Кабул – Нью-Йорк — страница 48 из 153

сумке 51 грамм героина, статья подрасстрельная, на грамм перевес.

Ну, тогда еще следствие велось хоть как-то, пусть формально. Майор — писать. Я тогда с ним в одной камере СИЗО и сидел, я ему прошения и писал. Я в этих делах грамотный. Недаром сам был в прокуратуре следователем. Это потом журналистом. На чье имя только не слали. А Усачев — фамилия известная. И русских тогда сверху хоть поубавилось, но сразу всех не убрать. Вот стали искать справедливости во всех инстанциях, авось кто откликнется. По тюремной почте кое-кому переправили. Нашли справедливость. Два дня прошли, и в ночь приходит к нам в камеру генерал Акмурат Кабулов, начальник всех погранвойск. Ласковый. Отец солдата. Пришел, огляделся. „Ты, майор, погоди. Знаю, как тяжело тебе и обидно. Судьба такая — пограничника. Ты — первый встречаешь, а кто первый — часто не спасителем, а вором кажется. Но мы докажем. Честь мундира. Оправдаем. Ты, майор Усачев, пока тихо посиди, гусей не дразни — сам знаешь, каких. Ты посиди, а я до Самого дойду. Готово уже все, через два-три дня чистым выскочишь, в герои. А то шум пойдет — так замажут, что всем погранвойскам не отмыться!“

Я объяснял майору: генералу что? Генералу — погоны — крылья. Ты хоть сгори, они не опалятся. Нет, не поверил майор. Военный человек к начальству доверчивый. Последним словом пес поганый Кабулов его подкупил! Погранслужбу решил не марать. „Буду, Чары, ждать“. Я туда-сюда — он ни в какую. Весь серый стал совсем. А ждали недолго. Как обещал генерал Кабулов, так и вышло — через три дня майора — к расстрелу, а дальше забрали его сразу в специзолятор КНБ и вскорости расстреляли. А жена осталась так в Ашхабаде с детями. По проспекту N, дом 2 и сейчас проживает».

Чары многое еще рассказал, и более важное, и более острое — и про отношения, связующие Отца всех туркмен с муллой Омаром, и даже с самим Зией Ханом Назари, и про консульства в Герате и Мазари-Шарифе, которые эту дружбу обеспечивают, и про наркодоллары, лежащие в Арабских Эмиратах и принадлежащие самому Сердару Великому, и про нефтедоллары того же Сердара, но только в «Дойче банке». Он приводил цифры, имена, названия. Тут уж Логинов поработал ножницами, порезал да смягчил, а выпятил Усачева. И не из одного лишь своего дальнего расчета. В упрямой, но оказавшейся нежизнеспособной фигуре майора различил графическую, черно-белую, сутулую схожесть со своей.

Володя Логинов «сбил передачу» и уехал домой. Дома ему стало по-настоящему тяжко. Но не из-за скорби по Усачеву. Вот то, чего он ждал. Вот не бомба пока, но запал, с которым можно начать движение к настоящему действию или сразу же похоронить иллюзию возможности настоящего взрыва. Это нормальный, рабочий партизанский процесс. Но что, если Чары, докопавшийся когтистой лапой до дурака Кеглера, — не независимый журналист, а «агент» Миронова, посланный ему полковником с неведомыми целями? От такого опасения становилось зябко, голо. Ущербно. Он вспомнил слова, произнесенные его знакомым, швейцарцем Картье, светлая ему память: «Точное знание правоты не облегчает холостяку ранней старости».

Картье не дожил до ранней старости. С кем посоветоваться теперь? Только с самим собой. Все, что кажется правдой, может выйти ложью. Но Усачев? Это, похоже, не ложь. Пусть только это.

Еще он подумал о подвиге. Почему просто не пойти в студию и не сказать, не выкрикнуть в эфир вместо тухлых, обтертых новостей в эфир нечто самое важное? Не отраженное от неведомого туркмена Чары, а выстраданное, свое! Но что это? Про боевиков Назари, еще не совершивших чего-то похожего на то, что только что произошло в Америке? Про будущие войны за нефть? За свободу? За тождество с целью? Что это — самое-самое, логиновское? Одно слово, одно предложение? Больше сказать не дадут, отключат. Что можно успеть в одном слове? Ничего, кроме признания в любви. Но кому? Кому Логинов готов так признаться?

Бывшей жене? Нет. Боль выела ту любовь. Итальянке Марии, оставившей болезненный рубец и остывшей в добром далеке? Ей это пришлось бы по душе. Может быть, окрылило. А если и нет, то она бы по крайней мере поняла его. Но не готов он пожертвовать единственным словом ради Марии. Уте? Ей зачем? «Любовь не должна быть связью. Любовь должна быть свободой», — скажет она, выглядывая из амбразуры женского ее, немецкого тела. «Шару не удержаться на вершине горы», — ответит он, и она поймет его. В этом…

Вот он умрет. Не останется и книги. В Балашовы он не вышел. Но ведь есть закон физики — энергия его жизни не может просто сгинуть с уходом. Энергия — это информация. Это узелки соляных секунд любви на ниточке, погруженной в насыщенный раствор жизни. Где они? В чьей памяти? В каком хранилище чувств и поступков? Связь? Можно ли передать себя без утруждения связью? Та самая любовь, которая дается, а не берется — наверное, это и есть сохранный вид передачи себя. И Уте он не станет адресовать единственное такое послание!

Логинов вспомнил о маме. Не об отце даже, а о матери. Мамы давно не было в его жизни, и вдруг оказалось, что только она там и осталась. Он сказал бы ей это.

