Как вам живется в Париже — страница 6 из 10

1

В который раз он уже задумывался, а не сумасшедший ли он. И нормально ли это — быть так идиотски-счастливым.

Прежде он всегда руководствовался здравым смыслом. И ему было беспросветно. А сейчас, вот он, свет. Смысл. Жизнь. Ника.

Конечно, встреча двух близких душ — это событие космического порядка. И теперь можно было не притворяться, что жизнь имеет смысл — она действительно приобрела свой первозданный, единственный смысл — быть счастливым. И их сразу двое таких. Ника могла подтвердить.


Он увёз её на какие-то далёкие острова (по её записям в блокнотах невозможно было определить, где они находились).

В моём воображении немедленно возникла какая-то рыбацкая хижина, где они обитали вдали от «цивилизации». С таким же успехом это мог быть шикарный отель где-нибудь на Мальдивах. У Ники в блокнотах не было никаких ни географических, ни бытовых подробностей — только ощущения.

Я видела своим внутренним взором, подхлёстнутым воображением и прочитанными впоследствии строчками из этих блокнотов, как они вдруг начинали танцевать прямо на песке, который вздымался маленькими ритмичными фонтанчиками вокруг их босых ног. Они слышали одну и ту же музыку, совсем не сбиваясь с такта и, становясь всё более и более невесомыми, довальсовывали так до самой воды и бросались в неё и плыли, плыли…

Он изучал её тело, как топографическую карту наслаждений — и изучил в совершенстве. Он знал каждую точку, каждую впадинку и возвышенность. Он научил её не стесняться ни своего тела, ни ощущений, вознося её на олимп наслаждений и оставляя там качаться на волнах, забыв обо всём на свете. И всё это открыл для неё он, почти ещё юноша. Казалось, он овладел наукой любви в каких-то своих прошлых жизнях, предвкушая встречу с ней, с его «инакопланетянкой», как он её называл.


Она имела обыкновение трогать кончиками пальцев его губы, пока он её целовал. Он сходил от этого с ума.

Он говорил ей, что их тела пригнаны друг к другу самим Великим Архитектором, как некие высокосенсорсные шестерёнки в божественном коленчатом вале.

— А если ты мною пресытишься? — спрашивала она.

— Невозможно пресытиться воздухом.


Ника так и записала в блокнотах: «Три недели и три дня абсолютного, полнейшего счастья. Абсолютного естества. Как Адам и Ева, уже вкусившие греха, но ещё не разоблачённые».

А потом их разоблачили. Пришло наказание.


Дорога в ад отклоняется от дороги в рай сначала всего на один миллиметр.


У Ники всё чаще и чаще случались приступы несвойственной ей раньше усталости. Усталость эта была странного свойства — порой даже приятной, но чаще довольно мучительной. Она относила её за счёт полной смены ритма всей её жизни, эмоциональной и физической, за счёт того высокого градуса напряжения, под которым она жила всё последнее время.

Однажды днём на пляже, когда она, искупавшись, нежилась на солнышке и набрасывала в блокноте свои отрывочные мысли и впечатления, у неё носом пошла кровь. (Впоследствии, когда её блокноты попадут мне в руки, я обнаружу засохшие следы этой крови.) Она перешла в тень, запрокинула голову и приложила к носу платок. Кровь остановилась. Перемена климата, солнце, море… ничего страшного, подумала она и решила не говорить об этом Арсению, который отправился в этот день на большую рыбалку.

Когда вечером следующего дня, после ужина, они гуляли по ночному пляжу, Ника вдруг остановилась, присела на песок, упёршись двумя руками о закачавшуюся под ней землю и, так и не удержавшись, упала затылком на подставленные Арсением руки, потеряв сознание.

Он страшно растерялся, наверное, первый раз в жизни не зная, что делать — так и застыл на корточках, с ладонями, наполненными тяжестью Никиной головы, боясь пошевелиться. Потом взял её на руки и отнёс в дом.

Он просидел над ней всю ночь, вглядываясь в её лицо и в какой-то момент понял, что её обморок перешёл в глубокий сон. Тогда, на короткий момент, заснул и сам.

На следующее утро он быстро организовал их переезд на континент, и оттуда они в тот же день вылетели в Лондон. В самолёте Ника дважды теряла сознание, и опять это сопровождалось носовым кровотечением.

В аэропорту Хитроу их уже ждала «скорая».


Всё это, как и последующие этапы Никиной болезни, я восстановила из обрывочных рассказов Арсения, во время наших бесконечных бдений в парке французского госпиталя, где впоследствии лежала Ника.

Когда, через три дня, были готовы результаты анализов, профессор, заведующий отделением, в которое поместили Нику, пригласил Арсения в свой кабинет.

— У меня для вас плохие новости, — сказал он ровным голосом, видимо привыкшим объявлять людям смертный приговор. — У неё лейкемия. В острой форме.

— Что это значит? — не понял Арсений, чьи познания в медицине были очень ограничены.

— Это значит рак крови.

— То есть как?! — не поверил своим ушам Арсений. — Такого не может быть! Ни с того, ни с сего. На ровном месте?

— На ровном месте ничего не бывает молодой человек — на то оно и ровное, — возразил тот, протирая белоснежным платком стёкла своих очков. — Это было, видимо, запрятано где-то очень глубоко в её лимфатических узлах и не проявлялось до поры до времени. Видимо, что-то спровоцировало такую острую вспышку. Если только за последнее время она не попадала под прямое радиоактивное излучение.

Арсений сказал, что насколько ему известно, нет. «Если только моя любовь к ней не является таким излучением», — подумал он при этом.

— Значит должна быть какая-то другая причина для такой резкой вспышки. Лейкемия в такой острой форме — не такое уж распространенное явление. Эта болезнь может развиваться достаточно долго.

— Но какая? Может быть, солнце?

— Не могу знать. Причина может быть как внешней, так и внутренней. Я знаю пациентку всего три дня.

— Но что же делать? Что в таких случаях делают?

— Пересадка костного мозга. Срочная.

— Ради бога! Возьмите мой. Сделайте это немедленно.

— Всё не так просто, молодой человек. А в её случае всё осложняется и довольно редкой группой крови, отрицательным резусом. Количество потенциальных доноров очень ограничено. У нас, в Англии, на них огромная очередь. И не забывайте, это ведь не просто переливание крови, это целая операция. Двойная. Надо, чтобы донор согласился лечь на операционный стол, рядом с больным.

