Кабул – Нью-Йорк — страница 95 из 153

— Здесь вы ни за что не отвечаете! Вы сотрудник свободный и безответственный! Прежде чем пользоваться системой, надо научиться ее принципам.

Другие — их было двое — согласно покачали головами.

— Что вас дернуло, в самом деле! Взрослый человек, — добавил коллега, отмеченный профессорской бородкой. — Серьезное дело вам доверили, а вы… Прикрылись молодым. Вот такие вы, нынешние антиглобалисты!

— Мухин, в чем дело? Что они говорят? Ты сказал Шефу, что я просто переиграл тебя? Что я поменял передачи?

Мухин поднял глаза:

— Ничего я вообще никому…

Логинов растерялся. А как же узнали?

Мухин кивнул на «шмеля». «Шмель» сказал язвительно:

— Доверяют у нас много, а проверяют мало. Хорошо, что я по утрам программу слушаю!

— Не ты один. И я! — вставил «профессор» обиженно.

— А я что, не слушаю? — добавил и третий. Он все время курил и даже разговаривал, не вынимая сигареты изо рта.

— И что, сразу доносить? Старые антикоммунисты!

Логинов понял, почему его программа сохранена, а мухинская — нет. Все-таки великая вещь — государственное мышление. Расчет Шефа точен: с Логинова взятки гладки, он сотрудник свободный, фрилансер, и, раз передача вышла, его увольнение очевидно можно связать с цензурой. Может быть скандал. А так, для начальства, меры приняты, контроль усилен, виновный в недосмотре из числа сотрудников постоянных наказан!

— Не доносить, а контролировать качество. Вы выражения выбирайте. Набрали случайных людей…

«Шмель» подбоченился и надвинулся на Логинова.

— Ну, ну, не ссорьтесь. Устаканится, — засуетился «профессор». Но Логинов знал, что лучше ему уже не сдерживаться, чтобы не победила в нем совсем уж черная злоба.

— Может быть, ты на войне был? Или в изоляторе КГБ диссидентствовал? — бросил в «шмеля» Логинов. О «шмеле» знали, он попал в Германию отнюдь не путем Георгия Владимова.

— Ах ты… Ах ты, тля! Мелочь… Да ты сам агент, здесь все знают!

— Господа, господа! Мальчики! Успокойтесь. А то мы бог до чего…

— Ну, это уж… Если мы тут в прошлом копаться начнем, КГБ поминать… — третий даже извлек сигару изо рта и в волнении поместил ее в карман.

Логинов споткнулся и ткнул ненавистника пяткой ладони под дых. Как бы случайно. Тот охнул и сел на корточки. Последний раз его били в Крыму, в отпуске, но тому уже как 20 лет, в студенчестве…

Логинов развернулся на каблуках. Перед ним расступились молча. Он направился к Шефу. Секретарша поднялась ему наперерез, но он опередил ее, поцеловал в щеку, и она, изумленная, уселась на стол. Начальник смерил гостя взглядом, лишенным энтузиазма. Только что ему позвонили сверху. Быстро…

Целовать Шефа Логинов не стал.

— Верните Мухина в дневную, — сказал ему Логинов, но уже по взгляду понял, сколь бесполезно его движение. Что-то он задел тут, что-то, как меряет Балашов, главное.

— Вы хороший журналист, Логинов, и бог бы с вами. Только в журналистике вы так ничего и не поняли. И в жизни здесь ничего не поняли. Вы ведь «там» западником слыли?

— Слыл. Пока Белград не разбомбили. А теперь уже третью войну отсчитываем.

Начальник только рукой махнул. Ну о чем тут еще говорить, если общение на разных языках.

— Поезжайте в отпуск. Я посмотрел — у вас много невостребованных свободных дней. Вернетесь, и мы вам что-нибудь поспокойнее подыщем. Спорт, к примеру… Я наслышан, вы ведь единоборец… И поверьте, наконец, мы очень ценим Ваше честное журналистское перо! И в МИДе вас ценят. Может, обойдется… Хватит, поживите в мире. Кстати, как Ваша… э-э… Подруга Ута Гайст? Она о вас очень радела. Я слышал, у нее дела в гору?

И Логинов ушел ни с чем. Он больше не спрашивал о Мухине, хотя ему не стало яснее, отчего «раб поднялся с колен».

Покинув офис, он пошел на набережную, с которой виднелся шпиль собора. Логинов направился туда, охваченный мыслями о том, отчего так скоро сдулось его западничество. Так зримо сдулось, что и Шефу видно. Ну не записано же и это в его личном деле! От того, что оно было «русским западничеством», максималистским, всеобъемлющим, и не вникающим со строгостью в детали? Или оттого, что сам Запад уже не соответствует западничеству, если под последним понимать право личности на самоопределение?

А, может статься, он сам перерос это право, едва начав самоопределяться? А что, если смерть западничества — это тоже только один из этапов западничества?

* * *

У Кельнского собора царило веселье. Там носился дух печеных каштанов. Толпа окружила чернокожего циркача. Он забавлял бюргеров и туристов тем, что, одну за одной, вливал в себя литровые бутыли минеральной воды. Четыре подряд, без остановки. По соседству выписывали восьмерки скейтбордисты. Лабали уличные музыканты, русские и литовцы. Здесь, в Кельне, только русские или литовцы. Логинов ускорил шаг. Ему не хотелось этой площадной бодрости. Но и в соборе он пробыл совсем недолго. Зашел, постоял лицом вниз и вышел.

