1
Когда Арсика привезли в Париж, ему только что исполнилось шесть лет. Но потом оказалось, что он прекрасно помнил свою предыдущую жизнь, в Москве. Помнил бабушку Лилю, старую няню, в складках старой морщинистой шеи которой он любил искать «клад», помнил Графиню, постоянно окутанную вонючим дымом и говорящую с ним басом. Но самым его сильным детским воспоминанием была, конечно, изредка появляющаяся, волшебная красавица мама, которая, как фея из сказки, каждый раз приносила в его жизнь праздник.
Его сразу отдали в дорогую частную школу. Через шесть месяцев он уже свободно говорил по-французски, а начиная со второго класса обучения, стал перескакивать через класс. Оскар, так и не уговорив Ксению родить ещё одного ребёнка, направил на Арсения всю лавину своих нерастраченных отцовских чувств. Он быстро, раньше матери, распознал в нём выдающиеся способности и всерьёз занялся его образованием. Он нашёл школу, где существовал класс для особо одарённых детей и отдал его туда. Там обучение происходило экстерном, год за два.
Ксения вносила свою лепту безалаберным пристраиванием малыша во всякие спортивные секции (причём, делала она это силами безотказной Оскаровой тётушки, которая безропотно везде мальчика сопровождала) и занималась его «эстетическим» образованием, таская за собой по музеям, выставкам и концертам. Сначала она отдала его в школу бокса (чтобы сдачи мог дать), где он долго не задержался, заявив, что ненавидит бить людей (да и когда его били, ему не очень нравилось). Затем, бросившись в другую крайность, она отдала его в балет (для развития музыкального слуха и осанки), куда он с большой радостью ходил почти целый год (теперь-то мы знаем, почему) и, наконец, в модный art martial.
Экзамены на бакалавра Арсений блестяще сдал в свои неполные пятнадцать лет (то есть на три года раньше положенного срока) и уехал поступать в Гарвард, где оказался самым молодым студентом.
К этому моменту Ксения затеяла развод с Оскаром, но он обязался оплачивать учёбу Арсения столько, сколько тот будет учиться.
Я к тому времени уже несколько лет жила в Париже, с мужем и маленькой дочерью Машей.
Если существует то мистическое родство душ, которое подразумевают все великие дружбы, то это случилось и в моей жизни. Странным в этой истории было то, что «контакт» произошёл между взрослым человеком и ребёнком. Между мной и Арсением.
Мне всегда казалось, что Арсик должен был быть моим сыном, а не Ксенькиным. Этот ребёнок нёс радость. С ним было интересно, даже когда он был совсем маленьким. Мне всегда казалось, что он понимает нечто, недоступное всем остальным. Чувство это было иррациональным, но от этого не менее сильным. Потом, когда у меня появился свой ребёнок, я искала это в нём, но не нашла. И чувство к ней было иное. Свою я любила нутром, а Арсения какой-то очень чувствительной точкой своей души. Тешу себя надеждой, что он отвечал мне взаимностью.
Это он, в свои пять лет, наградил меня именем, которое ко мне прилипло на всю жизнь и которым меня звали большинство моих друзей — Шоша. Это было сокращённым от Шошары, имени, которым звали мою сиамскую кошку в Москве. Она произвела на маленького Арсика неизгладимое впечатление, и моя персона с тех пор ассоциировалась у него с этим полудиким, капризным, но неотразимым существом.
Позже, в Париже, сначала мальчиком, потом подростком, он одаривал меня такими откровениями, которые мне приходилось потом расшифровывать на бумаге. Ксенька «бросала» (как она говорила) меня на него во все сложные моменты их взаимоотношений. Сложность, как правило, заключалась в том, что она, когда у неё случался очередной кризис материнства, пыталась навязать ему нечто, чего он категорически не желал делать. Это совершенно не значило, что я могла заставить его сделать это, но я, по крайней мере, могла объяснить Ксении, почему он не желает этого делать.
— Для него нет никаких авторитетов, — горячилась она, — двенадцатилетний мальчик не может знать, чего он хочет, а чего нет.
Но он знал. И это никогда не было просто упрямством. Он вообще не был упрямым. Но всегда умел настоять на своём.
Но, по правде говоря, кроме этих редких приступов, когда на неё вдруг «находило» (выражение Оскара), она Арсения особенно не донимала, считая, что ребёнок у неё абсолютно благополучный.
— Шош, ты думаешь, когда я вырасту, я буду счастливым? — ошарашил меня как-то вопросом этот беспроблемный двенадцатилетний мальчик.
— Почему, когда вырастешь? А сейчас? Ты что несчастлив?
— Я несчастлив.
— Но почему, — поразилась я, — чего тебе не хватает?
— Сейчас я от всех завишу. А я хочу зависеть только от себя.
— Так не бывает. Ты всегда будешь жить среди людей, а значит, подчиняться каким-то законам.
— А я не собираюсь нарушать законы. Я просто хочу жить, как интересно мне.
— А как тебе интересно?
— Мне интересно выбирать.
— Из чего?
— Каждый раз из разного. И самому. Ну, например, среди каких людей жить.
Он ставил меня в тупик. Мне не хватало моих взрослых аргументов. И к тому же, я понимала, о чём он говорит. Мне самой всегда хотелось того же самого, а именно, возможности выбирать. И очень редко это удавалось.
