Каджар-ага[Избранные повести и рассказы] — страница 2 из 36

Богатейший жизненный материал, почти не нуждающийся в домысле, приближает рассказы Каушутова к очеркам нравов. Социально обнажены характеры в рассказах «Возвращение Сахи» и «Женитьба Елли Одэ». В них невольно проступает назидательность, которая смягчается психологически точным рисунком характера («Возвращение Сахи») или иронической интонацией («Женитьба Елли Одэ»).

Оба рассказа не о прошлом Туркмении, как это было в повествованиях «Каджар-ага» и «Туркменские кони», а о настоящем, неразрывно связанном с прошлым. Спасаясь от революции, туркменские баи уводили скот в Афганистан и увлекали за собой темных батраков. В их число попал и доверчивый Сахи. Рассказ о том, как он вернулся в родной аул, как начал работать в колхозе, мог бы не состояться, если бы Ата Каушутов не сумел верно передать чувство вины, испытываемое Сахи, униженности хоть и невольного, но изменника родины. «Сахи не верилось, что он на родной земле, по которой он так тосковал… А вдруг все это только снится ему? Проснется он и окажется опять в этом страшном Афганистане…» И Сахи «с удвоенной силой начинал рыхлить землю кетменем». Через много лет Сахи, рассказывая о своей каторжной жизни в Афганистане, неизменно кончал словами: «Самое дорогое на свете — это родина. Хлеб и деньги хоть и тяжелым трудом, а все-таки везде добудешь. На худой конец их и украсть можно. А родину потеряешь — другую уж нигде не найдешь. Недаром говорили наши деды и прадеды: „Кто разлучился с любимой — плачет семь лет, а кто разлучился с родиной — плачет до самой смерти“.

В пронизанном иронией рассказе „Женитьба Елли Одэ“ есть два прекрасных женских образа, предвосхищающих характеры туркменок 60—70-х годов — образованных, самостоятельных, независимых. Ата Каушутов развенчивает мнимое превосходство хвастливого и своекорыстного председателя колхоза Елли Одэ и жадного, глупого „главы семейства“ Ханкули, отца красавицы Бахар. Времена изменились, а они всё мыслят по-старому. Конечно, жизнь сложнее, и Ата Каушутов решает тему несколько упрощенно. Но нельзя забывать, что он начинал освоение принципиально нового жизненного материала.

Наиболее совершенным из произведений, составивших эту книгу, является повесть „Последний старшина“. Это — реалистическое повествование о туркменской деревне в канун Великой Октябрьской революции. Писатель вводит нас в будни большого аула, посвящает в повседневные заботы дехкан, едва сводящих концы с концами, раздираемых родовыми распрями и честолюбием богачей. В центре повествования — семья аульного кузнеца Карлы, скромного трудолюбивого человека. Трудится он с сыновьями с рассвета дотемна и все не может выбраться из нищеты, выйти из кабалы у богатого „родственника“ Кулмана. Карлы боязлив и осторожен: остерегается лишнее сказать, чтобы беды не навлечь, и младшему своему сыну Мураду велит держать язык за зубами…

Повесть ценна еще и тем, что показывает характеры в развитии. Убедительно, психологически обоснованно изображается пробуждение самосознания, формирование протеста у Карлы и его односельчан в сценах у кузницы, куда после трудового дня собираются они поиграть в шахматы; в эпизоде бури, разорившей бедняцкие кибитки; в изображении выборов старшины, семейных обедов, визитов кузнеца к Кулману… Во всех житейских событиях, происходящих в ауле, Ата Каушутов воспроизводит действительность в существенных и точных реалиях. Неизбежно Карлы должен прийти к протесту. Закономерен приход к революционерам его сына Мурада — именно такие юноши были боевым ядром красноармейских отрядов.

В „Последнем старшине“ тонко выведен автором образ жены Карлы — Набат, кроткой, терпеливой, ласковой мечтательницы.

„Во все времена года, в любую погоду Набат ежедневно в сумерки после захода солнца раскрывала настежь обе створки стареньких дверей своей черной кибитки и говорила при этом:

— Пусть в нашу кибитку войдут богатство и счастье!

Потом, повернувшись лицом на восток, усердно молилась на коврике и после этого, приговаривая: „Ну, счастье, которое должно было войти к нам, уже вошло“, — закрывала дверь.

Она слепо выполняла древние обычаи дедов и прадедов. И если, утомленная дневными заботами, в суете и хлопотах она забывала это сделать, то всю ночь, бедняжка, ворочалась с боку на бок, вздыхала и терзалась: „Ну вот, я сама виновата. Сама преградила путь богатству и счастью…“

Ещё одно общезначимое для новописьменных советских литератур качество присуще рассказам Ата Каушутова. В них писатель сумел обуздать фольклорную стихию. Рассказывая о туркменских дехканах, он, естественно, не мог не принять во внимание образное мышление крестьян, круто замешанное на фольклоре. Но, будучи великолепным знатоком и ценителем устного народного творчества, Каушутов сумел отвести ему соразмерное место в реалистическом повествовании, сделав притчу, поговорку, пословицу, фольклорный образ средством характеристики.

Досадно мало, гораздо меньше, чем мог бы, сделал Ата Каушутов в родной литературе. Но и то, что он успел сделать, стало существенным вкладом в туркменскую прозу. С уверенностью можно сказать, что успех прозаиков Туркмении, выходящих сегодня к всесоюзному и зарубежному читателю, в известной мере обеспечен и его новаторским трудом.


