Вдвоем они справляются быстро, мама даже не ругается больше – постепенно Людвиг перенимает уверенность ее движений.
– Почему понятно?
– Ну ты же знаешь, что он в подвал упал в детстве, оттого и зрение…
– Я не знал, что зрение из-за этого портится.
– Его доктор смотрел. Сказал, что в голове причина, что-то там побилось. Не глаза, с глазами все в порядке.
Очень сильно пахнет мылом, свежестью воздуха, небом. Мама вдруг замирает с поднятыми руками.
– А где он, кстати? Что-то уже несколько часов не показывается. Я прощу, пусть выходит.
«И как ей сказать?»
Людвиг отступает на шаг, опускает глаза.
– Что? Вы о чем-то сговорились?
Она снова растирает руки, машинально срывая корочки, превращая поджившие ссадины в кровоточащие маленькие ранки. Так никогда не заживет. Нужно ей сказать.
– Вальтер ушел.
– Куда ушел? Гулять, что ли?
– Да, наверное. Гулять.
– А почему в глаза не смотришь? Он ведь редко ходит один.
– Да, и я думал, что мы пойдем вместе, но он…
– А что у тебя в нагрудном кармашке? – вдруг перебила она.
Людвиг легко прикасается к карману, ощущает очки Вальтера. И ни в чем не виноват, но так больно.
У мамы глаза сразу же делаются красными. Как и руки, они сразу же реагируют на все – но только не на порошок, на страшное, случающееся.
– А что ты стоишь? Почему не идешь искать его? Господи, он же беспомощный, он же слепой как крот без этих штук…
– Мам, он много лет так ходил, он ориентируется. – Уверенно, как можно более уверенно.
И потом – Вальтер ведь и на самом деле хорошо ходил по дому, никогда не натыкался на углы. И в лавку мог сходить, по деревне пройтись. Только в городе было тяжело, но они редко бывали в городе.
Господи.
Фрау Эрнст вытирает руки, фрау Эрнст бежит к соседям, плачет, зовет.
Вскоре весь Шванеберг ищет Вальтера.
Людвиг идет позади всех, практически плетется, на него уже поглядывают косо – дескать, ему же больше всех нужно найти брата, по-хорошему, ему бы первым нестись, бежать по полю, волнуясь и окликая ВальтерВальтерВальтер, пока воздуха в легких хватит.
Но он уже откуда-то знает, что брат не вернется. Можно хоть до самой Эльбы бежать, а все равно никого не найти.
Даже Розмари вышла, побежала к нему – в глазах страх, больший даже, чем тогда, во время бомбежки. Она останавливается, встретившись взглядом с матерью Людвига.
– Фрау Эрнст, я… я правда не хотела, чтобы так.
Она почти плачет. Что еще? Как вообще она с этим связана? Они ведь даже не попрощались тогда, когда он заметил их в подвале. И Людвиг не стал ничего передавать, никаких слов. И маме, кажется, невдомек.
– О чем ты, Розхен?
– Вальтер слышал… Он все слышал. Мы думали, что с лестницы ничего не услышит, и гул самолетов тут, но его слух…
Людвиг замер, понял. Вальтер не спустился с ними в подвал не потому, что так уж не боялся бомб. А просто они с Розмари спустились вдвоем. Он видел, что они спускаются вдвоем.
– Это что же, он – тебя… – Фрау Эрнст словно заново рассмотрела Розмари.
– Я бы могла… – Отчаянье в голосе. – Но только – очки… Все же засмеют за то, что у него очки. А Людвиг еще стал говорить, что он…
«Заткнись!»
Ему хочется снова зажать ладонью ее мягкий розовый рот.
Он говорил, что Вальтер придурок, и он на самом деле придурок, раз пошел один в белое холодное поле.
– То есть ничего плохого он не сказал, но Вальтер, наверное, обиделся… Но я не говорила, что буду гулять с ним! Не обещала. Правда не говорила.
Людвиг закрывает глаза.
– А ты ждешь, когда кто-нибудь более симпатичный вернется с фронта? Так? Так? Или что – неужели он, Людвиг? Да он же маленький. Ему тринадцать лет всего, как и тебе, дурочка, что это вы затеяли тут? А?
Людвиг не слышал никогда, чтобы маме приходилось так кричать. И на кого – на кокетку, на любимицу, на дочку гауптарбайтсляйтера, на Розхен со светлыми кудряшками. И в кого, неясно – тоже все женщины говорили – у ее матери гладкие волосы, прямые и блестящие, у отца тоже, у бабушки.
Ее серые глаза размазались, побелели, подернулись слезами. Но Людвиг только одно услышал. Если так, то они разговаривали. Беседовали о чем-то. Может быть, вместе книжку читали. А может быть – кто знает? – Вальтеру-то уже семнадцать. Может быть, она дала ему себя поцеловать.
– Мы ни о чем таком не договаривались. Только однажды, когда мы случайно встретились после школы, я сказала, что…
Не договорила, расплакалась.
– Что ты сказала?
– Я просто сказала, что он очень хороший, я не имела в виду ничего особенного…
Герр Папе подошел, закрыл собой Розмари.
– Фрау Эрнст, у вас какие-то вопросы к моей дочери?
Мама осекается, не отступает, она как будто сейчас его не боится совсем.
– Нет.
Она его выплевывает, не говорит, но мужчине сейчас этого достаточно.
И Людвигу нестерпимо стыдно за это «нет».
