Дул сильный ветер. По ветру крупные, как лепестки черемухи, снежинки летели почти параллельно земле. Я увидел бредущую по улице фигуру, побежал. Думал, мужик, оказалось – женщина, обвязанная платками. Спросил про Сергея.
– Так он уехал. Был, но уехал. Вообще эту зиму не зимовал…
– А кто же тогда следит за истоком? – изумился я.
– А во-он, – показала женщина на фигуру пожилого мужчины, быстро погоняющего небольшое стадо в облаке снега. – Анатолий Григорьич. Только громче ему кричите, он слышит плохо…
– Анатолий Григорьевич! Анатолий Григорьевич! – закричал я, бросаясь ему наперерез, потому что показалось, что и он сейчас уйдет туда, куда потянулось стадо, – в зеленые, давно не паханые поля, в глухие водораздельные леса, в Новгородчину, вон за ту вершинку, откуда уже все реки не в Волгу текут, а в Ильмень-озеро…
Он остановился. Пиджак из искусственной кожи не слишком-то, конечно, грел его; щеки румянились от мороза. Выслушал нас.
– Хорошо, я приду на исток, только кнут домой отнесу да ключ возьму…
Вот оно с хранителем истока как все обернулось; а вместе с тем ничего не поделаешь, только это правда и есть, ибо та женщина, о которой я читал когда-то, Нина Андреевна Полякова, она уж двадцать лет как умерла, Сергей из Питера оказался обычным временщиком, который, конечно, сам себя мнит в ореоле истока, однако ж отсутствует; а ключ от ключа бессменно держит повстречавшийся нам глуховатый пенсионер, он же пастух и продавец местного сельпо Анатолий Григорьевич Марсов.
По ощущению исток Волги не есть око и ключ. Ключ, который в старое время звал народ «Иорданом», таится на дне болотца, и «ключ от истока» – железный ключ с самодельным деревянным брелоком – выполняет функцию скорее декоративную. Потому что настил и часовенка на нем с обязательным образком Николая Угодника и пробитым в полу отверстием, символизирующим как раз родник, поставлены на сваях над болотцем, образовавшимся у опушки леса. Здесь всяческая лесная влага собирается-собирается и наконец, достигнув критической массы, пускается в самостоятельное течение. Таких истоков в окрестных лесах – тысячи, вокруг пространство совершенно необыкновенное – родина воды. Здесь вся земля сочится водою на три стороны света (есть места, где верховья притоков Волги, Днепра и Западной Двины разделяет всего несколько сот метров). Особенно по весне, когда облепленные седым лишайником стволы осин стоят посреди талой воды, будто колонны какого-то исполинского святилища, и вся земля, напитанная водою, журчит, хлюпает, пузырится зеленоватой лягушачьей икрой, пуская в лужи отражения синего неба и белых облаков, из которых поднимаются вверх деревья, лес, Лес-Отец-Вод, порождающий все эти «волго», «пено», «вологдо», «болого»… Когда в конце прошлого века профессор П.Е. Белявский решил научно выяснить, где находится исток Волги, то обнаружил, что теоретически на роль истока могли бы претендовать несколько ручьев. Но народ упорно и единодушно считал истоком только один – «Иордан». И непонятно почему. Вроде бы ничего особенного. Вокруг – самая обычная заросль, ива, ольха, краснотал, осока, затопленные кусты, березовый лист на дне… И все же с этим единогласным выбором приходится, конечно, считаться.
Видел, как две девочки зашли в часовню и в отверстие над родником бросили свернутую записку: «сбудется». Видел, как люди умываются – «чистым становишься» – и обязательно пьют воду. Я тоже, как и хотел, напился темной, на осеннем листе настоянной волжской воды. Подошла дочь, тоже попила. Потом сказала: «там в одном месте Волгу можно перепрыгнуть с камня на камень. Пойдем, я перепрыгну, а ты сфотографируешь. Бабушка с ума сойдет!»
До этого она видела Волгу только у бабушки, в Саратове. Она связала в уме две точки невообразимого для восьмилетнего ребенка пространства, не подозревая еще, что этими изначальными водами связано все – и жемчужная нитка поволжских городов, каждый из которых гордится своею набережной; и огромная территория, на которой и Шексна, и Ока, и Белая, и Чусовая – лишь ветви одного исполинского ствола; и фигуры орнаментов, передающиеся от мари к мордве и затем уж подхваченные русскими; и мелодические ходы, которые многие наши напевы так роднят с башкирскими или с татарскими; и вся история наша – и летописная, и долетописная даже, – дошедшая до наших дней смутными отголосками о волнообразном истечении народов из Азии на запад через Великие Ворота между Уралом и Каспием. Тут не одна история, а несколько исторических эпох, безвозвратно позабытых, только и связаны, что названием этой реки – Ра, А-Рас, Итиль, Идель, Иуль, Волга…
Должно быть, сознание мое (осознающее это величие) не вполне примирялось с тем, из какой малости рождается Волга. Но в том и заключалась правда, что другого ничего не было: часовенка над болотом, церковь на холме, пасущийся на зеленом склоне черный конь, смятые ветром березы… Только потом, когда мы с дочкой вдвоем пошли вдоль ручья Волги, согнанные с настила группой подъехавших туристов, я вдруг испытал щемящую нежность к этой новорожденной воде. Такая это была чудесная, прозрачная, полная солнца вода, такое вокруг царило чистое весеннее младенчество мира, что захотелось вновь преклонить колени, умыться, испить, позвать ее: «Волга, детка…»
Здесь начало, укромная чаша, заповедные дремучие леса, «дорог автомобильных дальше нет, только конные». Вот отсюда она и пойдет, пойдет, разольется, наберет силу, чтобы одолеть все ужасы, устроенные на ее пути современным человечеством, одолеет – и неостановимой сверкающей лавой, разделившись на множество рукавов, подобно коннице Чингисхана, устремится к Каспийскому морю, пробивая раскаленные пустынные пески, оставляя по бокам, в ильменях, столько воды, что сама пустыня станет похожа на амазонские джунгли…
Но это там, за тридевять земель. А начало всему этому – здесь, в этой малости. И вся сила – в этой вот слабости. И все величие будущее – пылающие на солнце зеркала вод до горизонта – оно начинается под сводами этой часовенки над болотцем…
– Ну что, я закрываю? – Анатолий Григорьевич, поглядев на синюю снеговую тучу, встающую над лесом, поежился в своем скрипучем пиджачке.
