Как было — не будет — страница 3 из 42

Отчиму было в тот год двадцать восемь, матери — двадцать пять. Они были взрослыми не только в моих детских глазах. И сегодня, вспоминая, я вижу их серьезную почтительность ко всему, что составляло тогдашнюю жизнь. Отчим приносил получку, клал стопку пятирублевок на стол, садился на диван и раскрывал газету. Мать не спеша пересчитывала деньги, прятала их в комоде под бельем. Никогда у них не было разговоров о деньгах, никогда не было такого, чтобы денег не хватало до получки или мечталось их иметь побольше. И к деньгам, и к людям, и к сообщениям радио они были настроены по-взрослому, ответственно и серьезно. Я помню, как плакала мать, как, прикуривая папиросу от папиросы, вышагивал по комнате отчим. В тот день погибли два им лично незнакомых человека — Серов и Полина Осипенко.

Только однажды отчим поступил как мальчик. Маленький Вася из многодетной рабочей семьи, городской воробушек, чьи понятия об игрушках и сладостях складывались у ярких витрин магазинов.

— Будем делать елку, — сказала мать, — все устраивают, и нам надо. Детей позовем. Двух девочек и двух мальчиков.

Всякое дело, за которое она принималась, мать любила представлять в законченном виде. Так и тут: елка от пола до потолка, висят на ней конфеты, мандарины, игрушки, на столе пирог с вареньем, в гостях — две девочки и два мальчика.

Мы сидели за столом и клеили игрушки для елки. Отчим поставил перед собой раскрытую книгу, отгородился от нас и что-то рисовал, стриг, клеил. Мать вытягивала шею, стараясь подсмотреть; он сердился:

— Я же вам не мешаю!

Когда он закончил, мы ахнули: в синей юбочке на одной ноге явилась на свет румяная балерина.

Потом он намастерил кучу зайцев и другого лесного зверья, мы с матерью бросили свою работу и только смотрели, как у него это все ловко выходило.

Мать собрала игрушки в коробку, пересчитала конфеты и мандарины и спрятала в шкаф. За день до Нового года, когда посреди комнаты, упираясь в потолок, стояла красавица елка, она позвала меня в другую комнату:

— Признайся, и ничего тебе не будет. Все прощу, если скажешь правду.

Лицо у нее было скорбное, голос тихий. Я не знала, в чем надо признаваться, и сказала ей об этом.

— Гадость, — брезгливо фыркнула мать, — у нас такого и в роду не было. Признавайся, или я выкину эту елку и порублю на куски.

Мать кричала, больно, с выкрутом ущипнула меня за плечо и сама первая заплакала. Произошло что-то страшное, но прежде, чем я поняла что, она вымотала и меня, и себя. Из шкафа пропали пять конфет «Мишка косолапый», две — «Мишка на Севере» и один — «Василек», не досчиталась она и трех мандаринов.

Вечером, когда появился отчим, она продолжила пытку:

— Если не признаешься, у тебя к утру рог на лбу вырастет.

Совесть моя была чиста:

— Не вырастет. Я не брала.

— Поговори с ней, — приказала мать отчиму, — я на ней сегодня все свои жилы порвала. Может, ты ее проймешь.

Отчим мельком взглянул на меня, сказал матери:

— Да что ты, ей-богу, пристала к человеку? Конфет тебе мало? Так завтра еще купим.

— Не могли же они святым духом сгинуть, — не унималась мать, — я их, что ли, поела или ты? Если не она, так кто же? Если б чужой, так он бы все взял. Он бы и деньги, чужой, взял. На те деньги в пять раз больше конфет мог бы купить.

Я знала свою мать: если она что посчитала, то это для того, чтобы когда-нибудь пересчитать.

Отчим этого не знал.

— Не жалко мне тех конфет, — продолжала мучить себя и нас мать, — но что из нее вырастет, если она сейчас, как уголовница, вину не признает…

— Я взяла! — Слова вырвались у меня вместе с рыданиями.

Мать обессиленно опустилась на стул и подняла глаза на отчима. Наверное, она ждала от него какого-нибудь воспитательного слова. Но он ничего не сказал. Надел шинель и вышел, буркнув на ходу: «Посты пойду проверю» — и хлопнул дверью.

* * *

Весна сорокового года выдалась ранняя. Двадцатого марта мы уже бегали без пальто. Я заканчивала четвертый класс. Моя подруга Женя Никитина училась в пятом и переживала в ту пору первую любовь к Вовке Молчанову, лучшему коннику из «Детского выезда». Вовка всем нравился. Его конь Вихрь на смотре танцевал вальс и «Яблочко», Вовка сидел на нем в желтом шелковом костюме с черными пуговицами, на голове круглая коричневая шапочка с таким же круглым козырьком. Когда номер заканчивался, Вовка прутиком постукивал Вихря по шее, и тот сразу подгибал передние ноги, опускал голову — кланялся. Сам командир полка наградил Вовку именными карманными часами, которые тот носил в портфеле, и кому разрешалось слушать их тиканье, очень гордился и считал себя Вовкиным другом. На самом же деле Вовка со сверстниками не дружил, а водился с двумя воспитанниками полка Витькой Шияном и Павлом Шмелевым. Тем было лет по пятнадцать, они оба учились в пятом классе, и оба, как в полку, так и в школе, были на особом положении: в полку — малолетками, в классе — переростками.