— Но откуда вы знаете? Вдруг подойдёт моя? — Арсений был уверен, что у них с Никой должна быть одна группа крови, какой бы редкой она ни была.

— Это было бы мистическим совпадением, в которые я не очень верю. Мы, конечно же, сделаем вам анализ крови, но очень рассчитывать не советую. Если бы у вас была именно эта редкая группа, вы, несомненно, были бы в курсе. Вы знаете вашу группу крови?

— Точно нет, но кажется нулевая.

— Вот видите. Это значит, что у вас, в отличии от неё, одна из самых распространённых.

— Но, что же делать? — беспомощно взмолился Арсений.

— Насколько я понимаю, мадам является французской подданной?

— Да, у неё французский паспорт.

— Ну вот! Значит у неё там есть история болезни. Лечащий врач, наконец. Все её данные имеются в общей компьютерной базе данных, а это значит, что возможность найти подходящего донора там намного выше. Я уже не говорю, что не будучи официально вашей женой, она не подпадает под вашу страховку и своей здесь у неё тоже нет. Вы знаете, сколько стоят сутки пребывания в нашем госпитале? А операция по пересадке? А длительное лечение и постоянное наблюдение? Это может разорить даже очень богатого человека.

Арсения охватила паника. Ещё вчера, ну неделю назад, он был безоблачно счастлив. Мир не может рухнуть вот так, в одночасье. Какой рак? Откуда? Это всегда было про других. А теперь это случилось с ним (у него с самого начала было ощущение, что болен именно он, а не Ника и теперь этот страшный диагноз поставлен ему). За что это наказание? Им, которые только начали жить?

Нике показывать свои панические настроения он не имел права. Он знал, что её поставили в известность. Она, как ни странно, восприняла это гораздо спокойней, чем он. Так, как если бы ожидала чего-то в этом роде.

— Значит надо вернуться в Париж, — сказала она трезво, — там найдут донора, сделают пересадку, и я выздоровею. Я тебе обещаю поправиться. Я сильная. А французская медицина ещё сильнее. Это известно.

— Ты знала, что у тебя… ммм… странная… редкая кровь?

— Знала. Когда после аварии мне понадобилось переливание крови во время операции, оказалось, что мою формулу найти очень не просто.

— А где тебе делали операцию?

— В госпитале у моего мужа, который тогда ещё моим мужем не был.

— И он нашёл нужную кровь?

— Нашёл. Свою. Но потом ему стало её так жалко, что он решил на мне жениться. Чтобы на будущее у каждого из нас было по собственному донору.

— Ты шутишь?

— Нет. У нас с ним действительно одна и та же, редкая, группа крови. Мы с ним взаимно-потенциальные доноры.

— Но у него нет лейкемии? Или, может, он со своей кровью передал тебе раковые клетки?

— Нет. Он бы об этом знал. И потом это было пятнадцать лет назад.

— Ты думаешь, я могу ему позвонить? Как врачу?

— Безусловно. Я могу позвонить ему сама.

— Нет. Это должен сделать я.

Вернувшись домой, Арсений сразу же позвонил Робину. Он достаточно сумбурно пересказал ему разговор с врачом и сказал, что всё теперь зависит от него, как от донора. Робин попросил у него координаты и телефон госпиталя, где лежала Ника и обещал перезвонить.

Он перезвонил через час и сказал, что в Париже, в госпитале, где он работает, для Ники готова палата в отделении онкологии и перевезти её нужно немедленно.


Через день они были уже в Париже. Через неделю состоялась первая операция.

Ника и Робин лежали в одном операционном блоке, оба под общей анестезией и прямая пересадка длилась больше двух часов. Потом, не зная деталей их частной жизни, их как мужа и жену положили в одну реанимационную палату. Там их и навещал Арсений. «У меня неожиданное прибавление в семействе», — пытался шутить он.

Первое, что сказала проснувшаяся от наркоза Ника, была фраза, что если только её болезнь может вот так свести вместе самых любимых её людей, она не имеет ничего против оставаться больной всю оставшуюся жизнь. Робин сказал, что он, конечно же, к её услугам, но ему было бы гораздо спокойней, если бы эти услуги больше не понадобились.

Его уже через сутки выписали. Нику же оставили на неопределённое время, чтобы понять, как её организм прореагирует на это вмешательство, не будет ли отторжения. Прошла ещё одна неделя. Снова были сделаны все анализы, теперь уже по более глубокой схеме. На этот раз Арсения пригласил к себе в кабинет Робин. Он был, как всегда, прохладно-вежлив, спокоен, но говорил с Арсением участливым тоном, как лечащий врач говорит с близкими своих пациентов.

— Пересадка прошла относительно удачно, — сказал он.

— Почему относительно?

— Потому что это только первый этап. Я бы даже сказал: временная мера.

— Нужно искать новых доноров?

— Нет. Существуют новые методики лечения. Она может быть своим собственным донором.

— Разве это возможно? Но… ведь…

— Попытаюсь вам объяснить… мм… доходчиво. Берётся «забор» её собственной костно-мозговой жидкости. Она обрабатывается специальным образом, радиооблучением, химическим воздействием, так, что поражённые клетки уничтожаются, а здоровые заставляют размножаться. И по истечении определённого времени эта новая оздоровлённая субстанция пересаживается ей обратно. В промежутке между двумя операциями ей должна быть сделана радио или химиотерапия, это уж как решат специалисты. Таким образом не только не возникает никакого отторжения, но эта новая оздоровлённая субстанция должна вытеснить собой поражённую. Я доходчиво объясняю?

— Вполне. Значит, есть надежда на выздоровление?

— Надежда есть всегда. Медицина — это не математика, здесь всё просчитать невозможно. Мы, врачи, — не боги. Но зато можно рассчитывать на какие-то собственные, порой неожиданные ресурсы организма.

— Понятно, — сказал Арсений. — А я? Могу я что-то сделать?

Между ними вдруг повисло молчание. Довольно напряжённое. Как топор в воздухе, который неминуемо должен упасть на чью-то голову.

— Для вас у меня есть ещё одна новость, — наконец обрушил топор Робин, при этом вид у него был достаточно смущённым. — Мне сообщили её по ошибке… так как я всё ещё считаюсь её законным мужем…

— Это… что?…

— Она беременна. Срок около девяти недель.