– Да, пожалуй… – я готов был уходить.
– Пап, а ты разве ничего не будешь писать? – вдруг спросила меня дочь Саша.
– Где?
– На доске (что-то вроде «доски отзывов» было еще на настиле позади часовни).
– Нет, не буду.
– Тогда дай мне ручку.
Я недаром говорил, что у каждого из нас помимо очевидного был еще и другой, по-настоящему значимый повод отправиться к волжскому истоку. Я хотел спастись, обрести если не твердую почву, так хоть воду под ногами. А дочь? Много лет она слушала мои рассказы о дальних поездках, о таежных реках, о тундре, о северных островах… Она научилась верить, что там-то и начинается настоящая жизнь, жизнь, которую стоит жить… Но она не верила, до последней минуты, я видел, не верила, что когда-нибудь я возьму ее с собой туда. Да и сам я был полон сомнений, потому что если бы в результате нашей поездки она сказала: «знаешь, пап, мне не понравилось, все это скукота и ерунда», то я был бы убит на месте. Это значило бы, что как отец я проиграл. Ибо своим примером ни в чем не убедил ее.
На «доске отзывов» она написала, что еще никогда в жизни не видела такой красивой Волги. Когда она сказала мне об этом, я понял, что во веки веков я оправдан и спасен.
Ветер ударил, и опять косо полетел снег. В приглушенном сумраке ненастья по мокрой деревенской улице прошествовало стадо: четыре коровы да с десяток, наверно, овец. Навстречу стаду двигался человек. Я заметил его давно, едва только мы въехали в деревню: это был сухонький седобородый старик в солдатских штанах, меховой душегрейке и старой шляпе, которая от многократного изменения форм стала походить на ковбойскую. Тогда он стоял у ограды, а теперь сам шел навстречу, причем по особой решительности шага легко было понять, что идет он в магазин за водкой.
– О Волга! Родина! Я твой должник! – вскричал дед, приблизившись, и вскоре выяснилось, что говорит он только стихами, или, вернее, ритмической прозой – «с тех пор, как напрямую с Богом…»
В общем, история вышла обыкновенная: чтоб не держать Анатолия Григорьевича понапрасну в магазине, который он хранил так же неукоснительно, как и исток, мы взяли бутылку водки, закуску и отправились в избу к боговдохновенному деду Вене.
Анатолий Григорьевич рассказывал, что народу в деревне осталось постоянных восемь человек, поля не паханы шесть лет, сыновья разъехались… Вспоминал он и какого-то князя, который, прибыв впервые из Франции в Россию, был привезен в эти места и, увидев исток, попросился побыть один – и пропал. Когда через четыре дня, к радости и ужасу тех, кто сопровождал его, он вышел из лесу, он был неузнаваем и на попытки выяснить, что с ним приключилось, закричал: «Не трогайте меня! Не приближайтесь! Я – русский человек!»
Мы чокались, пили за князя, дед Веня вскакивал и обнимал Тягны-Рядно: «Родной! Оставайся со мной на неделю! Оставайся со мною пить! Я один живу! Я скажу тебе истину…» Но истину не говорил, а вдруг начинал прихлопывать и заводить удало:
Я гулял недели две – лопнуло терпенье,
И решил жениться я в это ж воскресенье.
Но с женщиной всю жись потом
не развязаться,
Она ж все время мне под бок: «Пойдем,
чтоб расписаться!»
Но и рассказ потешный про женитьбу тоже все никак не мог довести он до конца – должно быть, от избытка чувств. А я сидел, вдыхал ни с чем не сравнимый запах деревенской избы и думал, что старик этот поразительно похож на другого, ныне уже покойного старика, дядю Колю, которого знавал я в своих деревенских странствиях – только дядя Коля воевал, а этот в войну еще мальчишкой был, как мой отец. И еще я подумал, что ищу всегда одно и то же, как говорят киношники, «уходящую натуру» – как раз таких вот людей, которых наш век и наша земля уже не родит. И не успокаиваюсь, пока не найду. С некоторых пор этого (сразу и вдруг) почти не стало: людей таких, домов таких, утвари, старых, сильно прорисованных карандашом фотографий, мыслей