Светлана АЛИЕВА

ПОВЕСТИ



Последний старшина

1

День был весенний и холодный. Со свистом дул порывистый ветер. Шумели, покачиваясь, голые деревья. На старых черных кибитках аула, как черные знамена, трепетали пропитанные сажей, пропахшие дымом ветхие, залатанные юзюки[2]. Вдали, на гребне Копет-Дага, теснились тяжелые косматые тучи.

Когда солнце, багровея, уже клонилось к горизонту, затянутому сиреневой дымкой, возле низкой, покосившейся кузницы, стоявшей в самом центре аула, как всегда, началось большое оживление. Со всех сторон к ней шли крестьяне, возвращавшиеся с поля: одни по делу — взять свои топоры, серпы, лопаты, которые они отдали кузнецу еще утром, чтобы он наточил их и приладил к ним легкие гладкие рукоятки, другие — просто так, досидеть в шумной компании, пошутить, посмеяться, узнать, какие новости в ауле, а то и серьезно побеседовать о том, что их взволновало в тот день.

Такой уж установился обычай, и он крепко вошел в жизнь аула.

Шахматисты расстилали на песке в затишье возле кузницы тряпку с вышитыми черными и белыми квадратами, предварительно смочив ее водой, чтоб она плотно лежала на земле.

Играть начинали обычно двое, но сейчас же вокруг образовывалось плотное кольцо людей, которые, согнувшись и упершись руками в колени, внимательно следили за игрой и вскоре делились на две враждебные партии. Одни держали сторону одного игрока, другие — другого, то и дело вмешивались в игру, волнуясь, подсказывали, куда и какой фигурой надо ходить, и одни крякали с досадой и покачивали головами, а другие злорадно смеялись, когда кто-нибудь из игроков делал необдуманный ход.

— А что, если ударить слоном? — почесывая переносицу, спрашивал игрок своих помощников.

— Да что ты!.. Пешку, пешку двигай! — кричали помощники.

— А ты коня, коня вперед!.. — волновалась партия противника, и разом десяток крепких мозолистых рук тянулись к коню на шахматной тряпке.

Увлеченные игрой, игроки уже не замечали, что делалось вокруг. Они нервно ворошили песок руками, потом терли лбы, щеки, теребили бороды, отчего их взволнованные лица покрывались песком и пылью, но и этого никто не замечал. И только когда ветер внезапно менял направление, грозил унести шахматную тряпку и раздувал полы халатов, шахматисты быстро перекочевывали на другую сторону кузницы и продолжали играть с прежним азартом.

А в кузнице тем временем сидели на полу более солидные пожилые крестьяне, курили чилим[3] и оживленно беседовали.

Нужно сказать, что эта кузница была когда-то хлевом, в котором ютились бараны. Стены ее были сделаны из простого плетня и наскоро обмазаны глиной. Потом, когда это хлипкое строение стало рассыпаться и валиться от времени набок, кузнец сломал одну стену и вместо нее возвел более капитальную из глины, через год сложил вторую такую же стену — противоположную первой. Сверху он перекинул между ними толстые жерди, покрыл их полынью, селином[4] и обмазал жидкой глиной. Через пять лет он возвел еще и третью стену, а четвертую, с дверным проемом, так и не удосужился заменить, — она так и осталась в первобытном своем состоянии.

Вместо двери, на которую кузнец так и не смог добыть досок, служил обломок изгороди — грубая решетка, сбитая из кольев.

Внутри кузницы потолок и все стены были покрыты, как черным бархатом, густой сажей. С потолка пушистой черной бахромой свисала паутина.

В одном углу валялась старая наковальня с разбитым носом — та самая, которую кузнец выпросил когда-то в долг у одного старика, когда начал кузнечить. В другом углу были свалены в кучу ржавые выщербленные серпы, лопаты, обломки топоров и всякий хлам. В третьем стоял рваный мешок с углем из кандыма[5]. Дыры мешка были заткнуты селином, давно уже засохшим и почерневшим от угольной пыли.

Возле горна, на полке, прибитой к стене, лежали клещи, щипцы, молотки, напильники и всякая мелочь, необходимая для работы кузнеца. На другой стене висела шашка в сильно потертых ножнах, а под ней на земле валялись два ржавых лемеха от плуга и груда железного лома, покрытого пылью и сажей.

И все-таки в этой тесной кузнице среди беспорядочно разбросанного хлама люди всегда находили себе место. Они садились прямо на пол и, не обращая внимания на то, что ветер, врываясь в отверстия, пробитые в стенах вместо окон, душил их дымной гарью от горна, сажей и пылью, курили чилим и оживленно беседовали на самые разнообразные темы.

А седобородый кузнец Карлы, потный и грязный, стоял в это время возле горна, в ямке, вытоптанной им за много лет, раздувал мехи, делал свое дело и прислушивался к разговорам. Ему было пятьдесят с лишним лет, и он уже начинал терять силу и зрение. Он работал в стареньких очках с оправой, не раз уже поломанной и бережно перевязанной медной проволочкой и разноцветными нитками. Одно стекло он разбил когда-то и сам починил его с помощью тонких жестяных ленточек-заплат.