— Что?!.. — Арсению показалось, что он ослышался и в тот же момент он понял, что нельзя ослышаться с такими подробностями. — Но… но это невозможно. У неё не может быть детей. — Он понимал, как по-идиотски это звучит в данной ситуации — перед лицом её мужа, с которым она прожила пятнадцать лет и который к тому же был врачом. Он опустил голову и закрыл лицо руками.

— Мы тоже так думали, — сказал Робин спокойно. — У неё были серьёзные гормональные проблемы и мы, в силу обстоятельств, решили не настаивать.

Мозг Арсения отказывался понимать. Какие «обстоятельства»? Кто это «мы»? Он настолько считал Нику уже частью себя, что отказывался понимать, что она когда-то могла быть «частью» другого мужчины, с которым у неё могли или не могли быть дети.

— И что же теперь делать? — в который уже раз за это время беспомощно спросил Арсений.

— Это может быть только вашим с ней (он сделал ударение на этих двух словах) решением. Не хочу вам делать больно, но должен сказать, что именно беременность могла спровоцировать глубоко дремлющий лейкоз, который перешёл в острую лейкемию. Но это опять же только предположение.

Арсения вдруг оставили все чувства, кроме одного, абсолютно невыносимого, физического, как если бы он глотнул вдруг раскалённого масла — он может потерять Нику. А это автоматически значило потерять всё.

— Но… если это беременность послужила причиной болезни — прервите её. Немедленно!

— В течении болезни это уже ничего не изменит, — сказал Робин. — Это как цепная реакция, остановить её уже невозможно. Можно только попытаться замедлить процесс. А что касается беременности, боюсь, что её в любом случае придётся прервать — никакой зародыш не выдержит таких нагрузок. Я уж не говорю о химиотерапии, которая, в любом случае, будет фатальна для развития плода.

— А что Ника? Она в курсе? — догадался наконец спросить Арсений.

— Узнала только вчера. Вместе со мной.

— И что она?

— Как вы понимаете, моя ситуация достаточно деликатная, — тон Робина изменился на абсолютно официальный. Голос стал колюче-ледяным. — Оставаясь пока её официальным мужем, я не являюсь отцом ребёнка. Думаю, это нормально, что она захочет обсудить это с вами, а не со мной. А что касается деталей, у вас обоих есть возможность обсудить это непосредственно с её лечащим врачом.

Когда на следующий день Арсений увидел Нику, ему показалось, что всё это был только дурной сон. Она выглядела настолько свежей и безмятежной, что если бы не больничная палата, ни в какую болезнь поверить было бы невозможно.

— Ну вот! — сказала она голосом в котором появилось что-то новое (Арсений никак не мог определить, что). — Отделались лёгким испугом. Я чувствую себя прекрасно и у меня в животе твой сын. И я выношу его и рожу тебе богатыря! — И, помолчав, добавила: — Чего бы мне это ни стоило.

Арсений не испытывал никаких особых чувств по поводу своего возможного отцовства. Все его чувства были сосредоточены исключительно на Нике. Более того, в этом событии содержалась прямая угроза — это новое крохотное существо в её теле было каким-то образом ответственно за её болезнь. Оно разбудило нечто страшное в её организме, что способно было отнять у него Нику. Ни о чём другом он просто больше не способен был думать.

— Никодим, — сказал он осторожно, — ты только выздоровей! Мы потом усыновим и удочерим хоть дюжину детей. Знаешь сколько их, несчастных, уже родившихся в этом мире. Если есть хоть малейший риск….

Она не дала ему договорить.

— Это уже не зависит ни от тебя, ни от меня. Это случилось. Как то, что мы встретились, — Ника говорила спокойно и очень уверенно.

— Я долго говорил с Робином… — попытался возразить Арсений — он считает…

— Я знаю, что он считает, — опять перебила его Ника, — он рассказал тебе… про Киев… про Таню?

— Нет. А что он должен был мне рассказать?

— Ничего. Это совсем другая история. Она меня не касается. — Ника протянула к Арсению руки, он взял их в свои и поцеловал, поочерёдно. — Знаешь, — сказала она, — мне сейчас нельзя возражать — беременным противопоказано волноваться. Представь лучше, какая у нас получится умопомрачительно смешная семейка… — Теперь она притянула его руки к своим губам и так же, поочерёдно, слегка прикусила ему костяшки пальцев. — В конце недели меня выпишут и ты сможешь забрать меня домой.

2

Мы всё это время пребывали в полном неведении. Вернувшись в Париж в начале сентября, все были заняты своими делами.

Муж целыми днями просиживал в лаборатории, изучая свои последние находки, а вечерами таскал меня по джазовым концертам и джем-сейшенам, будучи страстным любителем этого, слишком шумного для меня, жанра.

Маша пошла в школу. Но гораздо больше внимания она уделяла собаке, которую вылизывала и натаскивала к выставке. Наша независимая Долли, видимо соскучившись за лето по своей хозяйке, таскалась за ней повсюду, изнемогая от преданности и терпеливо снося все издевательства, вроде маникюра (или педикюра?), а хозяйка всерьёз раздумывала, не покрыть ли ей собачьи когти красным перламутровым лаком. Я отсоветовала — сказала, что комиссия не поймёт.

Машка уверяла, что у её собаки даже недостатки аристократические.

— Смотри, как она нервничает перед состязаниями, даже побледнела, бедняжка, — говорила она, — прямо как настоящая девушка на выданье из хорошей семьи.

Моя дочь за это лето ещё вытянулась, но при этом чуточку округлилась (особенно в области груди), прыщики исчезли, и она вытащила кольцо из пупка, перевесив его в ухо.

У неё появилась новая тема.

— Вот ты, писатель, — говорила она мне с лёгким презрением в голосе, — пишешь всё, небось, про красивых героинь. Ведь только про них снимается кино и пишутся романы. А что же делать некрасивым? Как им жить? Они ведь никому не интересны.

— Некрасивых людей не бывает, — вступал наш человеколюбивый отец, пока я собиралась с мыслями, чтобы ответить поубедительней. — В человеке всегда можно найти что нибудь замечательное.

— Ещё как бывает! — распалялась она. — Особенно женщины! Посмотри, сколько уродин ходит по улице!

— Лицо — это ещё не всё, — терпеливо объяснял ей отец.

— Вот именно, — радостно соглашалась она, — у них и фигуры уродские.

Себя она, безусловно, причисляла к этой самой категории «уродин». У неё, по утверждению подростковых психологов, наступил период «самоуничижения».

