Наслаждаемся мы лишь собственным чувством. Останется мне любовь к добродетелям твоим, любовь, коей в высшей степени ты достоин, и обрету я в ней счастье своей жизни. Да, останется она мне, потому что ты пребудешь всегда прежним, потому что продолжишь всегда братьев моих любить с прежней нежностью. – Но повторяю я старую свою просьбу. Когда пробьет час – вспомни обо мне и о слове, мне данном. Храню я пепел от письма твоего.
Паррот
27. Г. Ф. Паррот – Александру I
[Дерпт, вскоре после 12 декабря 1803 г.][333]
Государь,
На сей раз эгоизм заставляет меня за перо взяться. Сердцу моему потребно увидеть несколько строк, Вашим сердцем продиктованных. После отъезда моего из Петербурга не однажды выпадали мне такие минуты, когда приходилось, чтобы в людях и обстоятельствах не разочароваться окончательно, призывать на помощь всю природную доверчивость, приходилось вспоминать обо всех тех твердых правилах, какие я в письмах к Вам поминал многократно.
Единственного письма, какое я от Вас получил, нет более; пепел его до сих пор не ожил. Будь это письмо цело, перечитывал бы его в трудные минуты, и каждое слово, рисуя чистую душу моего героя, мою бы очищало. «Негоже человеку быть одному», – сказал древнейший из мудрецов, чьи писания до нас дошли[334]; однако же обстоятельства так часто человека нравственного в одиночестве оставляют!
Виню себя в самонадеянности за то, что именно с Вами сблизиться замыслил, и попади это письмо на глаза какому-нибудь профану, воображаю, какие ложные выводы он бы из него сделал. Наедине с Вами могу этого не страшиться, сердце мое чувствует глубоко, что Ваше мне никогда подобного упрека не бросит. И все же в самонадеянности себя обвиняю. Но как быть? С самой ранней юности чувствую настоятельную потребность отыскивать все истинное и доброе, привязываться к нему, растворяться вполне в том существе, которое, как кажется мне, более всего походит на идеал, который я в душе ношу, с которым сравниваю все, что меня окружает. – Храню у себя в кабинете Ваш портрет в ожидании того времени, когда заведет Университет салон, где его повесить будет возможно[335]. Чернь его находит непохожим именно потому, что похож он на Вас, потому что художник меня понял. Чернь, привыкшая Вас при дворе или на смотрах видеть, только там Вас видеть и умеет. Но потомство картину сравнит с деяниями Вашими и найдет, что портрет похож. Вот что меня к Вам постоянно возвращает, хотя фортуна и обстоятельства только и делают, что меня от Вас отдаляют.
Деяния Ваши – если славу любите, ведите дневник, в коем деяния Ваши станете сравнивать с Вашими мыслями и чувствами, подробный дневник, который потомкам расскажет, насколько желания Ваши и любовь к человечеству превышали все, что Вы совершить смогли; пригодится он Вам. Но если безразличны Вы к славе, если чувствуете, что, как бы ни сложились дела, довольно Вам будет собственной в том уверенности, – тогда дневника не ведите, а освободившиеся минуты Империи посвятите.
Я Вам советы даю! Потому только, что знаю свое несовершенство, чувствую, как далек я от идеала, для меня недосягаемого. О Александр! Видите, на какую высоту желаю я моему кумиру вознестись.
Просил я у Вас письмо. Исполните Вы мою просьбу. Ответите на это письмо и на то, что 12 декабря написано. Никогда Ваш народ об этой переписке не узнает, но когда бы узнал, простил бы мне, конечно, похищение нескольких мгновений существования Вашего. Имей Вы нужду в дополнительном аргументе, который бы Вас убедить мог, воззвал бы я к Вашему чувству справедливости. Наградили Вы всех, кто делом крестьян лифляндских занимался. Я к нему тоже касательство имел; позвольте же мне теперь, задним числом, о корысти вспомнить и у Вас награду испросить.
Будьте счастливы! Вот желание самое заветное
Паррота.
28. Г. Ф. Паррот – Александру I
Дерпт, [19 мая 1804 г.]
