Вскоре после возвращения из путешествия бабушка умерла. Следом за нею умер и дед. Мир рухнул. Детство кончилось. Но Волга – последний бабушкин дар – осталась.
Потом девочка прожила еще несколько все более взрослых жизней. Одна из них, длиною в восемь лет, пришлась на Париж и была тоже и полной, и счастливой. И вот на излете этой жизни Таня Щербина – уже парижанка – снова оказалась ненадолго на родине, в Москве, с тем чтобы сопроводить группу своих новых компатриотов, французов, в поездке по Волге на теплоходе.
– Понимаешь, мы плыли по тому же маршруту, останавливались в тех же городах, что и тогда, с бабушкой. В городах, которые я запомнила, как сказку. Я ничего не узнавала. А то, что видела, было ужасно. Углич. На пристани пьяные женщины продают часы местного завода «Чайка». Толкаются, дерутся: «Ты куда вперед лезешь, б…?» Строения. Обшарпанность – это не то слово. И убожество – не то. Убитость. Я была в ужасе, в настоящем ужасе. Я не знала, куда бежать из этого кошмара. Но интересно, что именно после этой поездки я вдруг приняла решение вернуться в Россию. Навсегда.
– Почему? – спросил я.
Был третий час вальпургиевой ночи, ночи с 30 апреля на 1 мая. Сатана уже собрал всю свою нечисть на далекой Броккенской горе, путая мысли и чувства, месил дождь с туманом, мешая становлению дружной весны. В холле тверской гостиницы «Волга» плавал остывший табачный дым.
– Потому, что свои плюсы и минусы есть везде. Но на наши минусы у тебя наработана защита, нормальная эмоциональная реакция. А там всегда есть то, к чему ты не привыкнешь никогда.
Я сто раз слышал об этом и никогда толком не понимал, что имеется в виду.
– Для этого нужно влюбиться. Там.
– Знаете что? – произносит Тягны-Рядно, которому надоело слушать нашу болтовню. – По-моему, вы все страшно преувеличиваете…
– Приуменьшаем.
– Но ведь, в конце концов, – говорит он Татьяне, – мы с тобой тоже встретились… там…
Дорога – это жизнь. Новая жизнь, сразу набело. Мгновенное обживание новых ситуаций, короткие знакомства и столь же безболезненные расставания и, наконец, самое странное чувство: deja vu – совершенно подлинного узнавания, когда на набережной в Твери или в Торжке вдруг взглянешь на какой-нибудь дом и почувствуешь, что, конечно, его уже видел, а может быть, даже в этом доме жил и был счастлив – совсем иначе, нежели сейчас, но, может быть, даже проще и лучше… Цветы на окне, занавесочки кисеей, кошка… Вот из этой двери я бы выходил поутру. Кем? Учителем французского языка уездной гимназии или преподавателем географии губернского университета? О, я был бы краеведом, возил бы своих студентов на раскопки, в фольклорные экспедиции. У меня была бы клеенчатая тетрадь с рукописью незаконченного «романа», лодка на Волге, прекрасная библиотека из подшивок позабытых ныне газет, журналов и книг. И утра в моем доме были бы прохладные и чистые, как натюрморты Петрова-Водкина…
Продвинутые психологи утверждают, что чувство deja vu появляется, когда человек оказывается на перекрестке, в «точке выбора», и от того, что он предпримет в следующий момент, может зависеть вся его жизнь…
Что-то подобное случилось со мною лет за десять до этого, в Торжке как раз. Я приехал сюда к священнику Владиславу Свешникову писать о нем материал, а получилось, что мы все время говорили о Боге. Его духовный сын Саша тогда работал в церкви истопником; вставал в четыре, уходил в темное льдистое мартовское утро, возвращался, пахнущий угольным дымом, но он казался мне самым счастливым человеком на свете, потому что у него был Бог, а больше ничего не было. Никаких мелочей, ничего лишнего не было, только самое главное – Бог. А у меня только лишнее и было: ненужные отношения, работа ненужная, ненужный дом, где я ненужно жил… А Бога не было, и никакой надежды не было… И вот в церковной ограде, когда ветер качнул мартовские липы и галки стаей закружились над церковными куполами, – помню, было оно, это пронзительное чувство, что – вот! это! – я его знаю, этот исток жизни, и если только вспомню хорошенько, где он, то уж, верно, буду знать, как жить…
Я тогда тоже искал исток, но ничего не нашел, и ровно через неделю жизнь моя улетела под откос…
– Что это? Что это?!
В темноте на дороге или над нею вдруг возникают огненные полосы. Автомобиль летит на них, и они то свиваются, будто раскаленные ленты, то вдруг делаются совсем прозрачными.
Река?!
Оказывается, это свет фар играет в проводах.
Пространство непомерно, оно налетает из тьмы, как ветер, песчинка за песчинкой выдувая знакомые образы из привычной картины мира – нет больше ни придорожных кафе, ни чайных для дальнобойщиков, ни нужной нам марки бензина, ни панельных домов, ни заводских складов – только темный лес по краям дороги да столбики километров. И как оглядывали нас в убийственно скучном ресторане какого-то крошечного районного городка, в котором мы в конце целого дня пути остановились поужинать: наши лица, наше обличье кажутся странными здесь. «Москвичи». Примерно с тою же интонацией, как мы в детстве говорили: «иностранцы». Без неприязни, но настороженно. Или неприязнь все-таки была? Сейчас уже не помню.