— Красота — это свойство, данное кому-то от природы, как правило совсем незаслуженно, легко меняемое на деньги и успех. Запиши себе где-нибудь эту формулировочку, — сказала она мне небрежно.

Я на это только вздохнула.

— Именно поэтому красота так дорого ценится в этом мире. За неё готовы платить все. То, что красивым само падает в руки, некрасивым приходится добывать большим трудом, — заключала она философски.

— Поэтому ты и должна хорошо учиться, — как всегда, не очень к месту, реагировал отец.


Я же общалась с продюсером, который ещё весной начал пить из меня соки и сейчас, видимо хорошо отдохнув, взялся за своё любимое занятие с новой силой. Но мне, вопреки всему, приходилось иметь с ним дело, так как он был единственным реальным финансовым источником для постановки моей последней пьесы. Пробиться к такому здесь, во Франции, не имея «имени», практически нереально. Меня какими-то хитрыми путями, через большое количество посредников, вывела на него Ксенька, и я смело бросилась ему в пасть.

Основным критерием его жизни была выгода. Любая. На любом уровне. Даже самая минимальная. При своём богатстве он не брезговал ничем. Я была уверена, что он никогда не возвращал случайно переданную ему сдачу в газетном киоске и радовался возможности подобрать и незаметно прикарманить выроненное пожилой дамой из сумки портмоне. При этом одевался он на манер английского денди, вместо галстуков носил цветные шарфы, руки его всегда были тщательно ухожены, с безупречным свежим маникюром. Мы с Валерой решили, что он относится к сексуальным меньшинствам. С одной стороны, это было удобно, так как он не лез под юбку, но, с другой, всё время приходилось быть настороже, чтобы не уязвить случайно его обострённую чувствительность. У него был нюх лисицы и осторожные вкрадчивые манеры.

Мне он делал комплименты вполне сомнительного свойства: «Вы такая милашка, — говорил он, ухмыляясь, — что по идее не должны даже уметь разговаривать».

Мы с моим будущим предполагаемым режиссёром Валерой, таким же «безымянным», как и я, соотечественником, чувствовали себя с ним как кролики перед удавом. У меня вообще было впечатление, что он над нами просто издевается. Мстит за что-то. Но знающие люди говорили, что он не стал бы тратить на нас своего времени, тех жалких крох внимания на кратких рандеву, когда он задавал бессмысленные, на мой взгляд, вопросы и заставлял несчастного Валеру (который был несомненным талантом, категорически не умевшим себя продавать) буквально выворачиваться наизнанку, если бы не было надежды на успех. Для меня, в отличие от Валеры, от этого не зависел хлеб насущный. Я находилась в ситуации гораздо более привилегированной — под крылышком своего неплохо зарабатывающего мужа. Валера же пребывал в положении абсолютно зависимом — его крохотная театральная компания, основанная им с таким трудом, без финансовой поддержки могла развалиться в любой момент.

Нужно сказать, что это он меня подзуживал всё это время на общение с этим профессиональным мучителем, уверяя, что «игра стоит свеч!». Сам Валерка нашёл в моей пьесе какие-то тайные смыслы, которые мне самой были неведомы, и собирался превратить её в «мистическую феерию, которая взорвёт подмостки самых престижных театров». Самое смешное, что я в это верила! Мне было лестно и дико любопытно. Нас с ним сближала одна ярко выраженная черта — склонность к фантазиям, которые порой полностью затмевали собой реальность.

Спустя какое-то время лиса-продюсер предложит мне избавиться от Валеры, как от «лузера», тянущего меня на дно, и «поиграть в мистификацию», а именно — передать авторство моих пьес моей собственной дочери, четырнадцатилетнему подростку. «Это должно выстрелить», — сказал он, — «особенно пикантно будут выглядеть эротические сцены». Я ответила, что от его предложения будет в восторге только один человек — моя дочь (представив себе при этом выражение лица моего малолетнего деспота, услышавшего такое предложение), и отказалась от его услуг.

ххх

Здесь, поскольку в этом повествовании речь, в какой-то степени, идёт о выкрутасах судьбы, я не могу удержаться, чтобы не рассказать историю «лузера» Валеры. Её неожиданный финал изменит всю его жизнь.

— Жизнью человека управляет случай, — любил говорить Валера. — Но хотелось бы знать, кто управляет случаем! — И договорился.

Несколько лет назад Валера написал пьесу. Тогда у него ещё не было своей компании, и он пытался продать текст «на сторону», надеясь на минимальную материальную компенсацию. Он влез в долги и заплатил профессиональному переводчику, чтобы иметь текст на хорошем французском.

В течение какого-то времени он стучался во все двери, пытаясь добиться, чтобы его пьесу хотя бы прочли. Он посылал десятки экземпляров текста по разным адресам, в агентства и лично на имена режиссёров и продюсеров, выуженных им в театральных обозрениях. Всё было бесполезно. Никто не читал. Он не принадлежал к «допущенным», не имел ни имени, ни связей в этом, насквозь семейно-блатном, культурном французском «мильё», и поэтому не имел никаких шансов.

Прошло два года. Однажды, в своей, ставшей уже привычной депрессии, валяясь с банкой пива на продавленном диване в снимаемой им убогой квартирке, он, от полной безнадёги развлекался заппингом, то есть бессмысленно переключал каналы своего старенького, подаренного кем-то телевизора. И неожиданно напал на какой-то дурацкий фильм. Здесь ему показалось, что у него начались галлюцинации — он понял вдруг что смотрит свою историю в исполнении каких-то второстепенных артистов в очередном низкопробном телефильме. Он не мог поверить своим глазам. Дождавшись финальных титров, он убедился, что его имени нигде упомянуто не было.

И он понял, что его элементарно «кинули».

Раскинув мозгами, он также понял, что может подать на авторов фильма в суд и выиграть кое-какие деньги. Фильм был явно малобюджетным, но тем не менее ему могло кое-что перепасть.

По зрелому размышлению он понял, что ему нужен хороший адвокат, чтобы тягаться с адвокатами компании, выпустившей фильм, но хороший адвокат стоит дорого, а денег нет даже для того, чтобы заплатить за первое «рандеву».

Он понял, что и здесь шансы его стремятся к нулю, но всё-таки позвонил одному приятелю, тот, в свою очередь, позвонил своему приятелю — просто так, чтобы рассказать историю.