Я к тому времени, сидя дома с маленьким ребёнком, ни с того ни с сего начала вдруг писать. И замахнулась сразу на жанр довольно специфический — драматургию. При этом театром я никогда особенно не увлекалась, «сырихой» не была по натуре, и никаких знакомых (кроме Ксении и Графини) у меня в этом мире не было. В Москве я бегала, конечно, как и многие студенты, на спектакли-события, которыми, несмотря ни на что, была богата советская действительность, но этим всё и ограничивалось. В Париже все мои попытки приобщиться к французскому театру, как классическому, так и современному, потерпели полное фиаско. Мне, в лучшем случае, было скучно, а в худшем, страшно раздражало. Тот факт, что я начала писать именно пьесы, а не, например, рассказы или повести, остаётся для меня загадкой по сегодняшний день. Может, из протеста? А может, это была попытка рассматривать жизнь как невзаправдушнюю, как вереницу неких приключений, батальных сцен, романтических мизансцен, неожиданных поворотов, авантюрных перепадов и сентиментальных бурь с идеальными героями.
Или же меня подспудно подталкивало тщеславное желание реализоваться сразу в нескольких измерениях? Когда тебя могут не только прочесть, а одновременно сыграть, увидеть и услышать. К тому же, каждый раз по-разному. И ты сам можешь быть этому непосредственным свидетелем, то есть наблюдать за смотрящими — чувство для автора ни с чем не сравнимое. Недаром Набоков говорил, что высшая мечта автора — превратить читателя в зрителя. Драматургу это подвластно и мне повезёт впоследствии это пережить.
Но тогда до этого было ещё далеко, и я складывала написанное в ящик бюро без всяких надежд.
Ксения, у которой с театром были свои сложные отношения, пыталась наставить меня на путь истинный. «Ну что ты мучаешься с этими своими «пиесами»? Драматолог несчастный! Тебя к этому пирогу всё равно никогда не подпустят. Там только свои. И те между собой грызутся. Что здесь, что в России. Напиши что-нибудь в прозе. Напечататься гораздо проще. Сейчас кого только не печатают, — давала она мне дельные советы. — Сочини какой-нибудь любовно-эротический опус на фоне русской тусовки в Париже, только обязательно с узнаваемыми персонажами — у тебя это с руками оторвут. И там и здесь. Поверь мне».
Я верила. Но не умела. При всём желании.
Арсений, которому одному из немногих, я давала читать свои сочинения, сказал мне перед своим отъездом в Америку: «Не слушай никого. Делай только то, что тебе интересно. Тем более, что ты не вынуждена этим кормиться. Когда-нибудь это выстрелит. А если нет, тем хуже для них».
И ещё он меня просил «присматривать» за матерью. У Ксении в этот момент начался бурный роман и она могла наделать глупостей.
Примерно дважды в год Арсений приезжал домой, и я припадала к нему, как к источнику. Мне так не хватало настоящего общения в этой, ещё чужой для меня, стране. Он рассказывал мне про Америку, в которой я никогда не бывала.
— Это страна взрослых детей, — говорил он, — а Нью-Йорк — самая большая площадка для всевозможных игр. И если допустить, что мир, Вселенная — это огромная бесконечная Игра, а Создатель — это тот, кто сдаёт карты, тасуя идеи, религии, разум, свет и тьму, то Америка это самая интересная страна, а Нью-Йорк — самый азартный город на свете. Там правят те же законы, что и везде, те же модели человеческого поведения, и они так же вульгарны и примитивны, но там больше возможностей для игр всякого рода.
— Ты думаешь остаться там после учёбы?
— Понятия не имею. Пока мне там интересно.
Он учился там сразу на двух отделениях — астрофизики (занимаюсь поиском шифров в космосе, говорил он) и философии (чтобы научиться плевать в вечность с чистой совестью).
— Ты знаешь, например, что по некоторым подсчётам средняя продолжительность человеческой жизни равна одиннадцати секундам? Понимаешь? А сколько всего человек успевает за это время! Особенно в нашем веке. А в Америке можно успеть в несколько раз больше.
— Да, — сказала я, — особенно глупостей! Попробуй-ка прожить эти одиннадцать секунд так, «чтобы не было потом мучительно больно»!
Но в следующий свой приезд он пел уже другую песню.
— Шошенька, — вопрошал он меня ласково-язвительно, — ну вот как ты, писатель, то есть предположительно знаток человеческих душ, живёшь, радуешься чему-то, и я не вижу отчаяния в твоих глазах.
— Отчаяния?
— Но ты же не можешь не понимать, как бессмысленна и скучна жизнь, как безнадёжен человек и как беспомощны все попытки сделать его лучше.
— И что ты в связи с этим предлагаешь? Ты знаешь выход?
— Есть только два выхода, которые выходами совершенно не являются.
— А именно?
— Ну, первый, это уйти в буддийские монахи и уехать куда-нибудь на Бирманские острова, подальше от цивилизации.
— Не годится. Для этого надо родиться в этой культуре. Иметь там корни. Иначе это будет выглядеть как модная тусовка для скучающего балбеса или «интересничание». Говорю это тебе как драматолог. Банальный ход.
— Права. Именно поэтому я склоняюсь ко второму — разбогатеть до немыслимых пределов и позволить себе всяческие безобразия.
— Безобразия?
— Я имею в виду то, что называют излишествами, без которых якобы невозможно обойтись. И которые якобы скрашивают существование. Переделывать этот мир бессмысленно по определению — только не участвовать, отгородиться. А на то чтобы отгородиться, нужны средства. Придётся эти средства заработать. А там, глядишь, и втянусь, переживу бунтарский возраст, гормоны прекратят броуновское движение, попривыкну. А привычка — это единственный способ выжить, а иногда, и победить. Сначала привыкаешь к себе. А потом и ко всему окружающему.
