухгодичную. Я опустил лицо к земле. Я ничего больше не хотел видеть. Но как ни был мутен мой рассудок, я все же сумел удивиться, когда шаги даже не замедлились подле меня.

Собрав в кулак всю еще оставшуюся во мне жажду жизни, я кое-как сфокусировал расплывающийся мир и распознал удаляющуюся фигуру нашего московского майора по фамилии Захваткин. Достигнув кустов, Захваткин сло­мался в поясе и начал со страшной силой блевать (заметь, полковник, что по отношению к тебе я не употребил этого грубого термина, да он к тебе и не относится, ибо ты представляешься мне совершенным механизмом, функции которого рассчитаны и подчинены высшей цели; никакие эмоциональные оценки здесь места иметь не могут). Каналы, которыми потекла тут моя мысль, сейчас могут показаться странноватыми, но на месте действия смотрелись вполне натурально. Поведение непосредственного начальника в данной ситуа­ции я понял как официальное разрешение последовать его примеру. Аккуратно огибая майорские ноги и стараясь не попасть под струю, я пристроился сбоку и приступил. Это были редкие мгновения соития начальника и подчиненного в едином порыве — так, наверное, в атаке бывает, смертельной. Прерываясь перевести дух, майор тихо и жалостно постанывал: «Сволочь... отравили же... Сволочь...» — а я, по-песьи заглядывая снизу ему в глаза, всю нежность, на какую был способен, вкладывал в ответное «так точно». Майор закончил первым, щелкнул каблуками, отдал мне честь и удалился в ночь. Я же, уже облегченный и просветленный, без ощутимых сложностей сумел занять параллельную грибу позицию. Покачивало, конечно, но в принципе смотрелся я уже браво и окружающий мир кое-как контролировать мог. И натурально, полковник, тут появляешься ты. Я бы не удивился, если б узнал, что ты сидел в тех кустах, наблюдая за нами. Или чтб вообще способен видеть все, независимо от мест и расстояний.

— Курсант! — сказал ты.

И хотя вместо положенного бодрого «курсант имярек» смог я только икнуть, на тебя это не произвело особого впечатления. Наоборот, мне кажется, тебе понравилось.

— Где майор Захваткин?

Я неопределенно махнул куда-то рукой, и вышло — в сторону нужника.

— Блевал он? — спросил ты.

Я кивнул.

— Козел поганый,— сказал ты на прощание, и я так и не понял, к кому это относилось: к Захваткину или ко мне.

Лагерь подняли по тревоге. Исследовав очко, обнаружили чью-то фуражку, плавающую внизу (акценты, акценты, полковник, почти гениально!). Шесть часов подряд десять лучших физкультурников института разгребали дерьмо, стоя в нем по пояс, в надежде обнаружить на дне труп незадачливого майора. Но его не было там, и ничто на свете не заставит меня поверить, что ты не знал об этом. Он мирно посапывал между палатками в двух шагах от меня, и на рассвете я от чистого сердца укрыл его шинелькой. Он вообще был беззлобный дурак, этот Захваткин, но не будешь же в самом деле сравнивать его с тобой. Человеческое, слишком человеческое, это тебе не ровня — тебе, в котором даже крепкий дух спермы, пота и алкоголя, сопутствовавший твоему появлению, сколько бы ты ни мылся, ни одеколонился, наводил на мысли не о грязном теле, а о первичном производящем импульсе, разделившем некогда небо и землю. А Захваткина я даже любил по-своему и зла никогда от него не видел. Да почти никто не видел от него зла; Не любил он, по причинам скорее мистическим, чем рациональным, только дебелого Пашу Пусова и боролся с ним постоянно и методично, как с тараканами, причем всегда одним и тем же способом. Где бы они ни встретились, тут же раздавалась хорошо отработанная команда: «Курсант Пусов! Газы!»— по которой Паша должен был надеть противогаз и не снимать его вплоть до соответствующего распоряжения. Поскольку распоряжения обычно не поступа­ло, Пашу без противогаза почти уже и не видели.

Этим вдохновился бы Брейгель — марш нашей роты на обед. Впереди комсомольцы — тянут сапожок, с отмахом руки и громким топотом. Следом растягивалась на полкилометра инвалидная команда со стертыми ногами, обмо­танными цветастыми тряпками, и. в разноцветных тапочках. Тряпки разматыва­лись и волочились в пыли. А в некотором отдалении замыкал строй курсант Пусов в противогазе. Сопровождалось все это авангардистской песней «Когда рогаты для солдата» с припевом «Россия: березки-тополя», что особенно акту­ально звучало среди кукурузного беспредела. Вдобавок сумасшедший наш джазмен-синкопист в третьей шеренге инвалидов не упускал случая вставить после «России» щемяще-родную односложную рифму к слову «тополя», что нерусский командир роты старший лейтенант Дантаридзе терпел ровно до тринадцати раз, после чего останавливал строй и говорил нам: «Ви что думайт, ми тут все савсем баран и раздалбай, да?» И все начиналось сначала.