В детстве ему подарили мучительную игру: два десятка кружков и треугольников надлежало размещать без наложений в большом квадрате. Площадь мелких равнялась площади большого, но у Володеньки раз за разом оставались неприкаянные треугольнички и кружочки, да еще в немалом числе. И он корпел, старался, сердился, но площадь квадрата так и осталась непокрытой. Мучение.

И вот снова. Бу-ме-ранг. Как можно вместить в скелет самоопределения личности, заданный двуглавой памяткой собора, памяткой, сужающей время от квадрата до точки ясного Бога — как можно вместить в этот саркофаг старика Моисея, иудейский его конус, расширяющийся от земного нуля наверх. Где его мысли, его предки, его и их связи меж собой и с землей и с небом… Его смыслы. Как?

Но старик сам выбрал свой путь, и не Логинову судить, что привело его на Запад. Или он не знает про Запад, про западничество? Может быть, он просто приехал на землю, пригодную для жизни людей? Он-то схватил муху, а ты распутываешь узлы глазами, не рукой…

Логинов снова спустился к Рейну, присел на скамью. Ноябрь гнал свинцовую воду, обремененную грядущим холодом. Что есть самое большое препятствие к счастью? Несвобода. Несвобода. Несвобода, понятая и в индивидуальном, и в более широком смысле. А к свободе тогда в чем препятствие? Видимо, ложь, поданная как правда. Она создает пустоты, и пустоты съедают вещество, материю правды. А свободы без правды нет. Правды, понятой в очень широком смысле, измеренном метрономом ясности.

На соседней скамейке устроилась парочка подростков. Девушка нарочито смеялась, так что Логинов обратил на нее внимание. Хорошенькая немочка, смазливая и вульгарная. Она в охотку целовалась с молодым человеком. Худенький еще, он казался рядом с ней романтическим ребенком. Логинов прислушался к словам. Отчего-то ему очень захотелось, чтобы они объяснились в любви. Сейчас или никогда. Никогда при нем. Пусть не она, чего от нее ждать, пусть хоть он скажет ей о любви. Логинов даже загадал — если будет так, он передумает покидать Германию.

«Ну, скажи. Скажи! Пусть даже не совсем правда. Ну не о любви, так хоть о привязанность, пусть о мимолетном чувстве».

— Устала здесь. Стоя. Поехали к Сандре. Займемся лежа?

— К Сандре? Она мне простить не может, что я с ней с лета завязал.

— Она? Она уже давно со Штефаном. Зато потом вместе в кино. Ну, едем, ли нет?

— А кондомы у нее есть? А то на кино не хватит.

— На Сандру полагаться не стоит.

Они еще говорили об этом и даже начали препираться, стоит ли тратиться на безопасный секс… Логинов оставил Рейн за спиной.

Вот противоречие: романтизм — это очевидная неполнота правды. Немецкая жизнь, немецкая любовь, немецкая свобода, вера немецкая — лишена романтизма. И ведь именно за отсутствие этого романтизма, за малодушное признание рукотворности мироздания он сейчас бежит от Рейна. От того, что есть немецкая свобода. Что немцу свобода — русскому смерть? А афганцу?

А западничество он за что покидает? За ложь, одетую в платья правды. Как разрешить противоречие? Как поступить с такой Германией с позиции дальней звезды? Так, как с Америкой? На переплавку?

Логинову стало жутко. Жутко от своей готовности принять 11 сентября! Он побежал. Высокий человек в плаще и шляпе, в ботинках с заостренным носком и подковками на каблуках, бежал и бежал, и люди провожали его взглядами. И сами, по неумолимому закону обратимости, отпечатывались в логиновской памяти, на той пленке, которая крутится медленно и не стирается никогда. В природе роль памяти выполняет река, впадающая в озеро Времени. Что может защитить слабого от сильного? Только озеро Времени. Укрыть и сохранить. Только добежать до него…

P. S. Кстати, есть в дневнике Володи Логинова рассуждение такого характера. Но о дневнике — несколько ниже. Это — отдельная глава…

…Пожалуй, самое эротическое, что я обнаружил в местной жизни, — это потребление пищи. Можно сказать, что на зубах вместе с длинной франкфуртской сосиской или толстой сарделькой Bockwurst похрустывают эндорфины. Как и германский секс, здоровый и регулярный, лишенный сомнения, секс беспощадный, но уж никак не бессмысленный… Только в еще более чистом, животном варианте. Гормон радости, выделенный вместе со слюной на горчичку или кетчуп, и вкус полноты жизни, доступной на земле! А как эти губы, мужские и женские, жадно, с вожделением, с уверенностью в завтрашнем дне, пропускают в себя Bockwurst! Эта радость конечна. После этого нельзя было бы жить, если бы не знание, что подобный оргазм доступен и завтра, и до конца дней! И скромной пенсии хватит, и на каждом углу! Это — основа демократии! Метроном любви. Как трудно было бы им радоваться, допустив только, что за плоской радостью такой демократии, за солнышком, нарисованным на стекле, есть мир нематериализуемых желаний.

Чтобы божья коровка вспорхнула с ладони. Чтобы существовало таинство, которое не дано ни немцу, ни американцу, ни даже иудею. Чтобы в высшей точке любви умер ты и твоя женщина и все ваши близкие — дабы не страдали по вас. А если все в мире — близкие, то чтобы все и умерли в улыбке, и время остановилось, перетекало в озеро.