Как творить историю — страница 20 из 75

водя интонации фон Листа. – А ты, дорогой мой?

Руди взял у Игнаца фляжку и протянул ее Ади. На миг глаза их встретились – густая веселая синева Руди и светлый, блестящий кобальт Ади.

– Спасибо, – отозвался Ади. «Спасибо», означавшее «нет».

Руди пожал плечами и отдал кофе Эрнсту.

– Ади не пьет, не курит, не ругается, по бабам не ходит, – сказал Игнац. – Поговаривают даже, что он и не срет.

Руди положил ладонь на плечо Ади.

– Но готов поспорить, он все же сражается. Ведь ты сражаешься, Ади, товарищ, не так ли?

При этом слове глаза Ади вспыхнули. Kamerad. Он с силой закивал и разгладил свои большие усы.

– Будьте уверены, – сказал он. – Томми меня еще узнают.

Руди с секунду продержал руку на плече Ади, потом снял ее.

– Мне пора, – сказал он. – Вот только должен сообщить вам одну мысль, которая не дает мне покоя. – Он ткнул себя пальцем в голову. – Насчет наших фуражек.

– А что с ними? – То были первые произнесенные Эрнстом за утро слова.

– Вам ничего не кажется странным? – удивленно спросил Руди. – Ну что ж, может быть, мне просто почудилось.

После его ухода они прождали еще полчаса.

В семь Штойер дунул в свисток, и началась атака. Слишком шумная, слишком торопливая, слишком хаотичная, чтобы оставить место для колебаний или страха. Солдаты с криками, руганью и лязгом побежали к окопам англичан.

Томми немедленно открыли пулеметный огонь. В первые же мгновения Эрнст с Ади каким-то образом потеряли Игнаца из виду. Они вдвоем продвигались туда, откуда били пулеметы, – к самому центру линии британских окопов.

Внезапно сзади, слева и справа забили пулеметы новые, и по обеим сторонам от Ади и Эрнста начали валиться получившие по пуле в спину бойцы.

– Шмидт! За мной! – крикнул Ади.

Эрнст Шмидт запутался. Полностью. Они же шли в атаку, предполагалось, что они шли в атаку. Шли вперед. На англичан. Может, они попали в ловушку? В окружение? Или описали в этой мгле полукруг, поворотив на сто восемьдесят градусов, так что англичане оказались у них за спиной? Эрнст повалился рядом с Ади на землю у какой-то живой изгороди, оба, задыхаясь, затиснулись в жалкое это укрытие.

– Что происходит? – спросил Эрнст.

– Тише! – сказал Ади.

Они пролежали так какое-то время, растянувшееся в помутненном сознании Эрнста на секунды, минуты, а может, и часы, и вдруг, усугубив нереальность происходящего, на Эрнста с криком рухнул какой-то человек. Хрустнули, ломаясь, очки; в лицо Эрнсту врезались медные пряжки, впечатались пуговицы, и он взвыл от боли – в живот упавшему.

«Меня придушит умирающий», – подумал он. «Фрау Шмидт, с прискорбием сообщаем вам об утрате вашего задушенного покойником сына. Он умер, как и жил, в совершеннейшем недоумении».

Вот это и есть война, мертвые убивают мертвых.

Время на подобные мысли у Эрнста нашлось. Время, чтобы посмеяться над бессмыслицей происходящего. Время, чтобы нарисовать в воображении мать и отца, читающих в Мюнхене телеграмму. Время, чтобы позавидовать брату, избравшему службу на флоте. Время, чтобы обозлиться на штаб, не сумевший его спасти. Уж там-то, наверное, знают, что происходит. Если мы допускаем подобные случаи, со всей серьезностью осведомил он своих командиров, война и до Рождества не закончится.

В следующее мгновение Эрнст уже глотал ртом воздух, рвал ворот своего мундира и ощупывал то, что осталось от очков.

Человек, повалившийся на него, вовсе не был покойником. Он был офицером Саксонского полка, и живехоньким. Перекатившись на бок, он угрожающе наставил на Ади и Эрнста «люгер». Однако, вглядевшись в них, изумленно ахнул и пистолет опустил.

– Господи! – произнес он. – Вы же немцы!

– Шестнадцатый Баварский резервный пехотный, сударь, – отрапортовал Ади.

– Полк Листа? Вот же дерьмо, а я принял вас за англичан!

В ответ Ади сорвал с головы фуражку и запустил ее подальше. Затем проделал то же самое с фуражкой Эрнста.

– Руди был прав, – сказал он.

– Руди? – переспросил офицер.

– Ефрейтор нашего взвода, сударь. Все дело в фуражках. Они почти в точности такие же, как у томми.

С секунду офицер молча смотрел на него, а после расхохотался:

– Мать-перемать! Добро пожаловать в имперскую армию Его величества, юноши!

Ади с Эрнстом изумленно смотрели, как офицер, мужчина лет, пожалуй что, сорока, кадровый, судя по грубости его манер и слов, военный, лупит себя кулаками по бедрам и заходится в хохоте.

Наконец Ади потряс его за плечо:

– Сударь, сударь! В чем дело? Что происходит? Нас окружили?

– Еще бы вас не окружили! Впереди томми, слева саксонцы, а справа вюртембержцы! Господи Иисусе, мы увидели вас перед собой и решили, что англичане пошли в контратаку. И последние десять минут заколачивали вас в ад.

Ади с Эрнстом в ужасе уставились друг на друга. Эрнст увидел, как на фарфоровые глаза Ади наворачиваются слезы.

– Послушайте, – офицер наконец успокоился, – я должен остаться с моими людьми. Я, конечно, попробую передать сообщение по цепи, да только у нас ни хрена нет связи. Готовы вы возвратиться в штаб? Кто-то должен прекратить это безумие.