— И как ты, интересно, собираешься это сделать? Разбогатеть? По российским схемам? Украсть то, что плохо лежит? Так для этого надо оказаться рядом с тем местом, где это лежит.
— Ну, почему же, сразу украсть. Есть ведь и цивилизованные пути обогащения. Я как раз этому и учусь.
— Неужели этому обучают философов?
— Я поменял философское отделение на экономическое.
— А астрофизическое на менеджерское?
— Нет, астрофизическое оставил. Там есть чему учиться. В отличии от философского. Сколько веков существует эта наука и не ответила ни на один из самой же заданных вопросов.
— Но она учит задавать вопросы.
— Это я прекрасно могу делать и без неё.
— И ты можешь их сформулировать? Мне, например, даже это очень сложно.
— Могу. Правда, мои вопросы очень личные. Ну вот, например, если Бог существует и если правильно в него верить, то почему он мне не покажется? Почему он меня мучает своим отсутствием в пределах досягаемости, хотя бы умственной? Почему я должен верить посредникам — философам или церкви? Для меня вера в Бога — это попытка объяснить то, чего мы не можем понять до конца, а именно — сознание, мироздание, жизнь — тем, что мы понимаем ещё меньше, а именно Богом. Религия ведь ничего не объясняет, а если объясняет, то только «необъяснимым».
Я помолчала, переваривая. На самом деле, я тоже часто думала о том, что если Бог существует и нас создал «по своему образу и подобию», почему он не дал нам чуть больше разума, чтобы Его понять? Но думать мне об этом было трудно, а уж тем более, говорить. Я решила сменить тему.
— Но ты бы мог посвятить себя не только собственному обогащению, а, например, науке, прогрессу… Если уж ты такой умный.
— Мог бы, — сказал он очень серьёзно, — но, во-первых, чтобы стать учёным, одних знаний мало, нужно иметь определенный характер. А, во-вторых, там всё то же самое. Борьба человеческих тщеславий, дураки сидят на месте умных, а слава и деньги достаются совсем не тем, кто их заслужил. Учёный ещё не значит честный — честна математика, а не математик. Так что я уж лучше буду работать на себя, а не на человечество, а там, может, последнему и перепадёт кое-что. Тем более, когда все, и ты в том числе, говорят о прогрессе, то имеют в виду исключительно науку и технику, о душе же каждый должен позаботиться сам.
— Но можно же быть богатым и заниматься наукой, ни от кого не завися. Можно даже пользоваться при этом всеми излишествами и всё-таки делать что-то для пользы людей, — пыталась я вступиться за человечество.
— Ну, да, — сказал он и подмигнул, — и ещё бутерброд с маслом…
Вот так мы с ним беседовали.
На следующий год на каникулы он не приехал. Было некуда. Ксения официально подала на развод. Оскар благородно ушёл из своей собственной квартиры (временно, разумеется), и туда немедленно вселился кузнечик Клод, со всем своим сложным гардеробом от японских дизайнеров и немыслимым количеством обуви. «Так мы будем экономить на плате за мою квартиру и путешествовать», — заявил он Ксении. Она была согласна на всё. Всё, что исходило из его уст, воспринималось как истина в последней инстанции.
В результате Арсению не осталось места в «родительском доме».
2
Никто не знал, откуда он появился, этот обаяшка — растиньяк. Он возник на ее небосклоне, как комета. Он обожал её с такой страстью, боготворил так неистово и громогласно, желал так беспредельно, что все, кому вольно или невольно приходилось быть этому свидетелем, испытывали неловкость. Он потребовал, чтобы она полностью и безраздельно принадлежала только ему. И, значит, развод.
Я умоляла её не разводиться с Оскаром. Подождать. Вынырнуть из омута этой страсти. И подумать головой, а не другим местом. Но она была слепа и глуха ко всем доводам.
Она бурно объяснилась с Оскаром, бросив ему в горячке жестокие слова, что «никогда его по-настоящему не любила», что он «книжный червь», а она «вольный разбойник и не собирается вставать под знамёна посредственности». Она умудрилась вывести этого достойного, выдержанного восточного человека из себя и довести до крайней точки кипения.
Он, по-моему, так ничего и не понял, отнеся всё к её чрезмерной восприимчивости, на грани болезни. И был, как я понимаю теперь, не далёк от истины.
Ксения готова была бросить все ради своей любви. Кроме этого захватывающего чувства ничего на свете для нее больше не существовало. Оно затмило ей свет. При этом она была уверена в абсолютной уникальности своих чувств.
Как же тонка эта граница, между нарциссизмом и самопожертвованием.
— Графиня говорила, что замуж надо выходить столько раз, сколько берут. Мужей надо менять регулярно, как змея кожу, когда она из неё вырастает. Тебе этого не понять — ты допотопный моногам, — счастливо смеялась она.
«Графиня ещё говорила, что любовь зла, до такой степени, что на всех и козлов не хватит», — подумала я, но говорить этого вслух не стала. А сказала следующее:
— Графиня ещё говорила, что бывают кобели по сучьему типу. Мне кажется, это как раз его случай.
Он мне не нравился, этот её Клод. Я чувствовала в нём какую-то червоточину.
