Как несколько дней… — страница 7 из 65

Эта пара, добавляли соседи, никогда не уставала, даже от того, от чего обычно устают все другие, — ни от непрестанной работы, ни от обманутых ожиданий, ни от совместной жизни. Моше, сразу же заслуживший в деревне прозвище Бык, по силе и трудолюбию мог один заменить трех мужчин, а Тоня стала разводить кур, вырастила, привив к апельсинам, душистые деревца помелы, которая в те дни еще не была так широко известна в Стране, и посадила во дворе два гранатовых дерева разных сортов — кисловатого и сладкого. Моше соорудил во дворе печь для выпечки хлеба, и Тоня топила ее вместо дров кукурузными кочерыжками и корой, слущенной со ствола гигантского эвкалипта.

Под хорошее настроение соседи, бывало, называли их «моя Тонечка» и «мой Моше», потому что так Рабиновичи называли друг друга сами. Со временем у них родились сын и дочь — сначала мальчик Одед, а за ним девочка Номи. И в тот дождливый день, зимой тысяча девятьсот тридцатого года, когда Моше и Тоня отправились на телеге в апельсиновую рощу, что за вади, Одеду было шесть лет, а Номи четыре, и они не могли знать, что еще до восхода солнца станут сиротами и мир перед их глазами померкнет.

10

Некоторые люди утверждают, будто цель всякого рассказа — упорядочить действительность. Упорядочить ее не только во времени, но также организовать по важности событий. Однако другие полагают, что всякий рассказ рождается на свет лишь для того, чтобы ответить на наши вопросы.

Учитель в школе как-то сказал нам, что история Адама и Евы в раю объясняет, почему мы ненавидим змей. Я тогда подумал: зачем придумывать такую сложную историю и такие серьезные вещи, как сотворение мира, древо познания, человек, и бог, и змий, и все это только для того, чтобы объяснить такую маленькую и простую вещь, как ненависть к змеям?

Так или иначе, мой рассказ — не история райского сада, а нечто куда меньше и правдивей. И мое древо познания, что было когда-то таким большим, и шумным, и шелестящим, уже срублено, его не существует. Животные моего сада — коровы, а его птицы — вороны и канарейки, и единственная змея, которая в нем появляется, — это та гадюка, которая укусила Симху Якоби во время большого деревенского пожара, и сейчас я намерен рассказать о ней. Укус той змеи тоже имел весьма дурные последствия, но в нем не было злонамеренности и козней ее райского предка.

— Тот пожар у Якоби был началом моей любви, — говорил мне Яков Шейнфельд, пересчитывая на пальцах главные события своей жизни. — Потому что для всего, Зейде, нужна точка, где все начинается, и у любви тоже есть такая начальная точка. К примеру, Зейде, когда ты вырастешь, и устроишь свадьбу, и захочешь подарить своей невесте свадебное платье, ты сможешь пойти в магазин и купить там платье для нее, но ты можешь также сшить ей это платье собственными руками. Ты можешь посадить тутовое дерево, и вырастить на нем шелковичных червей, и сам вытащить из них шелковые нити, и сам сплести материю, и сам покрасить ее, и сам скроить, и сам сшить. И тогда ты сам будешь решать, откуда все начинается. Ты понимаешь, Зейде?

Я не понял. Но Яков, увидев заинтересованную улыбку, которая расползлась по моему лицу, наклонился ко мне и спросил снова:

— Тебе вкусно?

Я посмотрел на него. Глаза Якова улыбались, но уголки его губ испуганно дрожали в ожидании моего ответа.

Мал я был, сын трех живых отцов и одной умершей матери. Талмудический сын-молчун, живот которого был полон вкусных вещей, а в голове не было никаких ответов. Я смотрел на Якова, улыбался ему, но свою давнюю вину перед ним по-прежнему скрывал в шкатулке своего сердца.

11

Симха и Иона Якоби пришли в деревню и покинули ее много-много лет тому назад.

Симха приехал в страну из города Сен-Луиса, что в Америке. Там он был слесарь и холостяк, а здесь женился и стал разводить птицу. В жены он взял девушку из Галилеи по имени Иона. Кстати, выражение это — «девушка из Галилеи» — произвело на меня в детстве сильное впечатление, и я по сей день ощущаю особое волнение, если на моем пути встречается девушка из Галилеи, будь то в рассказах или в жизни.

Вскоре выяснилось, что имена «Симха» и «Иона» путают деревенских, потому что оба этих имени могут принадлежать и мужчине, и женщине, и случалось, что его звали именем жены, а ее именем мужа, так что вполне возможно, что и я здесь ошибся, и это Симха была девушка из Галилеи, а Иона — слесарь из Сен-Луиса.

Когда эти ошибки стали повторяться, решено было называть их по фамилии, а для точности Симху назвали «Якоби», а Иону — «Якуба». А может быть, и наоборот, не могу поручиться. Так или иначе, в тот большой пожар гадюка укусила именно Якоби, но настоящее свое дело, — которое касалось Якова Шейнфельда, — пожар и змея совершили через много лет после того, как первый был погашен, а вторая сбежала.

