Как натаскать вашу собаку по философии и разложить по полочкам основные идеи и понятия этой науки — страница 47 из 57

Шутливый пример приводится в эссе Борхеса «Аналитический язык Джона Уилкинса» (1952). Борхес упоминает об «одной китайской энциклопедии под названием “Небесная империя благодетельных знаний”», в которой написано, что животные делятся на разные причудливые категории: например, на «принадлежащих Императору», «набальзамированных», «бегающих как сумасшедшие», «разбивших цветочную вазу» и «похожих издали на мух»[37].

– Мне это нравится. Забавно.

– Дело в том, что вместо применения нашей системы классификации животных, основанной на морфологическом сходстве и общей эволюционной истории, здесь критерии категоризации имеют отношение к пользе, или прихоти.

Самый знаменитый пример идеи о том, что язык отвечает за то, как мы видим мир, а не является просто его отражением, – это представление, выдвинутое антропологом Францем Боасом, а позднее ставшее популярным в качестве части гипотезы Сепира-Уорфа, о том, что у инуитов пятьдесят слов для обозначения снега. Поскольку инуиты обладают тонко структурированным языком, в котором подчеркиваются тонкие различия, они способны «видеть» различные типы снега, которые неразличимы для нас. Такая точка зрения была отчасти опровергнута, но самые последние исследования показывают, что Боас, возможно, на самом деле недооценил способность инуитов проводить различия. Например, в диалекте, на котором говорят инуиты, проживающие в регионе Нунавик в Канаде, имеется, по меньшей мере, 53 слова для обозначения снега, в том числе matsaaruti для мокрого снега, который можно использовать для замораживания полозьев саней, и pukak, обозначающее тип порошкообразного снега, напоминающего соль.

Даже такая, казалось бы, объективная вещь, как цветовой спектр, по-разному подразделяется на части. Число названий базовых цветов, применяемое в разных культурах, варьирует от двух до одиннадцати, и те общества, в которых мало наименований цвета, неспособны видеть цвета, для которых у них нет названий. Сходным образом, удаленным племенным группам в Амазонии и других частях света никогда не требовалось разрабатывать системы счисления со значением последнего числа больше четырех (или какого-нибудь другого относительно небольшого числа). Сталкиваясь со скоплением, насчитывающим больше четырех объектов, – включая их собственных детей, – они прибегают к определению «много». Не имея языка для нумерации, они просто не могут заставить свой разум воспринимать бо́льшие числа.

Феминистки убедительно утверждали, что власть мужчин и контроль культуры гарантировали внедрение маскулинности в наш язык, что заставляет нас рассматривать женщин как занимающих более низкое положение, возрождает отрицательные стереотипы в отношении женщин и подкрепляет их подчиненное положение. Расистский язык выполняет ту же функцию в отчуждении и унижении других расовых групп.

– Все это довольно интересно, но я, кажется, забыл, что мы пытаемся здесь сделать.

– О, извини. Я пытаюсь показать, что таким образом язык становится не просто орудием познания, а средством, с помощью которого контролируется и формируется то, что познается.

Структурализм был важным течением в европейской мысли в течение почти всего XX века и влиял на все, от антропологии до киноведения. Основная идея заключалась в следующем: все значимое человеческое поведение можно понять только как существующее в рамках структуры, которая функционирует в некотором роде подобно языку, с грамматикой и словарем, и в которой каждый отдельный элемент начинает что-то значить лишь по отношению к другим.

Несмотря на то что структурализм допускает некоторое движение и перенос значений, существует фундаментальная стабильность, которая, как считали Соссюр и другие структуралисты, придает научную, объективную ценность их теориям. Эта уверенность пошатнулась, когда Жак Деррида (1930–2004) блестяще разрушил представление о научной достоверности структурализма. Даррида утверждал, что в основе структурной лингвистики – на самом деле в основе почти всех теорий, которые пытаются установить объективную идею истины, начиная с Платона, – находится определенное представление о взаимоотношениях между истиной и языком. Истина – это простая, единичная вещь во мне. Назначение языка – передать эту простую единичную истину другому человеку, подобно тому, как один человек зажигает свечу от пламени свечи в руках другого. Самый надежный и прямой метод передачи истины – устная речь. Речь гарантирует аутентичность истины, поскольку говорящий присутствует. Истина и присутствие тесно связаны. Когда я излагаю тебе свою истину, я могу это контролировать и убедиться в том, что ты понимаешь ее так же, как я. Как только устная речь превращается в письменный язык, этот строгий контроль исчезает.