Однажды я забежала к Ксеньке, не дозвонившись (телефон был постоянно занят), и Клод открыл мне дверь квартиры совершенно голый. Ничуть не смутившись, он продолжал расхаживать в этом виде и даже предложил мне выпить, насмешливо наблюдая за тем, как я отвожу глаза. Из ванной вышла Ксенька. Выходка Клода ее только позабавила.
В своих эмоциональных реакциях он тоже был экстремален — то плакал от восторга, глядя на Ксению, то визжал от негодования, когда ей случалось ему не угодить. Однажды я была свидетелем, как он, в припадке ревности (которую, если честно, она и спровоцировала вполне сознательно) бросился её душить, извергая сквернословия, которым позавидовал бы любой наш виртуоз мата. Но и это тоже было для неё подтверждением любви.
— Это моя сексуальная игрушка, — говорила она, — я верчу им, как хочу. Он влюблён как котяра.
На мой взгляд, всё было с точностью наоборот — это она была влюблена как кошка, и это он вертел ею, как хотел. Когда я пыталась сказать ей об этом, она только смеялась:
— Ты не знаешь, о чём ты говоришь. В тебе сидит Красная Шапочка, которая знает о сексе только понаслышке. Попадёшь когда-нибудь в пасть к Серому волку.
Вообще тема секса стала для неё в этот период любимой.
— Конечно, — говорила она, блестя глазами, — сексапильный мужик ненадёжен, за ним нужен глаз да глаз. Но «классики» так скучны. Мне надоело получать секс в гомеопатических дозах.
Мой контраргумент в этих наших с ней «философских» спорах состоял в том, что такая тяжёлая зависимость от члена унизительна. Ксенька уверяла, что эта зависимость ничуть не хуже, чем любая другая в любовных отношениях, финансовая или пигмалионо-галатейская, например. И намного более приятная.
— И запомни — равенство полов существует только у гомосексуалистов. А душещипательными беседами занимайся лучше с моим Арсиком. Я думаю, вы с ним находитесь на одинаковом уровне сексуального развития.
К тому же наш Ка-Ка (как я его называла) был довольно известным (в узких кругах) поэтом и культурологом. «Основной признак гениальности — это ощущать себя гением», — провозглашал он. И ещё: «Главный шедевр — есть автор шедевра». Нужно отдать ему должное, он был исключительно забавным собеседником и почти в любом обществе становился центром внимания. Я, правда, подозревала его в баловстве кокаинчиком, уж очень характерно он иногда исчезал и возвращался, специфически шмыгая носом.
А как он разговаривал с вами, этот Клодушка! Как будто вы ему априори были что-то должны. И он снисходительно этот долг вам прощал.
Арсений прореагировал на развод матери с Оскаром вполне спокойно. По крайней мере, внешне. Они со своим приёмным отцом, несмотря на разницу в возрасте, глубоко уважали друг друга. И сумели до конца остаться в очень тёплых отношениях.
— Я знаю, — сказал ему Оскар, — что эта её история закончится достаточно быстро. Но ждать не буду. Это тебе придётся быть рядом с ней, когда он её бросит.
— У меня нет выбора, — сказал Арсений. — А ты и так повёл себя очень благородно. Вопрос с квартирой я решу через некоторое время.
Это говорил семнадцатилетний мальчик.
А сорокалетний подзуживал Ксеньку уехать в какое-нибудь долгое путешествие и, желательно, за казённый счёт.
Ксения в тот момент работала в своём первом глянцевом журнале и освещала для них… сама толком не знала, что (скорее всего, всё ту же «культюр-мультюр»).
Есть такие журналы во Франции, которые никто толком ни читает (так как читать там абсолютно нечего) и не покупает. Для меня полная загадка, как они существуют, причём, существуют неплохо. А интересные, умные журналы не выживают.
Тот, в котором работала Ксения, принадлежал некоему милому существу неопределённого пола и возраста, который был её «подругом».
Она сумела убедить его в необходимости своей поездки по странам Юго-Восточной Азии для изучения местных эротических нравов и традиций и укатила туда с Клодом на несколько месяцев.
Журналу она посылала свои регулярные обзоры, а мне восторженные открытки с видами из Таиланда, Малайзии, Сингапура.
Вернувшись, всё ещё в пылу страсти, она засобиралась официально замуж и объявила, что они готовы к «производству потомства».
Вместо этого случилось непредвиденное. Вернее, непредвиденное Ксенией.
На одной из извилистых тропок к вершинам искусства и славе наш Кло-Кло (так звала его Ксения) повстречал свою новую пассию. Ей, в отличие от Ксенькиных сорока, было двадцать. Она была длиннонога, стройна и принадлежала к той самой золоточешуйчатой молодёжи, у которой отсутствие запретов и комплексов было главным слоганом. К тому же, у неё было ещё одно немаловажное достоинство — она была дочкой крупного издателя, у которого наш поэтический жиголо собирался напечатать свою «Книгу Эро-путешествий», которую он привёз из их с Ксенией медовых странствий. Взмахнув пару раз ресницами и поведя стройным бедром, эта барышня, сама того не подозревая, сбросила Ксенькину жизнь в пропасть.