Через неделю ему позвонил человек, представился адвокатом и, убедившись, что текст пьесы был зарегистрирован во французском авторском обществе на Валерино имя, предложил свои услуги в качестве защитника его интересов. Здесь нужно отметить, что адвокаты, специализирующиеся на профессиональных сварах между «культурными объектами», откликаются гораздо резвее профессионалов от искусства как такового. Валера признался в своих «финансовых затруднениях» и адвокат, очевидно уже готовый к такому признанию, согласился вести дело бесплатно, за 50 % от вырученного гонорара, в случае выигранного процесса. Валера понял, что это грабёж среди бела дня, но так как других предложений у него не было и не предвиделось, согласился.

Процесс против кинокомпании был начат и тянулся уже почти год, когда выяснилось ещё одно непредвиденное обстоятельство. В тот день, когда Валера, валяясь на своём продавленном диване, совершенно случайно нажал в нужный момент на нужную кнопку на пульте своего телевизора, он был не один, кто совершил это бессмысленное действие.

В этот же самый день и примерно в ту же минуту, в отеле «Ритц», что на Вандомской площади, в своих шикарных апартаментах «Коко Шанель», раскинувшись на атласных подушках королевских размеров кровати, тот же самый жест на своём пульте «Банг&Олуфсен» совершила некая голливудская звезда мировой величины. И внимание его привлекла эта незатейливая второстепенная «продакшн».

Он вдруг увидел в ней «Историю» с большой буквы, из тех, что, по слухам между авторами-любителями, ищут в Голливуде все, начиная от Сильвестра Сталлоне и кончая Спилбергом. Он, видимо, сразу понял, что наняв профессиональных голливудских скрип-райттеров и крепкого режиссёра, из этого материала можно сварганить нечто внушительное.

Через неделю его адвокаты (высокооплачевыемые) подписали договор с компанией, укравшей Валеркину пьесу и выпустившей свой суррогат.

Ровно через год после этого события состоялась мировая премьера кинобоевика с бюджетом в несколько сотен миллионов долларов.

Теперь дело приняло совершенно новый оборот. И Валеркин адвокат, учуяв своим высокопрофессиональным носом лакомую добычу, накинулся на это выгодное дельце с удесятерённой энергией.

Валере кто-то справедливо посоветовал пересмотреть условия контракта, так как речь шла уже о новом, в десятки раз большем деле, и, соответственно, на кону была уже совершенно другая сумма. Они сошлись на 30 % адвокату, с покрытием остальных расходов за Валеркин счёт.

Три месяца назад дело было выиграно в первом слушании. Но кинокомпания, которой в случае окончательного проигрыша и выплаты Валере требуемой суммы (включая бессовестную продажу прав Голливуду), грозило разорение, подала, естественно, на аппеляцию, наняв целую команду высокопрофессиональных адвокатов против одного Валеркиного.

Дело грозило затянуться на многие месяцы, а, может, и годы. И Валера, нюхнув волшебного дыма эфемерных миллионов, продолжал пребывать в бедности и зависимости.

Забегая вперёд, скажу, что дело было всё-таки окончательно выиграно в последней инстанции через шесть месяцев Валеркиным, как оказалось, очень ловким, адвокатом.

Валере, сидевшему к тому моменту почти в долговой яме, достался чистый куш в пару миллионов. В день объявления решения он так переволновался, что прямо из зала суда его, в предынфарктном состоянии, отправили в больницу. Его можно понять. О подобных деньгах он не мог и мечтать, даже если бы ему, каким-то чудом, удалось продать права на свою пьесу напрямую самому Спилбергу.

Но всё кончилось хорошо. Он выжил. Расплатился с долгами, купил себе квартиру в Маре, а остальные деньги вложил в собственную театральную компанию. И тут он пустился во все тяжкие. Имея в обычной жизни абсолютно невинный вид, в стенах собственного театра он превращался в абсолютного разбойника — норовил наголо обрить заслуженных артистов, снять штаны с пожилых мастеров сцены, изуродовать макияжем красивых актрис, вытащить на сцену для «нужд» спектакля какую-нибудь несовместимую живность (петуха и какую-нибудь дворовую псину, например) и заставить их гоняться друг за другом и так далее. Однажды, в процессе постановки пьесы он, по каким-то своим «мистическим» соображениям, целый месяц (февраль) проходил босиком. Деньги, свалившиеся ему на голову, стали постепенно таять в неокупаемых постановках. Но пыл его не охладевал.


В данный момент повествования, после очередного унизительнейшего свидания с нашим монстром-продюссером, я в сердцах, в который уже раз, сказала Валере (который готов был, в его тогдашнем положении, терпеть что угодно, надеясь на результат) и себе, что оно было последним. Моё терпение лопнуло!

Здесь-то и застал меня звонок Арсения.

— Мне нужно с тобой встретиться. Срочно, — сказал он дрожащим, тонким от волнения голосом.


В первый момент, когда я его увидела, я еле удержалась, чтобы не отшатнуться — я увидела молодое лицо, иссушенное горем. И это всего за несколько месяцев!

Когда он сбивчиво рассказал мне всё, что случилось за эти три, с небольшим, месяца и описал мне ситуацию на сегодняшний день, моим первым, очевидно идиотским, вопросом был, знает ли обо всё этом Ксения. Видимо, подсознательно, несмотря ни на что, я всё ещё держала её за самого главного человека в жизни Арсения. Естественно ту Ксению, бывшую, не сошедшую с ума на почве ревности. И опять же, как мне свойственно, принимая желаемое за действительное, верила, что это сумасшествие было временным, проходящим, что разум и логика должны, в конце концов, взять своё.

Ксения была очевидно не в курсе, так как никаких контактов за всё это время между ними не было. Арсений знал, что она приезжала в Лондон, прожила какое-то время в его квартире, и уехала. Я же, позвонив ей пару раз вернувшись в Париж, и не застав, ограничилась тем, что подбросила ей в почтовый ящик украденный мною паспорт. Без всяких объяснений. Анонимно. Так было проще всего.

Сейчас Арсений пытался, как он объяснил, осмыслить сложившееся положение спокойно, со стороны. Чтобы действовать более эффективно, использовать все возможности.

Видимо, именно для таких случаев психическая самозащита личности предусмотрена самой природой. Иначе выдержать всего, свалившегося на него за это последнее время, не было бы никакой возможности. Теперь у Арсения настало, казалось бы, немыслимое в этой ситуации, чувство полной отстранённости, как будто всё это происходило не с ним. Что всё это только дурной сон, вот сейчас он проснётся, и это страшное наваждение исчезнет. Всё опять станет как прежде. Ника. Жизнь. Всё навсегда. Не может же эта мелодраматическая фраза про смерть, которая, единственная, может их разлучить, стать вдруг сбывшейся повседневной реальностью.

