«Как в посольских обычаях ведется...» — страница 28 из 46

[174].

Речи послов обычно переводил присутствовавший на аудиенции толмач из состава посольства. При послах крымских и ногайских были толмачи русские, из крещеных татар, а на приемах польско-литовских дипломатов обходились, как правило, без переводчиков. Сам Иван Грозный, по-видимому, владел польским языком. В 1566 году на личных переговорах с литовскими послами он сказал Ю. Ходкевичу: «А которые будет речи полским языком молвишь, и мы то уразумеем»[175]. Интересно, что в 1573 году в Стокгольме по-польски «правил посолство» русский гонец В. Чихачев: ему заявили, что шведский король «по полски сам горазд»[176].

Слова царя переводили толмачи московские. Однако государь лично задавал послам лишь церемониальные вопросы, а более пространные речи от его имени произносили посольские дьяки или другие доверенные лица, которые в этот момент идентифицировались с самим царем. В 1608 году дьяк В. Телепнев требовал, чтобы польские послы без шапок выслушали переданную через него царскую «речь», но сам при этом оставался в шапке. Бояре следующим образом объясняли законность этого требования: «Послы слушают без шапок, потому что он, государь, посольского дьяка позовет к себе и велит ему молыть свою государскую речь, что было ему, государю, своими царьскими усты послом говорити, и дьяк говорит речь от царского лица». Далее следовал риторический вопрос: «И государь подданному повинен (должен. — Л. Ю.) ли шапку сымати?» Иными словами, Телепнев прямо объявлялся ипостасью государя в минуту произнесения им царских «речей», обращенных к «подданным» (к послам). «А коли посольский дьяк говорит послом и посланником речь при государе же не от царьского лица, — продолжали бояре, — тогда он сперва к царьскому имяни шапку сымает»[177].

Аналогично обстояло дело и при передаче посольских грамот. Принимая их, посольский дьяк идентифицировался с государем, передавая грамоты в руки царя — уже нет. Поэтому в 1554 году И. М. Висковатый, будучи в шапке, взял у Р. Ченслера королевские грамоты, но, когда вручал их Ивану Грозному, шапку снял[178]. Посольский дьяк на аудиенции то олицетворял своего государя, то вновь являлся в обычном своем качестве государева слуги, и превращения эти последовательно разграничивались этикетом.

Дипломатические документы, привезенные посольством, царь чаще всего принимал из рук своего доверенного лица, дабы не вступать в непосредственную связь с подданным другого монарха: такая связь, почетная для посла, не служила царской «чести». Собственноручное принятие грамот государем практиковалось редко, в виде особой милости. Когда М. Шиле предложили назваться не гонцом, кем он был в действительности, а послом, ему пообещали, что Борис Годунов сам примет у него императорские грамоты — это было своеобразной компенсацией за «подлог».

Символом дружеского расположения к монарху, приславшему грамоту, было ее целование. Царские грамоты целовали иногда и восточные, и западные суверены; Хуан Персидский писал, что Борис Годунов, принимая послание шаха, приложился к нему губами[179]. Но это, пожалуй, единственное свидетельство такого рода. В русских посольских книгах нет абсолютно никаких упоминаний о том, что на аудиенциях в Кремле государи целовали грамоты иностранных монархов.

На протяжении всего XVI в. церемониал аудиенции становится все более пышным, а поведение государя — все менее свободным. Каждое его действие и слово все более приобретали символическую нагрузку, отражая тем самым неизмеримо возросший престиж верховной власти, укрепление русского «самодержавства».

Иван III, принимая в 1483 году имперского посла Н. Поппеля, «поговорил с ним в Набережной горнице, по-отступив от бояр». Через 12 лет он говорил с литовскими послами в Успенском соборе, «у сторонних дверей у правых», а на аудиенции, данной итальянцу А. Контарини, великий князь беседовал с ним, прогуливаясь по тронному залу[180]. Василий III обсуждал с Герберштейном политические проблемы, брал его с собой на охоту и т. д. Но позднее такое вольное поведение государя при общении с иностранными дипломатами становится уже невозможным: они видели его лишь на троне или за столом во время торжественного обеда. В сложившемся, «зрелом» придворном церемониале царь — это олицетворение государства, и этикет аудиенции позволял ему проявить себя именно в этом качестве. И хотя бурный темперамент Ивана Грозного порой прорывался сквозь церемониальные каноны, но сами каноны отнюдь не утрачивали своей обязательности и значимости; исключения истолковывались как следствие чрезвычайных обстоятельств.