То, что ты проделал однажды, кажется мне в определенном роде твоей вершиной. И как у всякого истинного мастера, вершина эта оставалась почти никем не замеченной, спрятавшей, как айсберг, заключенную в себе массу. Однажды ты спросил Захваткина, отменяет ли в какой-нибудь степени команда «газы!» команду «с песней шагом марш!». Майору понравилась эта идея. И с тех пор приятную постмодернистскую полиритмию вносило в наше пение далеко разносящееся «хлюп-хлюп» и «бу-бу» поющего в противогазе Пусова.

Так ты царствовал. Я многое еще мог бы вспомнить об этих днях. Помнишь, как ты проверял у нас готовность противогазов, засовывая в вентилятор фургона радиостанции дымовую шашку и запирая снаружи двери? Неужели ты хочешь, чтобы я принял всерьез версию, что ты действительно случайно сунул шашку и в ту машину, где сидели начальник сборов и командир гарнизона, не державшие в руках противогаза со времен ипрской травли? Или последний день, когда перед нашим уже переодетым в гражданку строем ты произнес самую длинную фразу, какую я когда-нибудь от тебя слышал.

— Когда мы приехали сюда,— сказал ты,— здесь был девственный уголок природы. Нужно, чтобы после нас он остался таким же.

Уже продолжительность этой речи не могла не растрогать. Тем более что ноздри нам уже щекотал грядущий аромат московских сладких булок. Мы ползали на карачках и подбирали каждую спичку среди чахлых яблонек. Но полчаса спустя ты прислал кабелеукладчик на базе танка зарывать сортирную яму. Пьяный прапорщик за рулем искал нужный объект сорок минут, в течение которых личному составу пришлось в очередной раз отлеживаться в кукурузе. Когда он наконец уехал, так и не достигнув цели, яблоньки торчали из земли корнями вверх, и трудно было поверить, что только что повсюду была трава, пусть и побитая солнцем. Великолепно? Великолепно.

Только не прими все это за попытку ерничать, избави Бог. Это, в конце концов, было бы и небезопасно — ведь я знаю, что ничего еще не окончено. Где ты теперь? Когда я думаю, полковник, что ты где-то существуешь, так же ходишь по институту и даже запах, наверное, не изменил, это кажется мне всего лишь фантомом, который ты оставил после себя, как некий кинематографический нинзя. А сам — сам ты весь в нас, в тех, кого выпустит в жизнь, и я чувствую в себе твое дыхание.

Я окончил институт и полтора года после давил на чердаках пузом дохлых голубей, а в редкие минуты досуга наблюдал, как начальник катает по столу шарики из соплей, а потом отправляет в рот. Вдобавок он не мыл руки после сортира. Однажды я взял да и дал ему в ухо, пока другие отворачивались и давились. Я ведь ничего больше не боюсь, и это твоя заслуга, это ты, великий избавитель от страха, вернул нам радость жизни и способность к наслаждению. Больше того — запрог­раммировал нас и освободил от ужаса выбора. Тысяча жизней теперь у тебя, и судьба твоя растеклась на тысячи наших. Приятно сознавать, что долго еще виться их ручейкам и ждет впереди еще много замысловатых коленец.

Вот на одном из них я стал церковным старостой. Мне нравится здесь. Я часто ночую на работе и люблю смотреть, как приходит на ночную смену сторож Женя. Женя чем-то напоминает тебя: он совсем не умеет разговаривать. Зато у него большие бицепсы, и для меня нет большего удовольствия, чем наблюдать, как он надевает черные мотоциклетные перчатки и десантные штаны, как сажает на руку кастет-пятипалечник и цепляет к поясу дубинку. Потом он берет в руки большой строительный прожектор и ходит с ним по двору. Он будет ходить так всю ночь. Иногда странная тоска выгоняет его со двора, на улицу, насколько хватает кабеля. И не дай Бог какому-нибудь горе-работяге плестись в этот час с вечерней смены домой: Женя прижмет его палкой к стене, а потом будет светить прожектором в глаза, заглядывать в лицо и страшно мычать при этом. Это жуткое зрелище, я видел. Я горжусь знакомством с ним, горжусь, что он жмет мне РУКУ.— и это тоже оплачено твоим, полковник, подвигом. Если бы ты знал, как он ловит крыс руками, а потом жарит их живьем, подвешивая над огнем за хвосты к специально изобретенному для этого таганку!