– Конечно, готовы, – ответил Ади. Офицер смотрел им вслед.

– Удачи! – крикнул он в их спины, а после добавил, уже шепотом: – И замолвите за меня словечко перед святым Петром.

Как рождается музыкаПохмелье

Я сижу на пассажирском месте «клио», Джейн за рулем, мы едем на прием, в сад колледжа Магдалены. По классическому каналу FM передают «Идиллию Зигфрида», я насвистываю короткую тему гобоев, выскакивающую, точно бесенок, из-за пения струнных.

– Никак не пойму, – произносит Джейн, – почему Вагнер сам до этого не додумался? Бестонное, лишенное ритма подвывание – именно то, что требуется в этом месте.

– Прости. – Я умолкаю и получаю в награду всепрощающую улыбку.

– Ничего, Пип, – говорит она и дважды, по-дружески, похлопывает меня по бедру. – Ты старался как мог.

– Странно, – я все же решаюсь на замечание, – что тебе нравится Вагнер.

– М-м?

– Э-э… Ну, ты же понимаешь. Еврейка и так далее.

– И что?

– Все-таки любимый композитор Гитлера.

– Вагнер вряд ли в этом повинен. Гитлер еще и собак любил. И полагаю, просто обожал пирожные с кремом.

– В собаках и пирожных с кремом, – немедля выпаливаю я, – нет ничего антисемитского.

– А в Вагнере было?

– Ты же знаешь, что было. И все это знают.

– Я, однако ж, не думаю, Пиппи, что он стоял бы у печей, восторженно приветствуя убийц, а ты? Он писал о любви и власти. Обладать и тем и другим одновременно нельзя. Любовь сильнее, любовь лучше. Он повторял это множество раз.

– Хм. И все-таки.

– И все-таки, – соглашается она. – Готова также признать, что отец мой терпеть не мог, когда я на полную громкость запускала у себя в спальне «Кольцо». Просто на стену лез.

Меня, собственно говоря, никогда не раздражало, что вкусы Джейн во всем, что касается искусства, немного серьезнее моих, – меня это всегда удивляло. Если дело доходит до выбора фильмов, Джейн неизменно предпочитает экспериментальное кино удобопонятному. Я могу в любое время посмотреть любой фильм и что-то извлечь из него, даже если он покажется мне фигней, и при этом никогда до конца не верил Джейн, твердившей, что ей нисколько не нравится «История игрушек», как не мог до конца понять, почему ее не тошнит от «Пианино». «Список Шиндлера» она смотреть и вовсе отказалась, но это, в общем-то, вполне понятно.

– У тебя, – спрашиваю я, и горло мое слегка перехватывает, потому что этого вопроса я никогда ей не задавал, – много родных погибло в лагерях?

Она бросает на меня удивленный взгляд:

– Немало. Большинство братьев и сестер моих дедов и бабок. Двоюродные бабушки и дедушки, так их, по-моему, называют. И их двоюродные братья с сестрами тоже.

– Где? Я имею в виду, в каком лагере? Тебе это известно?

– Нет. – Похоже, ответ удивляет и ее саму. – Нет, неизвестно. Семья мамы родом, кажется, с Украины. Отец из Польши. Так что, наверное, где-то в тех местах.

– Родителей ты никогда не расспрашивала?

– А кто это вообще делает? Родителей обычно никто не расспрашивает. Да и как бы там ни было, скорее уж они должны были расспрашивать своих родителей. Отец появился на свет через два года после войны.

– Ну да.

– По-моему, у деда было что-то написано об этом. Воспоминания, дневник, что-то в таком роде. А почему ты спрашиваешь?

– Ну, знаешь. Просто интересно. Я ни разу не слышал, чтобы ты говорила на эту тему.

– А что я могла сказать?

– Тоже верно.

Короткая приязненная пауза.

«Идиллия Зигфрида» достигает приглушенного завершения, и я переключаюсь на первый канал, где приятно и с пользой проводит время «Оазис», объясняя всем на свете, что не стоит оглядываться во гневе.

– Предположим, – произношу я, замечая ее гримасу и немного уворачивая звук, – предположим, ты смогла бы вернуться во времени назад, в… не знаю, в Дахау, скажем, в Треблинку или в Освенцим, куда угодно. Что бы ты сделала?

– Что бы я сделала? Погибла бы, надо полагать, в газовой камере. Не думаю, что мне предоставили бы большой выбор.

– Да, конечно.

Еще одна пауза. Не столь приязненная, но достаточно дружелюбная.

– Как по-твоему, – спрашиваю я, – сможем мы когда-нибудь путешествовать во времени вспять?

– Нет.

– Наука считает это невозможным?

– Во всяком случае, логически.

– И что это значит?

– Ну, – произносит Джейн, сдавая машину вспять, в научно и логически невозможное пространство, – если бы это было возможным, кто-то, обитающий в будущем, вернулся бы назад и предотвратил бы тот же холокост, не так ли? Кто-то помешал бы сумасшедшему из Данблэйна заявиться в школьный спортзал и открыть стрельбу. Кто-то предупредил бы правительственных служащих Оклахомы, что в их здании заложена бомба. Кто-то мог бы сказать эрцгерцогу Фердинанду, чтобы тот отменил визит в Сараево, посоветовать Кеннеди ехать в закрытой машине, внушить Мартину Лютеру Кингу, что тот день ему лучше было провести дома. Тебе так не кажется? И прежде всего, – говорит она, решительным щелчком выключая приемник, – прежде всего, кто-то вернулся бы в Манчестер семидесятых, разлучил сразу после рождения братьев Галлахер и позаботился тем самым, чтобы никакого «Оазиса» на свете и духу не было.