Бывают минуты, когда кажется, что ты в космосе, что вырвался наконец из «цивилизации» и всех тех отношений, которые ею порождены, попал в чистое, необезображенное, истинное пространство. Потом в самой глуши темного ночного леса видишь несколько домов, десяток автомобилей с московскими номерами, помойку и понимаешь, что все нормально, мир не даст тебе выпасть никуда. Да и куда ты, дурачок, убежишь от мира на автомобиле?!
Фигура старушки в белом платочке появляется именно в тот момент, когда клинит заднее колесо и мы оказываемся совершенно беспомощными перед этой поломкой, тьмой, холодом, плеском невидимой ночью близкой промозглой волны, ветром и отсутствием крыши над головой.
– Квартиру ищете? – спрашивает добрая волшебная старушка.
Квартиру? Как?! Ну конечно…
Через полчаса мы уже ужинаем в прекрасной, хоть и холодноватой, для приезжих обставленной квартире на третьем этаже блочного дома, из окна которой утром видно озеро Селигер. Я открываю пиво, набиваю трубку и вместе с друзьями медленно ухожу в ночь. К середине ночи появляется ощущение, что мы все-таки вырвались. В окно видна луна и быстро бегущие по небу тучи.
Едва сворачиваешь с шоссе на проселок, ведущий в глубь того самого Оковского леса, что оберегает собою исток Волги, как тебя охватывает необыкновенное чувство подлинности, вневременности пейзажа. И тут дело не только в весне, в очень нежной еще тонировке того, что станет потом сплошной, непроглядной лиственной завесой, не в контрасте нежных, прозрачных, будто стеклянных молодых листочков ольхи или березы и темных, косматых еловых бород, но и в самой проселочной дороге. В дороге, сохранившей свою изначальную суть, свою многомерность, не до конца подчинившейся автомобилю. Не служащей ему одному только нитке асфальта, призванной удовлетворить его притязания на наивысшую скорость и комфорт. Дорога причудливо петляла, поднимаясь, как ей и положено, вверх и ныряя вниз, и ничего не было проще, чем представить себе на ней и пешего, и конного, и почтальона на велосипеде, и инока, торопящегося успеть в свою обитель к вечерней службе.
Еще в Твери мы слышали, что волжское первоначало заповедано и на машинах туда нельзя. И я, помню, даже подумал, что правильно. Если ты едешь к истоку, как ты полагаешь, Родины, к ключу, слабому еще, как младенец, и в то же время к ключу ото всего русского мифа, то будь добр, сойди на землю и пройди хоть немного пешком, как подобает паломнику. А если просто любопытствуешь – то тем более, земля не все стерпит, поступай по предписанию. Но только в лесу стало все окончательно понятно (и я подумал о мудрости хранителя): ничто так не унижает святыню, как автомобиль. Ничто так не равнодушно к ней, ничто не испытывает перед нею большего самодовольства. А сюда с самодовольством нельзя. Нельзя с железным блеском в глазах и с пламенным мотором вместо сердца. Людям – можно всем. Всяким. Даже таким, как мы, столичным жителям, запутавшимся и даже скверным, – можно. А автомобилю – нельзя.
Я все ждал, что за очередным поворотом поджидает нас шлагбаум и пространство для парковки, но дорога вилась себе и вилась, и никакая стража не заступала нам путь. Это было удивительно. Потому что, как это ни странно покажется, каждый из нас от предстоящей встречи ждал одного: увидеть хранителя. Хранителя истока. Потому что казалось совершенно естественным, что раз есть ключ, который отверзает воду самой большой реки на всем пространстве Европы (и он же – волшебный мифологический ключ), то при нем должен быть и ключник с ключами от ключа, хранитель бессонный и бессменный. Это совершенно сообразно законам волшебного мира, в котором такие вещи, как истоки великих рек, не могут быть просто так, без стража, без святого подвижника, который не давал бы замутить исток и соблюдал бы чистоту места.
И то, что я в Москве слышал о каких-то старухах, которые ходят из разных деревень, чтобы блюсти чистоту ключа, в общем в эти представления вписывалось, и я даже очень хорошо представлял себе этих старух, хотя, кажется, читал, что их не много, а всего одна. И вот – увидеть ее было важно. Потому что больше всего на свете я люблю старых интеллигентов и деревенских стариков, на которых лежит глубокий отпечаток старой, дореволюционной еще культуры, последние проявления которой я еще застал. Эти старики – сами как исток, люди незамутненной души. Нас больше, мы прем, как талая вода, мы сильнее, но мы никогда не будем так чисты, как исток, как люди истока.
В Твери выяснилось, что хранительница истока, Нина Андреевна, давным-давно померла, а дело принял некий человек из Питера, Сергей, который, как и положено, попал однажды к истоку, припал и не смог уже оторваться, отреставрировал церковь, построил дом… Обозначилась судьба, замерещилась тема. Поэтому Сергея-то я и ждал в первую очередь встретить за поворотом лесной дороги. Но вот уж мелькнул указатель «Волговерховье», справа обозначился храм – и вдоль мокрой от талого снега улицы несколько взъерошенных изб. Никто нам путь не преградил, и мы, выходит, приехали…