Ксения пыталась бороться. На свой манер. Сначала, несмотря на «дружеские» доносы, она делала вид, что ничего не знает и, главное, «знать не желает». Но когда, в один прекрасный день, инфантильный Клодушка сам, не выдержав, расплакался на «мамочкином» плече, она решила действовать. И не нашла ничего лучше, чем вступить в сексуальное состязание с раскованной, не знающей никаких эмоциональных преград, девицей. Последняя находила вполне забавным такое положение вещей — разделить ложе с «бывшей тётенькой» (как она, кстати, без тени презрения, называла Ксению) своего «скакуна». Очень даже весело, особенно нюхнув кокаинчика и попотчевав им же тётеньку. А потом «поприкалываться» от души с подружками, рассказывая как «бывшая» старалась угодить.
Кло-Кло, со своей колокольни, был очень даже рад такому повороту событий — всё так хорошо устроилось, никаких драм, «клёвый коммунистический трах» и все, как он искренне верил, довольны.
Я, когда она поделилась со мной этим своим новым опытом, этим «райским адом», пыталась всячески её предостеречь от этого неравного сексуального треугольника. Говорила, что в такие игры можно играть, только будучи на равных со всеми партнёрами. Что одна из участниц просто развлекается, а другая подставляется. Что молодое тело, отсутствие всяческих моральных и сентиментальных преград делает свежеприбывшую совершенно неуязвимой в этом карнавальном блуде. В отличие от влюблённой и от этого очень уязвимой Ксении.
Но она, «приобщённая», ничего не хотела слушать — кошачья грация, безумный блеск глаз.
— Это у тебя комплексы, — насмешничала она, — и старорежимные взгляды на секс. Сексом надо заниматься, а не морализаторствовать на его счёт. У тебя просто недостаток воображения! — завершала она своим коронным.
В этот период своей жизни она предпочла зачислить меня в «синий чулок».
— Вот ты, например, сколько лет живёшь в эротической зоне Европы, сочиняешь «про любовь», а сама, небось ни разу даже в партузном клубе не была.
— А что, есть такие? Официально? — искренне удивлялась я.
— Ещё как есть, Белоснежка ты моя, — в её тоне звучала безнадёжность с лёгкой примесью дружеского презрения. — И чуда, между прочим, ходят многие супружеские пары. — Она расхохоталась. — О, господи! Только представить тебя с твоим Капитаном Немо в таком месте! Дорогого стоит! Обхохочешься! — заливалась она своим русалочьим смехом. — Но, между прочим, могла бы сходить туда и в другом составе. Хотя бы для опыта. Литературного. А то ведь так и помрёшь сексуальным идиотом. Секс нужно уметь организовывать, а не просто трахаться.
Я могла ей возразить на это, что групповым сексом может заниматься любой идиот. А вот попробуй-ка вдвоём найти настоящую близость. Но не стала.
Ксения раз и навсегда решила для себя, что я и Большой секс (её выражение) вещи несовместимые. Я вызывала у неё жалость. Она называла меня «лишенкой».
— И учти, если женщина вовремя не поступится своими принципами, то на её принципы станет всем наплевать, — припечатывала она.
А мне тогда, впервые, стало на неё неловко смотреть, как неловко смотреть на влюблённую женщину, которую перестали любить и которая этого не замечает. Как на некоторую ущербность, которую сам ущербный не сознаёт.
Кончилась эта история плохо. Она стала налегать на виски, «чтобы расслабиться», а потом на снотворные, чтобы уснуть на фоне постоянного перевозбуждения, перемежая всё это дозами кокаина. И однажды не рассчитала дозу.
К счастью, у неё началась сильная рвота, и она, прорвавшись нечеловеческим усилием из оглушительного мрака, умудрилась набрать номер пожарной (во Франции первую неотложную помощь часто оказывают именно pompier). Потом трубка выпала у неё из рук, повесить ее ей так и не удалось, так что там, на посту, им быстро удалось установить адрес и приехать. Дверь вышибли. Её нашли без сознания. Откачали. Она провела в госпитале три дня. Вышла бледная, исхудавшая и полная решимости расстаться со своей «самой большой любовью».
Это далось ей нелегко. Она страдала, как «смертельно раненное животное» (так и говорила). Однако, предоставила зализывать свои раны всё тому же Клоду.
Но у того пропал к ней последний интерес, она превратилась для него в обузу. В один прекрасный день, когда её не было дома, он быстренько собрал вещи и смылся, не оставив даже записки.
«…когда он её бросил,
она так убивалась,
что вечерами
я звонила ей
и молчала в трубку.
При встрече
она шептала:
— Он снова звонил,
Но молчал.
А я слушала её
И тоже молчала…»[4]
Это только строки из книги стихов моего друга, на самом деле я ничего подобного не делала. А, может, и зря. Это могло бы как-то пощадить её самолюбие и сгладить травму.
Я думаю, что после её театрального фиаско это стало вторым по силе и глубине шоком в её жизни. И она не простила этого никому — не только участникам, но и свидетелям.
3
Однажды, в разгар Ксенькиного романа, мне позвонил Оскар и попросил встретиться. Ну вот, подумала я, уже соскучился, готов на всё, чтобы вернуть жену и хочет взять меня в сообщницы. Но я ошиблась. Речь шла не о Ксении, а об Арсении.
— Послушай, — сказал мне Оскар, — я знаю, что вы с ним очень близки. Он тебе доверяет… как бы это сказать… морально. Он собирается оставить Гарвард. За год до окончания. Это безумие. Он там у них один из лучших. Ему прочат блестящую карьеру. Но он упёрся, как мул. На все мои доводы лучезарно улыбается и качает головой. Ты должна с ним поговорить. Матери нет, да она ничем и не помогла бы, — закончил он горько.