через день после Вашего отъезда[336]
Государь,
Хотел я Вам написать вчера утром, но не сумел. Два часа утреннего уединения, с которого я каждый день свой начинаю, в мыслях о Вас провел; перо меня не слушалось. – Но не пропали они, эти два часа. Вспомнил я одну за другой все минуты того сладостного часа, который Вы мне уделили, и оттого лучше стал. Наслаждайтесь же сим триумфом, прекраснейшим, с каким я Вас поздравить могу. Любовь моя к добродетели еще более чистой сделалась; лучше я научился собою властвовать; надеюсь смирить однажды то нетерпеливое желание блага, которое меня снедает и которое, пожалуй, к эгоизму ближе, чем подумать можно; открыли Вы мне эту истину 16 мая. Судите же сами, имею ли я причины Вас любить, полагать, что Вы меня несравненно лучше. Не бойтесь, что о Вашей особе сужу с пристрастием; не сомневайтесь, что, если появятся у меня основания в Вас изъян заподозрить, тотчас Вас о том извещу со строгостью, пропорциональной живости привязанности моей; желаю, чтобы кумир мой настолько к идеалу приблизился, насколько это природа человеческая позволяет. Александр! Счастлив я, что могу Вас таким образом любить. Сомнения Ваши касательно сей возможности меня не поколебали, а когда бы даже возымели они сие гибельное действие, женщина из народа, которую толпа, Вас окружавшая, раздавить была готова, меня бы к прежнему воротила раз и навсегда. «Пускай меня раздавят, – кричала она, – ведь я увидела моего Императора». – Оцените же возвышенный инстинкт, в нас природой вложенный. Когда бы не Вас эта женщина увидела, когда бы предстал перед нею холодный правитель венценосный, позвала бы она на помощь. Да, умеем мы ближнего узнавать, даже не зная. Душа наша не дожидается расчетов холодной опытности, чтобы к человеку потянуться, чей взгляд и вид о чувствительности и простодушии свидетельствуют. – Тысячу вопросов мне задали насчет того, что Вы мне во время долгой нашей прогулки по крепостному валу говорили[337]. Почти нечего было мне ответить, и я этому радовался втайне. Александр! Больше заняты Вы были тогда своим народом, чем нашими зданиями; вот что чувствует народ, вот что я чувствую, ибо я, волею Провидения, в сем отношении еще к народу принадлежу.
Безмерно счастлив я благодаря Вам; располагаю таковым всегда пребыть, ибо счастье мое от моих чувств зависит, не от Ваших. По всей вероятности, не смогу я условия выполнить, с коими Вы расположение свое связываете; не смогу всегда в Ваших глазах расти; природа людская возвышается, конечно, с течением лет и веков, но подвержена она временным падениям; это как индивидов, так и всего рода человеческого касается. Жду, что и Вас подобное не минует, пускай и редки будут подобные случаи, однако ничуть не уменьшит это нежной, нерушимой привязанности, какую я к Вам питаю.
Прощайте, мой герой! Да хранят Вас Небеса.
29. Г. Ф. Паррот – Александру I
[Дерпт], 4 июня 1804 г.
Государь,
Предмет письма сего в сферу моих полномочий не входит. Поэтому по правилам следовало бы мне промолчать. Однако когда бы из деликатности пренебрег я высшим долгом, Вас бы предал, и притом из корысти, ибо в конечном счете мы нашими обязанностями пренебрегаем из одного эгоизма.
Ходят слухи о войне, и нынешние обстоятельства им правдоподобие сообщают. Россия против Франции выступит; говорят даже, что она <Россия> хочет Пруссию вынудить участие принять. Не верю я во вторую часть этого слуха. Была бы то политика прежнего времени. Ваши правила от правил прославленной Вашей бабушки отличаются. Вы Вашу личную власть расширяете, соседей не подавляя.
Но война с Францией весьма возможной представляется. По правде говоря, слишком мало я знаю о резонах, которые могут Вам приводить, чтобы Вас в войну втянуть, или те, какими Вы сами себя к этому решению готовите. Но чувствую я, что две страны, которые таким огромным расстоянием разделены, по природе своей не предназначены к тому, чтобы друг с другом воевать, а если политика против природы идет, всегда тот наказан бывает, кто первым мир нарушил. Сохраните за собой преимущество быть жертвой нападения. Война не сражение. Не мешайте французскому Цезарю 1400 верст пройти, чтобы до Вас добраться; всегда успеете в бой вступить, если французское войско остатки прежней любви к свободе решится все-таки принести в жертву мелкому тщеславию своего деспота.
Если нападет он на соседей Ваших, а Вы с ними трактатами связаны, имеете основания показать себя верным союзником, но коалиции лишь на то и годны, чтобы оборонительную войну вести; история своей печатью правило нравственное удостоверяет, согласно коему трактаты союзные допустимы только ради обороны. Признавать нового Императора или не признавать – это дела не меняет[338]. Если Вы его не признаете, пускай попробует Вас к тому силой принудить. Но как встретит он при исполнении такого планы кое-какие препятствия, зачинщиком быть не захочет; дерзнет Вас оскорбить, чтоб вынудить на себя напасть, потому что нуждается в войне, чтобы вместо ненависти сочувствие вызывать. Уступить ему в этом – значит принести в жертву по меньшей мере сотню тысяч русских храбрецов и столько же французских, а вдобавок помочь ему окончательно поработить нацию, которая слишком много страдала и унижения не заслуживает.
Если ответите Вы на оскорбление не военным походом, а манифестом, вновь выкажете себя антиподом коронованного солдата. Он свою нацию, которой всем обязан, вовлечь хочет в новую войну, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное якобы его особе. Вы великодушно оскорбление сносите, чтобы поберечь Вашу нацию, которая Вам стольким уже обязана, а Европу спасти от повторения прежних ужасов. Кого из двоих больше в Европе полюбят, кем сильнее потомки восхитятся, Солдатом мрачным и себялюбивым или же Монархом открытым и благодетельным? Говорю Вам о Европе и потомках, потому что уважением той и других должны Вы дорожить в жизни публичной. Сердце Вам подскажет, что, если начнет это уважение Вашим обязанностям противоречить, сумеете Вы им пренебречь.