Вот сейчас пойти бы в студию и сказать в эфир вместо выпуска новостей: «Мама, мама, я люблю. Тебя». Ей-богу, это Владимиру Логинову важнее, чем майор Усачев.

Но мамы нет. Тогда… Тогда… Выбор неожиданно для него самого пал на Машу. Пусть чужая любимая услышит единственное важное, что умещается в слово. Она и расслышит, хотя, или как раз потому, что она — чужая любимая. Но разве благородно пудовые камни нескольких слов переложить на ее плечи? Нет уж, Логинов, оставайся по-честному немцем до конца, тащи эти валуны сам. Кафка говорил, что стоит видеть в Сизифе счастливого человека. Тогда ты тем более можешь считаться счастливцем. В глазах Кафки…

Или все же рассказать Балашову? Он напишет повесть. И тогда кристаллик из слов закрепится на соляной ниточке. А он, Володя Логинов, останется ждать, когда утренний мир слушателей «РЕГ» узнает про узел, скрепивший боевиков Назари, афганских наркобаронов, туркменского диктатора, журналиста Кеглера… Узнает про майора Усачева. И так откроется дорога к его, Логинова, Тильзиту. Нет, к его Сталинграду…

* * *

В Москве стояла глубокая ночь, когда Логинов позвонил на балашовскую квартиру.

— Ты на часы смотрел бы! — откликнулась Маша.

— Я на часы посмотрел, — ответил тот. — А ты поскорей выходи за дурня замуж. Так выживешь. Так все выживем. А то я тебя украду…

— Да уж, замуж… Твоему товарищу другие товарищи на днях по морде дали…

— А мне завтра дадут.

Логинов рассказал о передаче.

— Послушаешь?

— Не ерунди. Выгонят и пряника печатного не дадут. Ты погоди, Володенька. Не подставляйся. Лучше я твоих талибов и Баши через моих немецких телевизионщиков прокручу.

Логинов почувствовал, что Маша беспокоится о нем, и это лекарство успокоило колыхания, расходящиеся от сердца. Почему так? Ведь Ута тоже и так же побеспокоилась бы о нем…

— Маш, а что больше всего нужно женщине? Любви? Или со-жительства?

— Логинов, милый, что с тобой? Подушись одеколоном, вашей кельнской водой! Выпей джина, в конце концов. Обрети ясность. А то решу, что ты стал на германщине кухонным, как мой Балашов. Мне одного такого хватит. Брось… Для тебя любовь — это смысл минус счастье. А Ута — как я. По сути. Без счастья — как без воды. Только мы здесь в него не верим, а они у вас не верят вообще. Им руками щупать надо. Так что это ты женись. Брось твою дурную передачу и женись. Борьба за свободу начинается с отказа от желаемого.

— Кто такое сказал?

— Кто-кто… Один из бывших моих. Я у глупых не приживалась как-то.

— У умных тоже, — пробурчал Логинов, — ты Игоря мне разбуди. Ясность без него сегодня не обретается. Я сегодня себя здесь русским понял. А водки не хочу.

Маша растолкала Балашова.

— Ты знаешь, что такое талант писателя? Я понял, — вместо приветствия выстрелил Логинов.

— Талант — это, по-твоему, когда спать по ночам не дают?

— Не «не дают», а «не дает». Я понял: это способ жить не своей жизнью, чтобы собственная душа через жизнь проскользнула без существенного ущерба. Особый такой навык выживать в слове, в рассказе. Как вирус в своей оболочке. Вот теперь я воспользоваться тобой хочу. Под твою броню, Балашов, решил укрыться. Точнее, на твоей броне сегодня вперед, в Тильзит! Очень сегодня захотелось выжить в большом. Послушай, я тебе сюжет дам. Про Володю Логинова. Напиши. Сядь и напиши. Плюнь на Мироновых, на Назари плюнь. Не про то. Не о том война. Ты меня пропиши. Не подведи.

— Я и сам думаю, что не о том, а нащупать не могу. Понимаю, что не о нефти, не о камикадзе, не о власти. О большем.

— Он себя русским увидел, — вклинилась Маша, — как сделал глупость, так в русские. А сам учил нас до отъезда, как по европейскому уму жизнь строить.

— А я тебе скажу, раз ты так. Родину обретаешь не при рождении, а перед смертью. Я смерть знаю. Ты в курсе. А с Германией у меня время жизни не совпало. С Утой по фамилии Гайст. С Gotteshauskultur. Оттого и война. За смысл. Смыслы. Не за правду, не за нефть, а за смыслы, заслоняющие…

Логинов замолчал.

— Что заслоняющие? — спросила Москва.

Логинов положил трубку.

* * *

Ранним утром «РЕГ» передало сообщение, которое уже через несколько десятков минут облетало сперва страницы российских интернет-изданий, а потом, с небольшой задержкой, попало в печатную прессу. Но еще до этого Логинову на мобильный телефон позвонил главный редактор, Шеф. Пришла пора идти на ковер. Логинов был смурен, но готов к бою. Впрочем, в большом кубе кабинета его подстерегала неожиданность — за столом сидел не Шеф, а маленький, в чем-то главном уязвленный, напуганный человечек, который обратил к Логинову взор, полный не столько гнева, сколько надежды.

— Господин Логинов! У вас есть этот источник? Нам будет, кого показать, если туркменский МИД пришлет ноту?

Логинов утвердительно кивнул. Четвертый сын Аллаха пообещал, что при необходимости лично предстанет перед европейским справедливым судом для дачи показаний. На миг Владимир ощутил сочувствие к высокому начальнику.