Арсений прилетел в Париж через несколько дней. Мы встретились с ним в «Каскаде», в Булонском лесу. На открытой террасе ресторана, обогреваемой в это время года газовыми фонарями, вальяжно допивали кофе и заканчивали свои деловые ланчи представители бизнес-элиты, а вокруг, под шум каскадов, прогуливались няни и молодые мамы с детскими колясками.
Я не видела его больше года. Он возмужал и накачал мускулы. Сильная загорелая шея и крупные руки принадлежали уже мужчине, не мальчику. В глазах появилось какое-то новое выражение, которое, условно, я назвала бы взглядом опытной невинности.
— Ну, что ты дуришь! — попыталась взять я лёгкий тон. — Ну, что тебе стоит проучиться ещё год! Всё же оплачено! Доставь удовольствие своим близким.
— Я не моту руководствоваться этим в своей жизни — доставлять удовольствие кому бы то ни было. И мне больше неинтересно учиться — я учусь столько, сколько себя помню. Не хочу больше терять время.
— Не хочу учиться — хочу жениться, — глупо пошутила я.
— Перестань, — сказал он, — нахваталась у Ксении.
Я перестала. Мы помолчали. Обед подходил к концу. Принесли огромный деревянный круг с сырами. И тут наши вкусы совпадали — мы оба любили chèvre и brebis[5].
Выпив кофе, Арсений расплатился, не дав мне возможности даже сделать движения в сторону кошелька.
— Откуда у тебя деньги? — поинтересовалась я.
— Неважно, — он лукаво сощурил свои, орехового (Ксенькиного) цвета, глаза, — есть люди, которые верят в меня и решили вложить деньги, рассчитывая на будущие дивиденды.
— И ты взял?! — ахнула я. Это было так на него не похоже.
— Не волнуйся. Можно считать, что им повезло, что я взял именно у них. Таких процентов, как у меня, они не получат больше нигде.
— Значит, ты всё-таки решил выбрать именно этот путь — разбогатеть!
— Вот именно.
— Позволь узнать, всё-таки, каким образом?
— Я буду играть на бирже.
— О-о-о! Как оригинально! Хорошо, что не в рулетку! Не ты первый, не ты последний.
— Ну что ты рассуждаешь о том, о чём не имеешь никакого понятия.
— А ты имеешь?!
— Я знаю точно, как это сделать. Риски — просчитываются.
— Другие тоже так думали.
— Я — не другие. Мне нужен год, может полтора, чтобы заработать деньги. А потом я их вложу в собственное дело и буду его развивать.
Он говорил так уверенно, как будто всё это уже было у него в кармане.
— Ты понимаешь, я хочу начать играть в новую игру. В предыдущую я уже всех обыграл.
— Но жизнь — это ведь не площадка для игр, не шахматное поле. А ты не Главный Гроссмейстер.
— Да? А ты, может быть, точно знаешь, что такое жизнь? — спросил он абсолютно серьёзным тоном.
— Жизнь есть некое поручение, которое ты должен выполнить, — попробовала я развить свою новую теорию.
— Кому должен? — удивился он.
— Ну, не знаю… Создателю, себе, своим родителям… тому шансу, что родился именно ты, а не кто-нибудь другой.
— А я считаю, что никому я ничего не должен. В Создателя я не верю — я верю в научный прогресс. И больше склонен поклоняться Энштейну, Стивену Хокинсу и Билу Гейтсу, чем Папе Римскому. Хотя и принимаю идею о том, что человечеству нужна вера — общая вера проще и удобнее индивидуальной совести. Сам про себя пока толком ничего не знаю. А что касается родителей… тут слово «должен» не очень уместно.
— Ну, обществу, наконец, — сморализировала я.
— Обществу? Скажи ещё, человечеству. Ему, между прочим, и так достанется от результатов моей деятельности. Если уж я кому-то что-то и должен, так это Оскару. Это он уже пятнадцать лет кормит меня и оплачивает учёбу. Небось, и тебя это он подослал уговорить меня закончить мою престижную альма-матер. Благородный человек. Мама отлично его отблагодарила (это было единственное замечание, которое он позволил себе по поводу их развода). С ним я обязательно рассчитаюсь.
Мы решили прогуляться вокруг озера. День выдался как на заказ — солнечный и прохладный. По озеру уже скользили несколько лодок с любителями романтических прогулок на вёслах. Если прищурить глаза определённым образом и дать расплыться разноцветным лодочным пятнам на лаковой поверхности озера, получалась мерцающая, абсолютно импрессионистическая картинка начала прошлого века. Я, представив себя на месте Долли, завидовала носящимся вокруг собакам и не могла удержаться, чтобы не потрепать каждую вторую. Арсений беспечно шагал рядом.
— Буколическая картинка, — сказал он наконец. — Прямо-таки всеобщая гармония. Если не знать, что за следующим поворотом обитает целая популяция травести, цель которых ублажать людские пороки за деньги.
— Il faut un peu de tout pour faire un monde[6] — процитировала я своего мужа. — Пороки всегда были и будут. А их носители служат, в какой-то степени, санитарами человеческой природы. Как ассенизаторы (это была уже моя теория).
— Вот-вот…, — сказал он как-то рассеяно, — и я о том же — о человеческой природе. Всё время чувствовать эту всеобщую ущербность. И себя ощущать ущербной собакой, стерегущей ущербную жизнь.
— Ты о чём? — удивилась я.
Он вздохнул. Помолчал. Потом разбежался и подтянулся на каком-то суку. Вернулся обратно.