Платон сетует на этот переход от устной речи к письменной в диалоге «Федр», и та же идея (о том, что речь – это истина, а написанное – ложь) снова и снова появляется в истории философии, вплоть до Соссюра, который рассматривал устную речь и присутствие как лучший способ предотвратить опасный сдвиг между означающим и означаемым.

Деррида считал такое представление о коммуникации мифом. По мнению Дерриды, истина представляет собой не пламя внутри каждого разума, которое разгорается и передается дальше, а неуловимое свойство самого языка. В своей простейшей форме такое представление о языке подчеркивает, что слова всегда указывают на другие слова. Определения опираются на слова, которые должны, в свою очередь, быть определены словами, гарантирующими, что значение всегда остается «внутренним». Язык – это бесконечная цепь, и мы никогда не достигнем конца, никогда не доберемся до этой конечной истины, находящейся внутри чьего-то разума и вне языка.

Деррида иллюстрирует свою точку зрения с помощью греческого слова pharmakon, используемого в диалоге «Федр». Это слово означает «яд». Платон описывает письменное изложение как pharmakon. Однако pharmakon также может означать «лекарство». В этом смысле это слово немного похоже на английское drug, которое может означать как «лекарственное средство», так иметь и другие значения. Что бы Платон ни намеревался сделать, как только язык начинает действовать, значения становятся неконтролируемыми. Невозможно не сохранить оба значения, даже если Платон хотел уничтожить значение «лекарство» для слова pharmakon.

Поскольку все попытки понять мир являются лингвистическими (и трудно себе представить, чтобы могло быть иначе), мы никогда не получим окончательный ответ на вопрос: что мы знаем? Истина всегда будет ускользать из рук, как бегающий поросенок…

– Подожди, мы проделали такой путь только для того, чтобы ты сказал мне, что скептики были правы и мы ничего не можем знать?

– Нет, не совсем. Я думаю, что Деррида прав в том, что ни на один вопрос, сформулированный нормальным языком, никогда не будет найден окончательный ответ. И это одно из отличий нормального языка от языка математики. Но «окончательный ответ» не означает «нет ответа», и, возвращаясь к нашему разговору о расписании автобуса, это не означает, что мы не можем получить удовлетворительный ответ на вопрос об автобусе, просто потому, что значение слов «автобус» и «время» будет слегка отличаться для каждого пассажира.

– Так что же мы знаем?

– Я думаю, что имеется своего рода рамочный консенсус. Предположение Канта о том, что где-то существует реальный мир ноуменов, на самом деле не очень проблематично. За исключением мистиков и религиозных мыслителей, лишь немногие идеалисты считают внешний мир фантомом. И, по-видимому, мы действительно приближаемся к видению или по меньшей мере к пониманию этого неуловимого ноумена. Квантовая физика дает нам понимание подлинной природы реальности, которое, вероятно, обрадовало бы Канта. Но странность и инаковость ноумена будет означать, что он всегда останется за пределами знания.

То, что остается, – феноменальный мир объектов, обладающих цветом и весом, запахом и вкусом, – формируется исключительно творческим человеческим разумом. Мы можем «знать это», если подходящим образом определяем слово «знать», применяя правильные стандарты специфики в каждом случае, и не забываем о том, что сама природа языка означает, что во всем, за исключением математического знания, истина подобна свету в холодильнике: вы «знаете», что он выключается, когда вы закрываете дверцу, но такое знание не есть знание…

Вот такая эпистемология. Есть скептики, которые считают, что мы не можем ничего знать. Есть рационалисты, которые считают, что мы можем знать все, но это «все» – вселенная в моем разуме. Есть эмпирики, которые полагают, что наши органы чувств дают нам убедительные доказательства, на основе которых можно формулировать надежные теории о мире вне рамок нашего разума. А есть и те, кто придерживается точки зрения Канта о том, что знание является активным продуктом человеческого разума, который превращает необработанный материал Вселенной в понятные фрагменты.

Но есть одна особая область, где расплывчатое знание кажется неадекватным. Это область, где действительно рождается точное знание – знание, которое является не просто аналитическим, как математика, а синтетическим, позволяющим делать смелые заявления о природе реальности, объективную истинность которых можно подтвердить.

– Здорово. Но, может, в другой раз. Все, о чем я могу думать, – о той колбасе…

– Ладно. Завтра мы обсудим философию науки.

Прогулка одиннадцатаяМуравьи, пауки и философия науки

На этой прогулке Монти и я рассматриваем одно специализированное направление эпистемологии – философию науки. Мы обсуждаем теорию индукции, предложенную Фрэнсисом Бэконом, и двигаемся далее к современным теориям науки, которые выдвинули Поппер, Кун, Лакатос и Фейерабенд.

Следующий день принес лютое яркое зимнее утро. В г