— Врачи сказали, что та относительная стабилизация, в которой она находится сейчас, может оказаться очень кратковременной, — констатировал он, нервно потирая свои тонкие запястья. — Она же ведёт себя так, как будто кроме этой проклятой беременности, спровоцировавшей её болезнь, ничего больше не существует. И последняя, в смысле болезнь, рассосётся сама собой. С таким же успехом можно ждать, что рассосётся беременность.

— Материнский инстинкт, — сказала я, — она ждала этого всю жизнь.

— Перестань! — горько прервал меня Арсений. — Никакого такого инстинкта не существует. Это миф. Посмотри на мою мать, например. Она родила меня бездумно, и всю жизнь обо мне заботились другие люди. Её так называемый инстинкт проснулся, когда ей стукнуло сорок пять, а в моей жизни появилась женщина, которую она вдруг посчитала своей соперницей. И ты знаешь, во что это вылилось. Так что оставь пожалуйста.

— Это крайняя, извращённая сторона того же инстинкта! — настаивала я. (Он поморщился.) — И, потом, может Ника права? Может быть, действительно всё обойдётся. Речь всё-таки идёт о её здоровье. Может быть, она чувствует то, что никакими анализами определить невозможно.

— Это позиция слабых — отрицать очевидные факты, — сказал Арсений. — Я больше верю в реальные показатели анализов, чем в чьи бы то ни было ощущения. И если её можно спасти, то только применив все последние достижения медицины в этой области.

— Чего ты ждёшь в этой ситуации конкретно от меня?

— Ей, перед второй, главной операцией, срочно нужна химиотерапия. Она отказывается наотрез. Из-за беременности. Не поддаётся ни на какие ультиматумы врачей. Ни на мои уговоры.

— Ты думаешь, она послушает меня?

— Не знаю. Я в отчаянии. — Он прикусил губу, видимо, чтобы сдержать слёзы. — Может, ты найдёшь аргументы, которые на неё подействуют? Которых не нашёл я?

Это был крик отчаяния. Попытка уцепиться за соломинку. А у меня, как видимо и у всех нормальных людей в момент трагического известия, сработал тот же самый инстинкт самозащиты — сначала не поверить страшным фактам, а потом попытаться их передёрнуть. Мне нужно было время, чтобы переварить всё услышанное. Чтобы понять, какой ад сейчас творится в душе Арсения. И, к тому же, я не представляла, что могу сделать в этой ситуации? И нужно ли? А вдруг, действительно всё обойдётся? В такие моменты гораздо удобнее быть «слабой».


На следующий день была суббота, и мы решили поехать погулять в парке Сан-Клу, который находился практически напротив моей булонской квартиры. Вчетвером, вместе с Машкой, которой договорились ничего не рассказывать ни о болезни, ни о беременности Ники.


Была середина октября. День выдался удивительно солнечным для этого времени года. Всё полыхало красками. Парк с его каскадами, фонтанами и ошеломляющей цветовой гаммой листвой; осеннее красноватое солнце, просвечивающее через голубовато-розовую дымку воздуха, и панорама города-мечты, просматриваемая с террасы парка почти до Монмартра. И даже белые статуи греческих богов и богинь удивлённо взирали на это, последнее перед долгой зимой, буйство красок.

Мы гуляли по дорожкам этого лесопарка, щедро начинённого персонажами нескольких веков французской истории, а также наших знаменитых соотечественников, разглядывали отдыхающих с детьми и собаками и светски перебрасывались ничего не значащими фразами.

Я никогда ещё не видела Нику такой красивой, как в этот день. Она немного похудела, чуть округлившийся живот был заметен только очень внимательному или заинтересованному глазу, была бледна, но в её облике появилось нечто воздушное, неземное, как в мадонне, внемлющей ангелу, принесшему благую весть, с картины итальянского кватроченто. Взор её, казалось, был повёрнут внутрь себя, как будто она всё время к чему-то прислушивалась, движения стали более плавными, а тембр голоса на порядок ниже — и в нём появилась магическая хрипотца. Она улыбалась чуть таинственной улыбкой, как человек, знающий нечто, скрытое ото всех остальных, но не собирающийся ни с кем этим делиться. И всё время держала Арсения за руку, как бы опасаясь потерять этот физический контакт даже на мгновение.

Глядя на них в этот день, я думала, что моя безнадёжная погоня за совершенством завершилась наконец победой. Невозможно было поверить, что эти двое существовали когда-то отдельно. При этом разговаривали они между собой мало, обменивались короткими взглядами и обрывками фраз ведущегося между ними постоянно какого-то главного разговора.

Со мной и Машей она была чрезвычайно приветлива, но, в то же время, вела себя несколько отстранённо. У Машки, которая не умела ещё скрывать своих чувств, на лице появилось выражение растерянности, смешанного с лёгкой обидой. Она так ждала встречи со «своей» Никой! Так надеялась на продление их летнего сообщничества! И вдруг эта непонятная отстранённость!

Ника, почувствовав это, оторвалась наконец от Арсения, обняла Машку за плечи и удалилась с ней по маленькой дорожке в сторону от фонтана, вокруг которого мы в этот момент гуляли.

— Ну, конечно, — сказала я, — Ника не преминет поделиться с ней своей радостью. Ты ведь наверняка её не предупредил.

— Нет, — честно признался Арсений.

Мы помолчали.

— Послушай, — начал он неуверенно, — ты случайно не знаешь, что это за история… в Киеве… с какой-то Таней?

— Понятия не имею. А в чем дело?

— Робин как-то упомянул. Но она отказывается на эту тему говорить. Как если бы у неё было, что от меня скрывать.

— Ну, так спроси у Робина.

— Мне кажется, что это было бы нечестно по отношению к Нике… Если она действительно хочет от меня что-то скрыть…

В этот момент мы увидели несущуюся нам навстречу Машку.

— Ура!.. — кричала она, размахивая своим красным шарфом, как знаменем. — У нас будет ребёнок!..

Про Никину болезнь она в тот день так ничего и не узнала.