Р. Ченслеру было сказано, что сам он обращаться к царю не может, а может лишь отвечать на его вопросы — это обычное правило вежливости в отношениях между младшим и старшим. Но впоследствии бояре от лица Ивана Грозного говорили Дж. Боусу: «У нас издавна того не ведетца, что нам, великим государем, самим с послы говорити!»[181]. Впрочем, на частных, а иногда и на публичных аудиенциях Грозный беседовал с английскими, имперскими и папскими дипломатами, не говоря уже о послах перекопских владык, в отношении которых этот запрет вообще не действовал вплоть до конца XVI в., ибо русско-крымские дипломатические отношения носили гораздо менее ритуальный характер. Но в случае такой беседы с дипломатами шведскими или польско-литовскими, которые были прекрасно осведомлены о нормах московского придворного церемониала, это нарушение обычая декларировалось уже как подвиг христианского смирения. «Яз, государь хрестьянской, презрев свою царскую честь, с вами, брата моего слугами, изустне говорю!» — так в 1568 году Иван Грозный начал переговоры с послами Сигизмунда II Августа. Через два года, напоминая литовским «панам радным» об этом уникальном случае, бояре писали, что царь, «для покою хрестьянского свою честь государскую презирая, сам с послы государя вашего говорил»[182].

Царь мог говорить лишь с собственными подданными. В грамоте Грозного Польской раде (1573 г.), где речь идет о посольстве М. Гарабурды, пригласившем царя на освободившийся после смерти Сигизмунда II Августа престол Великого княжества Литовского, претендент писал о себе: «Всю свою волю и хотение изъявили и приказали с Михаилом Гарабурдою, о всем переговоря сами из своих царьских уст, как с своими прирожоными людьми»[183]. Личные переговоры царя с Гарабурдой уже сами по себе, независимо от их содержания, выражали согласие Грозного занять предложенный ему престол. Ведь он разговаривал с послом, как со своим подданным — «прирожоным» человеком! Поэтому здесь ни слова нет о «презрении государской чести».

Переговоры царя с подданными другого монарха нарушали принцип иерархии отношений. Кроме того, при этом могла возникнуть совершенно неприемлемая ситуация, когда послы начали бы возражать коронованному собеседнику. «То необыкновенное и неслыханное дело, чтобы монархи, восседая на троне, спорили с послами!»[184] — возмущался Лжедмитрий I (так передает его слова секретарь при польском посольстве Н. Олесницкого). Любопытно, что самозванец, намереваясь вступить в личные переговоры с представителями Сигизмунда III, прежде всего снял с себя царскую шапку — знак сана. Лжедмитрий I вообще с преувеличенным вниманием относился к символам верховной власти, и без шапки, как ему, видимо, казалось, он уже мог беседовать с послами, не роняя своего царского «чина». Это вполне логично для системы взглядов беглого монаха Григория Отрепьева, волей случая вознесенного на российский престол, но для Ивана Грозного подобная постановка вопроса была бы лишена всякого смысла.

Правило, запрещавшее или по крайней мере не рекомендовавшее монарху вести личные переговоры с иностранными дипломатами, действовало и в Византии, и в Турции, и в Польско-Литовском государстве. В менее жесткой форме оно было принято и в странах Западной Европы. Но постепенность становления этой нормы в русском посольском обычае свидетельствует о том, что истоки ее нужно искать не в чужеземных влияниях, а в социально-психологической атмосфере московского двора, в особенностях внешней политики Русского государства XVI в. В связи с укреплением центральной власти и ростом ее авторитета «изустнее» царское слово стало обладать такой значимостью, что могло звучать лишь при определенных условиях. Но, с другой стороны, этикет, откликаясь на потребности времени, как бы освятил собой новый этап развития русской дипломатии: с началом Ливонской войны внешняя политика России чрезвычайно усложнилась, и переговоры по конкретным вопросам должны были вести подготовленные люди, обладавшие специальными знаниями, владевшие приемами дипломатического искусства, способные, если нужно, применить различные уловки и хитрости, чего сам царь, естественно, сделать не мог без урона для «государской чести». Но человек средневековья свои прагматические соображения всегда облекал покровом традиции, сам твердо веруя в ее древность и незыблемость. В данном случае эта традиция, имевшая недавнее происхождение, как нельзя лучше отвечала новому положению русских государей, новому значению их власти.

Переговоры велись в особой «ответной» палате, куда послы переходили сразу же после аудиенции в те дни, когда их не приглашали на торжественный обед.

Все последующие аудиенции в значительной степени были похожи на первую, хотя царская милость по отношению к послам могла возрастать или уменьшаться в зависимости от их поведения в ходе переговоров. Но свои отличительные черты имела прощальная аудиенция — «отпуск» (в русско-крымской дипломатической практике она обозначалась тюркским словом «хаер» от слова «хай» — ступай, иди).