Большой птичник семейства Якоби был гордостью деревни и одной из достопримечательностей, которые показывали гостям. В те времена в большинстве еврейских дворов еще бегали хлопотливые арабские пеструшки. Они дважды в неделю клали мелкие яички и день-деньской рылись в мусорных кучах. Но белые американские несушки Якоби и Якубы уже тогда сидели в роскошных деревянных клетках, неслись на деревянные наклонные сетки, с которых яйца скатывались сами собой в силу хитроумного уклона, и к их услугам уже тогда были жестяные поилки, искусно подвешенные кормушки и передвижные клетки для цыплят.

Однако беде, по ее обыкновению, было в высшей степени наплевать на все это, и она набросилась на свою добычу неожиданно. Однажды ночью из птичника Якоби послышалось испуганное кудахтанье. Якоби зажег керосиновую лампу и поспешил из дома. Вбежав в птичник, он наступил на гадюку, вспугнувшую кур, и та немедленно укусила его в пятку.

Был весенний сезон, когда гадюки переполнены ядом и злобой, накопленными за долгие зимние месяцы. Якоби упал навзничь, лампа выпала и разбилась, керосин вытек, и птичник вспыхнул. Перья и решетки воспламенились, кудахтанье и дым взметнулись к небу, а змея, по своему змеиному обыкновению, тут же незаметно исчезла.

— Сделала свое дело и ушла, — объяснил потом Яков. — А чего ей еще было там искать?!

Соседи прибежали на помощь, но в возникшей суматохе никто не мог понять, что произошло. Вместо того чтобы спасать Якоби, все пытались сбить языки пламени и спасти несушек.

Только когда все было кончено, Якуба нашла мужа, лежавшего среди головешек и обгоревших птичьих трупиков. Каким-то чудом огонь лизнул только его руку и бедро, но дым вошел ему в легкие, а змеиный яд чуть не убил.

Могучее здоровье, крепость и везенье спасли Якоби от смерти. Но вылечиться он уже не вылечился. Он потерял силу и живость, отказывался работать и целый день напевал детскую песенку, монотонные звуки которой раздражали всю деревню.

Якуба, работящая и настойчивая, пыталась сама поддерживать хозяйство, но пырей и терновник завладели садом, двор превратился в мусорную свалку, все их четыре коровы перестали доиться и были одна за другой проданы Глоберману, а ужаленный Якоби боялся отойти от своей жены.

Змеиный яд продолжал бурлить в его сосудах. Он целыми днями ходил следом за женой, напевал ей свою глупую песенку и домогался ее внимания с докучливой и похотливой настойчивостью четырехлеток, ухаживающих за любимой воспитательницей.

Якуба промучилась два года, а потом заколотила дом и пошла себе через поля прочь из деревни, ни разу не оглянувшись назад. Якоби ковылял за ней, похныкивая свою песенку и время от времени пытаясь задрать ей платье. Так они дошли до главной дороги, пересекли ее и растворились среди деревьев на северных холмах. Больше их не видели в деревне никогда.


Многие месяцы дом Якоби стоял пустой, в ожидании новых хозяев, и никто не знал почему.

Кусты роз одичали и превратились в заросли стелющихся колючек. Их цветы измельчали и издавали дурной запах, а сорокопуты развесили по этим колючкам трупики ящериц и мышей.

Побеги страстоцвета расползлись по полу веранды, забили водостоки и под конец выбили окна и заполнили комнаты.

Пырей и дикая акация буйно цвели во дворе, как во всяком заброшенном месте, и постепенно скрыли остатки сгоревшего птичника. Живая изгородь напоминала непролазную чащу, где шипели ужи и куда коты волокли свою добычу.

Стаи маленьких убийц — ящерицы гекко и пауки, богомолы и хамелеоны — подстерегали добычу в одичавшем кустарнике. Листва кустов непрестанно шевелилась и дрожала, и не раз, когда туда залетал случайный детский мяч и кто-то из детей протягивал руку, чтобы вытащить его, он тут же ощущал короткий укус или жжение острого жала, а порой и то и другое сразу.

Кое-кто уже предлагал сжечь весь этот двор вместе со всеми его дикими насельниками, но однажды, в теплые летние сумерки, с дороги, ведущей к деревне, послышался и стал приближаться далекий и странный звук громкого птичьего пения.

Люди и животные остановились, прервав работу, подняли усталые головы и навострили уши, удивленно прислушиваясь.

А меж тем звук этот, незнакомый, влекущий, необычный и сладостный, все приближался, усиливался и нарастал.

Затем к нему прибавился скрежет перетруженных пружин, постукивание поршней и старческое пыхтение мотора, уже потерявшего ту способность компрессии, которой он обладал в дни своей далекой юности. Из клубов пыли внезапно появился разбитый зеленый пикап, качающийся на рессорах, точно большой корабль, медленно выплывающий из полей.

На водительском месте сидел толстый человек лет сорока, с белыми, как снег, волосами и с такой розовой и нежной кожей, какая бывает у новорожденных мышат, вывернутых из земли равнодушным плугом. Человек был закупорен в поношенный черный костюм и защищен черными, как смерть, солнечными очками. На локтях сверкали древние замшевые заплаты, а в кузове пикапа болтались большие деревянные клетки с канарейками. Птицы пели все разом, с огромным воодушевлением, точно дети во время своей ежегодной загородной экскурсии.