Потом мы расположились в одном из ресторанчиков, расположенных прямо в парке, и дружно набросились на еду, запивая её лёгким красным вином. Даже Ника ела с аппетитом и выпила полбокала. К концу нашей трапезы у неё чуть порозовели скулы, а глаза заискрились.

— Мы с Арсением ищем новую квартиру, побольше, с комнатой для ребёнка, — обратилась она ко мне. — Я слышала, ты большой специалист в этом.

— Ну, это положим преувеличение, но я с удовольствием тебе помогу.

Я поняла в этот день, что никогда не смогу затеять с ней разговора по поводу нежелательности её беременности. У меня просто не повернётся язык.

— А почему у Арсика такой несчастный вид? — спросила Машка, когда мы были уже дома. — Как будто у него кто-то умер, а не наоборот, должен родиться.

— Перестань, Маш! Чего тебе только не лезет в голову, — в сердцах сказала я.

— Ну, правда. В Лондоне он был таким счастливым… А Ника стала ещё красивей, чем раньше. Она одна из редких женщин, наделённая красотой справедливо! — выдал свой вердикт мой отпрыск.

3

А в Париже тем временем продолжалась жизнь. В том числе, и культурная. Только что закончил очередные гастроли театр Фоменко (Вот он, настоящий театр! Где даже не важно, что играют. А важно только, как!). Теперь приезжал ещё какой-то. По какому-то хитрому культурному обмену.

Мне позвонил один мой добрый знакомый — писатель, человек умный, язвительный и, на мой взгляд, гораздо более талантливый в публицистике, чем в литературе — и пригласил на «культурную тусовку». Поводом был приезд его давнего приятеля — главного режиссёра этого самого вновь прибывшего театра.

— Захвати свою пьесу. У тебя будет возможность отдать её из рук в руки. И попробуй прочистить ему мозги — он в этом давно нуждается.

— Ты же знаешь, это не по моей части, — заныла я.

— Ничего. Пора учиться. И не забывай, главный принцип «умной» беседы состоит в восхвалении собеседника в доступной ему форме. А также себя — в любой.

Я решила захватить сразу два текста, раз уж такая удача, решив сориентироваться в обстановке и понять, какая ему больше подойдёт «эмоционально».

Когда я пришла вечер уже был в самом разгаре. Гости, разбившись на группки, дискутировали на разные темы.

— Ваша Дума — это готовый хепенинг, со злым клоуном Жириновским во главе, — ярился известный художник. Он сам был похож на клоуна — рыжий-рыжий, с огромным бантом на шее вместо галстука. Я вспомнила, что он был известен тем, что больше чем двадцать лет назад, ещё в советский период, будучи моряком на каком-то судне, ночью, чтобы его не засекли с корабля, спрыгнул в море где-то в водах Швеции. Его, после нескольких часов болтания со спасательным кругом в холодной воде, подобрала рыболовецкая посудина и доставила в ближайший порт, где он и попросил политического убежища. Потом перебрался в Париж и стал художником. — А Церетели, — продолжал он запальчиво, — архитектурный диверсант. Его заслали враги, чтобы он раз и навсегда испоганил облик города. — Он сопровождал жестами и лицом каждое сказанное слово. — Уездная страна. Уездные жители. Уездный гламур.

— Вы, художники, хотите быть отмеченными Богом и, одновременно, вознаграждёнными людьми. А такое удавалось очень немногим, — отвечал ему на это кудрявый молодой человек в круглых очёчках, похожий на близорукого херувима, оказавшийся впоследствии завлитом этого самого театра и «гуру» режиссёра.

— Это вы про этого делягу от искусства? Если уж он отмечен Богом, то каким-нибудь финансовым, но никак не Богом творчества.

— Зависимость артиста от эпохи не должна быть безусловной, — продолжал вещать «херувим», выбиваясь из контекста.

Мне показалось, что я нахожусь на московской кухне в начале восьмидесятых.

Ко мне подошла известная всему русскому Парижу дама в возрасте, покровительница муз, особенно в лице их мужских представителей. Кто только не прошёл в своё время через её гостеприимный дом — художники, режиссёры, артисты, композиторы. Всех кормили за огромным, всегда накрытым столом, а некоторых даже селили, иногда в комнатах для гостей, а иногда и в своей спальне. Но потом её весьма благополучной жизни пришел конец — умер от over dose младший, восемнадцатилетний сын. Муж, преуспевающий финансист, не нашёл ничего лучшего, как уйти к своей секретарше, и успел за каких-нибудь три года завести трёх новых детей. И она оказалась вдруг почти в полном одиночестве. Но изо всех сил старалась держаться на плаву и высоко держать голову.

— Что там случилось у Ксении? — спросила она участливо. — Говорят, у неё какое-то несчастье.

Оказалось, что всей русской «популяции» в Париже было известно, что у Ксеньки «что-то произошло». Никто толком не знал подробностей, но все ей «сочувствовали». Ходили дурацкие слухи о том, что её бросил муж (с которым она уже давно была разведена), или любовник (эта история тоже была уже с бородой), что у неё появилась соперница, и, вообще, что у неё «крыша поехала», и она якшается с «колдунами».

Пришлось объяснять, что ничего особенного не случилось, что у неё просто женился сын, и она, как всякая нормальная русская свекровь, не довольна его выбором.

— А… а… наверняка на какой-нибудь русской стерве, — немедленно вынесла приговор знающая жизнь бывшая муза халявщиков всех мастей.

Я вернулась к группе, где витийствовал известный художник. Там появился новый колоритный персонаж — экспансивная брюнетка, большая, с крутыми бёдрами, тонкой талией и арбузными грудями. Её толстые от природы губы были ярко накрашены, большие влажные коровьи глаза утяжелены большим количеством туши, одета она была по самой последней моде, как если бы только что сошла с подиума. Но несмотря на это, а также на её прекрасный французский, которым она инкрустировала свою русскую речь, от неё так и веяло местечковостью. Она говорила громким голосом и сильно размахивала руками. На мой взгляд, она к этому моменту уже хорошо «приняла на грудь».

О ней было известно, что она живёт в красивом «шато» недалеко от Парижа, с богатеньким французским мужем, с которым всегда и всюду жутко ругается. Сплетничали, что он якобы делился в своём кругу, что она выносима (он говорил «supportable») только первые десять минут после оргазма. Но за эти божественные десять минут он готов был терпеть всё остальное.

— Здесь так дорого жить, — жаловалась она, — как не выйдешь из дома — тыщи как не бывало.