Женя Никитина говорила, что Витька и Павел плохо влияют на Вовку, что Вовкины родители не обращают никакого внимания на сына. Это были не ее слова, Женька повторяла их с чужого голоса. Любовь понуждала ее непрестанно говорить о Вовке, и она пересказывала все, что слыхала о нем. Из-за этих разговоров и я стала постоянно думать о Вовке, мечтать о несбыточном, например, о том, что Вовка каким-то образом станет моим братом и я буду четвертой в его дружбе с Витькой и Павлом.

Я домечталась до того, что стала путать свои выдумки с явью. Однажды, когда троица друзей проходила мимо меня, я выскочила навстречу и спросила, как спросила бы знакомых девчонок:

— Вы куда?

— На речку, — ответил, не задумываясь над тем, кому он отвечает, Вовка.

В тот же день я вдохновенно врала Женьке:

— Пришли мы на речку. Они как поплывут. Вовка нырнул, я до ста досчитала. Они мне кричат, чтобы я тоже с ними плыла, а как я поплыву — там у берега с ручками.

Женька глядела на меня завороженными глазами, не завидовала, не ревновала, а изумлялась. Мне же надо было притворяться теперь чуть ли не подругой Вовки Молчанова, и я в отчаянии подбегала к нему с вопросами. Женька глядела мне вслед, и со стороны ей могло казаться, что у нас с ним действительно какие-то значительные разговоры. Я потом сочиняла эти разговоры и пересказывала ей. Женька глотала эту отраву и была счастлива. Много лет спустя я поняла, что за стихия несла меня. Нет, это было не тщеславие, не желание оказаться в глазах подружки избранницей. Это было сопереживание, по-детски активное и щедрое. Женькин костер первой любви разгорался от разговоров, и я подбрасывала в него поленья.

За то, что я вторглась в запретную зону человеческих чувств, пыталась что-то там улучшить и раскрасить, я и поплатилась. Такое никогда не остается без наказания. Привыкнув, что я то и дело попадаюсь ему на дороге, Вовка однажды и сам встал на моем пути.

— Комэска дома? — спросил он у меня об отчиме.

Я ответила, что нет.

— Это хорошо, — сказал Вовка, — а мать?

Матери тоже дома не было.

— Это отлично. — Вовка сузил глаза и шепотом спросил: — Пистолет можешь вынести?

— Какой пистолет?

— Комэскин. Мы постреляем за стадионом и отдадим. Положишь обратно, и никто не узнает.

Я помчалась домой. Желание выполнить Вовкину просьбу обгоняло мой собственный бег. Я выдвинула ящик стола, взяла в руки холодный тяжелый пистолет, завернула его в газету. Из дома вышла не спеша, прижимая сверток к груди. На последней ступеньке крыльца внезапный страх парализовал меня — показалось, что пистолет вот-вот выстрелит. Наверное, я так стояла долго, Вовка подбежал ко мне и забрал сверток.

Они стреляли на старом заброшенном стрельбище по черным растресканным фанерным фигурам. Были там и покосившиеся щиты с круглыми мишенями. Стреляли с вытянутой руки, с колена и лежа. Командовал Витька Шиян. Я смотрела издали, потом подошла к ним близко. Витька крикнул:

— А ну, марш отсюда! Жди на стадионе.

Он или забыл, или не знал, что пистолет мой и со мной так разговаривать не стоит.

— Мне домой надо. Отдавайте пистолет.

— Иди, иди, — оглянулся Павел, — иди, пока не всыпали тебе хорошенько.

Это уже было верхом неблагодарности. Я отбежала от них метров на двадцать и крикнула что было мочи:

— А я скажу! Комэске скажу, что пистолет у вас. Скажу! Скажу!

Павел поднялся, повернулся ко мне, и я увидела, что рука его вытянута и в руке этой — пистолет.

— А ну — обратно!

— Скажу! Скажу!

— Раз, два…

Я поняла, что при слове «три» он выстрелит. Смертельный страх подхватил меня и понес. Не чуя ног, земли и веса своего, полетела я вперед по гальке стадиона. Бежала и слышала за спиной их топот и крики. Когда Вовка поравнялся со мной и схватил за руку, у меня хватило сил сбить его с ног и понестись дальше.

Нагнали они меня возле Дома Красной Армии. Вовка швырнул передо мной пистолет на землю, и они все трое дружно отреклись от меня: не спеша пошагали прочь, не оглядываясь, не думая о том, какая меня ждет расплата.

Я подняла пистолет, села на скамейку и поняла, что жизнь моя кончилась. Если отчим дома и хватился пропажи — мне смерть. Всего одиннадцать лет прожила я на свете, а уже все, конец. Павел Шмелев стрелял в меня, и отчим будет стрелять. Я закачалась на скамейке из стороны в сторону и заскулила, оплакивая свою кончину.

Пистолет лежал рядом, на скамейке, я прикрыла его подолом платья.

— Что это ты так горюешь? — Я не заметила, откуда он взялся, лейтенант Пчелкин, муж нашей соседки тети Маруси.

— Меня убьют, — ответила я.

— Кто?

Я отодвинулась, пистолет обнажился, — теперь Пчелкин сам увидел, что убить меня очень просто.

Он ничего не сказал, сунул пистолет в карман и быстрым шагом пошел в ту сторону, где были казармы саперного эскадрона. Я осталась на скамейке, потом побрела в пустынное в этот час здание Дома Красной Армии. Там, на втором этаже, по обе стороны широкого плюшевого дивана стояли две мраморные статуи античных юношей. От них веяло холодом и покоем. Раньше они глядели друг на друга раскрытыми незрячими глазами, но кто-то нарисовал светло-синие кружочки, и они прозрели, стали голубоглазыми. Я все надеялась, что кто-нибудь догадается и приодеть их, но никто не догадывался, и они зимой и летом были, как в бане, голыми.