– Нет? Вот и хорошо. Потому что моя дочь не гуляет с мальчиками. А Вальтера мы непременно найдем, не переживайте. Сейчас не совсем время по полям бегать. – И потом, уже к Людвигу повернувшись: – Не говорил тебе, куда собирается пойти? Может, на станцию, может, он на поезд хотел? И не догадался, что сейчас не больно покатаешься?
И он решился:
– Герр Папе, Вальтер оставил дома свои очки. Без них он не должен и не может никуда уходить. Он просто не заметит поезда.
– Вон оно что… Ну ладно. Ищем, зовем. Не останавливаемся только. Розхен, ты тоже с нами, у тебя-то проблем со зрением нет, кажется?
Розмари опускает глаза – да, она хорошо видит, но это не поможет ей найти Вальтера.
Они возвращаются домой поздно ночью, уставшие, запыхавшиеся, без сил. Мама смотрит на груду белья в тазу – оно сделалось холодным и тяжелым.
– Надо же, – говорит она, вдруг странно и криво усмехнувшись, – так и не успела развесить. И ты ничего не сказал.
Не впервые Людвиг пожалел, что отца нет, хотя – что бы он мог сделать? Ну разве что прикрикнул бы, чтобы сопли не распускала, что можно еще искать, день, два, месяц искать. Сказал бы – один-то ребенок у тебя точно остался, иди, собери на стол.
Но отца нет, и они ложатся с сосущей болью в животе – не от голода, не только от голода.
Он впервые думает не о солнечных кудряшках, а о брате. Что она на самом деле сказала ему? Зачем говорить кому-то, что он – хороший? Что Вальтер хороший, было всему Шванебергу очевидно. Худой, длинный, терпеливый.
И смешно, что он сам, Людвиг, вовсе не высоким получился, мелковатым даже скорее. Как-то забавно это между ними разделилось. Маленький рост и хорошее зрение. Высокий – и…
Надо, наверное, было сказать Розхен, что она не виновата, что это все аисты. Но тогда, на людях, при герре Папе, при матери – как-то нелепо бы и по-детски прозвучало.
Почему-то он точно был уверен, что она не виновата, что все иначе. Потому что…
Его разбудил шорох, потом плач.
– Мама, господи… Еще ведь даже не рассвело. Что?
Он приподнялся на локтях, разглядел ее. Ее красные глаза.
– Прости, сынок… Я просто подумала – вдруг он ночью вернулся? Или просто приснилось, а он лежит себе в своей постели, сны смотрит? Пришла проверить…
– Понятно. Нет, мам. Если бы он вернулся, я бы тебя разбудил.
Хотя, может, и не пошел бы, чего среди ночи такой одуряюще-радостной новостью огорошивать человека. Утром бы сказал.
– Ну спи-спи. Еще на самом деле рано.
И она ушла, прикрыв на собой дверь. Но не сразу двинулась в их с отцом спальню, постояла в коридоре, повздыхала. Может, и на самом деле. Может быть, он вернется утром, а все привиделось. Но потом проваливается в сон, и брат не снится. С утренним солнцем Вальтер не возвращается. Он вообще никогда больше не возвращается.
3. Собака
Все время заходили разные врачи, трогали, заглядывали в глаза. Одного спросила, решившись. Пробормотал – легкая контузия, ничего страшного, должно пройти. Лучше, конечно, полежать некоторое время, но ваша страховка… Это понятно, Женя все понимает про страховку.
– Вы знаете, я должна идти. – И она не придумывает, а на самом деле вспоминает. – Там у них в доме… заперта собака. Я только сейчас это поняла. Она же с голоду умрет.
И странно – как же она раньше не подумала про Хексе? Людвиг ее так любит.
Женю выписывают на следующий день, спрашивают – точно ли никто не придет, может быть, придумать какое-то сопровождение, позвать кого? Но она не представляет кого, и никто не обязан. Она взрослая и совершенно справедливо одна здесь.
Несколько раз приходят полицейские, что-то спрашивают, записывают. Она не помнит что. Людвиг и Сабина не появляются, конечно, но она все еще гонит страшные мысли. Нужно приехать в Тале, посмотреть, что там творится в доме. Там заперта Хексе – с запасом воды, конечно, но все равно. Может быть, она ее узнает и не набросится. Ее по утрам кормят, сколько она уже без еды?..
«Ладно, раз собака, – все понимает врач, – тогда поезжайте. У меня самого есть собака. Но вообще на такой случай полезно знать номера соседей, ты разве не знаешь?»
Но Женя и дома не знала никаких соседей.
Женя приезжает в Тале, странно долго ищет улицу, словно бы забыла, даже прохожего спросила. Сквозь булыжники проклюнулась трава, чего не должно быть, – Людвиг рассказывал, что штрафуют за это. За два дня она не должна была сделаться такой заметной, конечно же. Просто кажется, что все должно было непоправимо измениться.
Женя становится у белой стены. Пускай все окажутся дома, пускай Людвиг сидит на скамеечке на улице возле растений, маленьких помидоров. Она звонит в дверь, потом стучит. Никто не отвечает, лай не звучит.
– Хексе, миленькая. Ау! Ты здесь, хорошая?
Кажется – чем ласковее спросишь, тем вероятнее, что не случилось ничего страшного, что собака не умерла от голода или жажды. Это ужасно. Непредставимо. Где ты? Ты же всегда лаешь, скребешься, встаешь на задние лапы, выглядываешь из-за забора. Женя толкает калитку – и она поддается, открывается. До последней секунды думала, что придется как-то перелезать через забор, чтобы спасти Хексе. А они, оказывается, просто забыли закрыть – они, немцы, которые никогда ничего не забывают.