— Послушай, Шош, — начал он, как будто решившись на что-то, — я хочу рассказать тебе одну историю. Так… в качестве очередного сюжета для пьесы… Или для жизни… У меня был сосед по студенческой келье, на курс старше меня. Индус. Гений астрофизики. Мы прожили вместе почти два года. Не могу сказать, что дружили, но так, обменивались впечатлениями. Так вот, он сошёл с ума. Однажды я проснулся ночью от ужасного запаха палёной человеческой кожи. Он сидел за письменным столом, держа в правой руке зажигалку, пламенем которой сосредоточено жёг ладонь левой руки. Когда я в ужасе спросил, что он делает, он ответил, что пытается отвлечь свой мозг физической болью, чтобы не пересечь черту.
— Вызывай психушку, — сказал он и потерял сознание, видимо от болевого шока.
— Это произвело на тебя сильное впечатление!
— Дело в том, что я не раз до этого ловил себя на желании сделать то же самое. Когда физически ощущаешь, что ещё немного и всё, перейдёшь границу и обратной дороги не будет.
— Но ты ведь этого не сделаешь?!
— Чего, этого?
— Не будешь жечь себе руки и не перейдёшь границу?
— Именно поэтому я и принял решение развернуться на сто восемьдесят градусов.
— А что с индусом?
Он опять помолчал, как бы размышляя, стоит ли мне рассказывать.
— Как я уже сказал, мы не были очень близки, несмотря на совместное проживание. Слишком велики были нагрузки и слишком занят был каждый своими проблемами. Но однажды, за несколько месяцев до «ночи костров», я застал его за чтением каких-то сказок, не помню, то ли мифов Древней Греции, то ли «Одиссеи». Я удивился и спросил, как он, человек, занимающийся проблемами мироздания и пытающийся проникнуть в тайну бесконечности Вселенной, бесконечно-большого и бесконечно-малого, Биг-Бенда и математической конструкции космоса, может читать это. Он не ответил мне на мой вопрос, но зато сказал примерно следующее: «Я ненавижу человечество, — сказал он, — ненавижу толстых, уродливых, глупых; ненавижу бедных — они завистливы и всегда готовы унижаться; ненавижу богатых — они наглы и безнравственны; ненавижу плебеев и ещё больше ненавижу псевдо-аристократию (а другой и не существует). Не выношу детей — этих орущих, какающих и сосущих монстров, к которым относятся, как к центру мироздания. Я брезгую стариками — они безобразны и воняют, и я чувствую панический ужас от того, что когда-нибудь могу превратиться в одного из них. А те единицы светлых голов, которые встретились мне на пути, вообще не имеют никакого оправдания в своём желании продолжать жизнь в тот момент, когда они поняли, что смертны и что не в их силах изменить что-либо в этом абсурде, называемом жизнью, за который все цепляются из последних сил. Ведь никому нет ни до кого никакого дела. Добро абстрактно, а жестокость и беспредел конкретны. Я живу с омерзительным чувством, что я всё про всех знаю, но самое страшное, что я всё знаю про себя. Это невыносимо. Покинуть этот злобный, зловещий карнавал достойно можно только самому, по собственной воле. К тому же я индус, и, согласно моей религии, должен быть полон терпения, благородства и философского спокойствия. А вместо этого у меня припадки человеконенавистничества, которыми я страдаю всё чаще и острее». — «А как же… что удерживает тебя на плаву?» — спросил я с опаской. — «У меня есть пару конкретных задач, исключительно математического свойства, которые я хочу разрешить для себя. Из любопытства. Не для человечества — оно этого не стоит, не для собственного тщеславия — я понимаю, насколько оно мелко, а исключительно из любопытства», — повторил он. Видимо, в ту ночь, когда он попросил вызвать психушку, он их разрешил, эти задачи. Или, наоборот, понял, что не разрешит их никогда. Этого уже я не узнаю. Когда я навестил его через некоторое время в клинике, он пребывал уже в амёбном состоянии.
— Горе от ума. Одно из наказаний для блестящих умов. Чтобы не пытались проникнуть туда, куда человеческому разуму нельзя, каким бы светлым и продвинутым он ни был. А также наказание за гордыню и нетерпимость!
Рассказ Арсения произвёл на меня двойственное впечатление. Я понимала, как на него могла подействовать такая история. А с другой стороны, мне показалось, что рассказывает он не про «индуса», а, гипотетически, про себя. Но почему такой, одержимый высокой наукой ум, полез вдруг в проблемы среднестатистической личности? Ну что ему до этого? Ведь не писатель же он, не врач, не педагог. Занимался бы своими чёрными дырами в небе, а не на земле.
— Вот, именно, горе от ума, — подтвердил Арсений. — Но какой терпимости можно требовать от человека, которому открылась истина! Пусть даже не открылась, а только приоткрылась, в какой-то мизерной степени. И гордыня тут ни при чём. Гордецы, как правило, эгоцентристы. А эгоцентристы не сходят с ума и занимаются в основном собой, а не вопросами сотворения мира. Как бы то ни было, я оказался очень впечатлительным. Я решил закончить учёбу на том месте, на котором меня застигло это событие.
— Скажи, а что, у вас там, в Гарварде, нет никакой личной жизни? Один космос? — попыталась я переключить его на другой регистр.
Он усмехнулся, отлично поняв, что меня интересует его личная жизнь, а не несчастного индуса.
— В тот раз, когда я услышал его филиппику против человечества, я пытался найти какие-то контраргументы. Бормотал что-то про физические удовольствия — секс, женщин. До этого мы никогда не поднимали с ним эти темы. Даже в шутку. Что было странно. Так как тема «черных дыр» в студенческом сообществе была одной из главных, и вовсе не в связи с космосом. Так вот, в ответ на это он, вдруг спустил штаны и сказал с сардонической улыбкой: «Посмотри на моё хозяйство!» — Я невольно опустил глаза. Его «хозяйство» действительно было микроскопическим. — «Ты думаешь, что вот с «этим» я могу на что-то рассчитывать?!» — и он рассмеялся смехом фокусника-шарлатана, удачно подшутившим над простодушным зрителем. А я стоял, как болван, старательно отводя глаза от его причиндалов и не знал, как на это реагировать.
— О, господи! — сказала я неосторожно. — Может в этом и было всё дело!
— Вот видишь! — Арсений как будто ждал этого моего дурацкого восклицания, — значит ты тоже считаешь, что эта штука и есть тот самый стержень, на который нанизывается всё остальное, включая душу, интеллект? Что эта нелепая штука может удержать от безумия, дать смысл жизни! Так просто? Значит, у кого больше, тот и главнее? И счастливее?
— Ну, не упрощай пожалуйста, — на этот раз я старалась быть максимально осторожной, не зная наверняка, насколько всё это относится к нему лично. — Наверное, для мужчины это важно. Но, поверь, что это не самое важное, даже в сексе.
— Не осторожничай, — сказал он мне с улыбкой, — ко мне это не относится. У меня с «хозяйством» все в порядке. И я, кстати, собираюсь им всерьёз попользоваться. И ориентация у меня традиционная — я гетеросексуален. Так Ксении и перелай. Я знаю, что она волнуется на этот счёт.
Это было правдой. Ксенька не раз заговаривала со мной на эту тему. Она говорила, что для неё было бы катастрофой, если бы её сын оказался «с дурными наклонностями». «Знаешь, на этих их сложных факультетах, где сплошные мальчики…»
— Но мне интересно знать, насколько это важно для женщины, для полноценной жизни, — продолжал он. — Извини, что я говорю об этом с тобой… но мне больше не с кем обсудить это на… человеческом уровне. Ты понимаешь, если бы я обратился с этим к матери, у неё не было бы никаких сомнений, что «вся проблема в размере его члена», — при этом он смешно передразнил Ксеньку. — А ты всё-таки можешь попытаться быть объективной… ну, насколько это возможно.
Я растерялась. Ну как избежать банальностей, высоких слов, низких истин и, вообще, как можно быть объективной в этой области, где всё держится на абсолютной субъективности. Примерно это всё я ему и сказала.
— У меня на этот счёт есть своя теория, — добавила я. — Очень простая, кстати. «Ключ должен быть в замке. Цветок в вазе. Мужчина — в женщине». Но самое главное — это встретиться. И узнать друг друга в толпе человечества.
— Понятно, — сказал Арсений. — У меня к этому примерно такое же отношение. Ну что ж, будем ждать.
— Ну, ты уж, пока ждёшь, совсем не принимай аскезу, — поменяла я тон на более непринуждённый. — Интимные рецепторы надо развивать.
— Не волнуйся! Я уже спал с телами нескольких женщин. Правда, без всяких последствий для души. — Это прозвучало так по-мальчишески, что я рассмеялась.
Он рассмеялся вместе со мной.
Это была последняя наша «душещипательная» беседа перед долгой разлукой.
На протяжении последующих пяти лет я следила за ним издалека, как за восходящей звездой. Как поэтапно и неуклонно он осуществляет все свои планы. Казалось, что в этот период его жизни Провидение работало на него круглосуточно.
Гарвард он бросил. Переехал в Лондон, так как считал, что в финансовые игры сподручней играть именно там. Он действительно разбогател. И действительно на бирже. И понадобилось ему на это около двух лет. Внимательно изучив рынок, просчитав риски, он купил баснословно растущие в цене акции компаний, крупных и помельче, которые занимались телекоммуникациями, мультимедиа и высокими технологиями. Потом, вовремя поняв, что с такой скоростью их цены дальше подниматься не могут, решил переиграть. И, высчитав «примерно», попал в самое яблочко. Он продал их на самом пике цен, всего за несколько недель до того, как рынок начал рушиться. Хорошо заработал для своих клиентов, рискнувших в своё время доверить свои деньги девятнадцатилетнему мальчику, и пару миллионов для себя. Он вложил эти деньги в авиацию, в процветающую компанию «Marcel Dassault», и открыл свою собственную компанию по продаже маленьких реактивных, так называемых бизнес-самолётов, частным лицам и компаниям, которые нуждались в своём парке именно таких малогабаритных, мобильных, скоростных ковров-самолётов. И это тоже был очень правильный ход.
Из Силиконовой Долины он привёз себе партнёра китайца, и за три с лишним года они увеличили оборот своего предприятия почти в пять раз и открыли свои представительства в Китае и Индии.
Свои двадцать пять лет Арсений отметил покупкой Ксении прекрасной квартиры в Париже, которую она сама выбрала, недалеко от площади Trocadéro, и подарком Оскару спортивного «Мерседеса», о котором тот мечтал. Сам он продолжал жить в Лондоне, где у него была квартира рядом с Holland Park и офис в City, деловом центре города.
За это время мы виделись с ним лишь урывками, в Париж он наезжал довольно редко, носясь по городам и весям, с азартом занимаясь новым для него делом.