— Мне вас очень жалко! — язвил рыжий. — Вы такая элехатная! А у меня вот есть знакомые, так они целой семьёй на тыщу живут целый месяц.

— Ненавижу бедность! — заявила владетельница замка. — Она разрушает души.

— Так же, как богатство без зачатков культуры, — художник явно норовил перейти «на личности». — Вы же дикари — научились одеваться в версачи-армачи, но по-прежнему вставляете себе золотые зубы.

— У меня нет золотых зубов! — и она, приблизив вплотную к его лицу своё и дыхнув на него смесью перегара с духами, раскрыла свой ярко-алый львиный зев.

— Это образ! — отшатнулся от неё рыжий обличитель. — Поразительно! Людей мучают комплексы неполноценности и мании величия одновременно. Гремучая смесь. Голландские педофилы, например, объединяются в официально зарегистрированную партию, — прибавил он совсем уж ни к селу ни к городу.

Завлит, видимо, решил выправить ситуацию.

— В России сейчас сложилась ситуация, когда одни идут стеной на других, — вещал «херувим». — И летят брызги, состоящие из интеллигенции, — его меланхоличный тон несколько противоречил его жизнерадостной внешности.

— Да… — тяжело вздохнула девица, явно относя себя к этом «брызгам», — как это верно!

— Вся ваша, так называемая, ин-те-лли-ген-ция давно подстелилась под существующую власть, — продолжал обличать рыжий, — как старая проститутка под клиента. И изо всех сил изображает любовь и преданность.

— Почему, интересно, свобода слова считается обязательным атрибутом демократии, а наличие ума — нет? — многозначительно отреагировал завлит.

— Это вы про меня, что ли? — подскочил ранимый обличитель в бабочке.

— Вы знаете, у моего мужа замечательный винный подвал, — перескочила вдруг на другую, явно более интересную для неё тему, замковладелица, — у него там редчайшие вина! Я буду рада, если вы приедете к нам в гости. Я обожаю собирать интересных людей, — обращалась она при этом исключительно к очкарику, демонстративно повернувшись спиной к «бедному художнику».

— С удовольствием! — немедленно и с явным энтузиазмом откликнулся близорукий херувим. — Хорошие вина — моя слабость. Их нужно запретить пить!

— То есть как? — удивилась барышня. — А что же с ними тогда делать?

— Их можно только вкушать!

— Это точно! — обрадовалась та. — Я уже полподвала откушала!

— А вы сами чем занимаетесь? — вежливо поинтересовался заведующий литературной частью, любитель дорогих вин.

— Я — арт-дилер! — изрекла девица с апломбом.

— Звучит почти как арт-киллер, — пробормотал за её спиной обиженный художник. И добавил в пространство: — Сколько же паразитов вокруг нашей профессии!

— Эти паразиты вас кормят! — снисходительно бросила ему через плечо арт-диллерша.

— Ну, уж нет! Это мы вас кормим… клещей! — припечатал художник.

Я отошла, насладившись сценкой. Ко мне подошёл хозяин дома и, сделав «значительное» выражение лица, взяв за локоток, подвёл к «главному» гостю. Тот в этот момент излагал желающим что-то на тему «основного принципа» современного искусства, утверждая что им является его «медиапригодность».

— Нужно всегда быть приверженным великим принципам — это позволяет лгать с чистой совестью! — провозгласил он.

— А это наша новая Бернарда Шоу — прошу любить и жаловать, — представил меня хозяин. — Утверждает, что ты её любимый режиссёр, — добавил он с явной насмешкой.

Я почувствовала, что краснею. Ничего такого я, естественно, никогда не утверждала, в театре его никогда не была, и имя его мне ничего не говорило.

Это был полный, несколько одутловатый человек с хитрым и умным прищуром маленьких, но очень цепких глаз и с зачёсом поперёк обоих полушарий, чтобы скрыть лысину (представляю, как он у него вставал дыбом от малейшего дуновения). У меня, кстати, есть целая теория по поводу откровенно лысых и вот таких «стесняющихся» — это, как если бы человек невысокого роста всё время ходил на цыпочках.

Он осмотрел меня откровенно оценивающим взглядом, как будто я была коровой, которую ему предлагали купить, и, видимо оставшись доволен увиденным, улыбнулся мне многозначительно.

— И что же вы пишете? — спросил он вальяжным тоном.

— Пьесы… для театра, — ответила я глуповато. — А какой спектакль вы привезли сюда? — поспешила я сменить тему.

— «Чайку», — сказал он как нечто само собой разумеющееся.

— О, господи! Опять «Чайку»! — не выдержала я. — Ну сколько же можно!

— А что вы хотите? У них здесь рефлекс, как у собаки Павлова — русский театр, значит Чехов. А если современный русский театр, значит «чернуха». Вы пишете чернуху?

— Нет, — честно ответила я.

— Ну, в крайнем случае, комедия. Причём, обязательно дурацкая. С паданием со стульев, тортами в лицо и переодеваниями мужчин в женщин и наоборот. Комедия положений, называется, — просветил он меня. — Вы пишете комедии?

— Нет, — ответила я обречённо.

— Ну вот видите! — он состроил гримасу. — А деньги-то у вас есть? Потому, что если есть деньги, неважно, что вы пишете. Поставим хоть медицинский справочник.

Я набрала в лёгкие воздуху.

— И денег у меня нет. А если бы и были, то не дала бы. А если бы и дала, то уж точно не вам. Быть циником — не значит автоматически быть великим, — добавила я, как мне показалось, убийственно саркастически. — Спасибо за содержательную беседу, — сказала я и отошла.

Опять фиаско! Всё-таки это совершенно две разные профессии — создавать и продавать (а уж тем более, созданное тобой лично). Мало кому удастся овладеть в равной степени обеими, успокоила я себя. А, может, прав мой муж, говоря, что глядя на меня, невозможно поверить, что я способна сотворить что-нибудь стоящее.

— Тебе каждый раз придётся доказывать, что наличие длинных ног не обязательно является первичным признаком идиотизма.

ххх

Мой муж говорит, что неврозы шьются на заказ. И Ксения была этому неопровержимым примером.

Я понимала, что она не звонит мне вполне сознательно. Видимо, решила таким образом наказать за мои неуклюжие попытки сказать ей правду. Она, и не без основания, понимала, что я в этой истории не на её стороне.

Но я не могла оставить её в неведении. Речь шла о её сыне, который в данный момент проходил через все круги ада.

Мне успели рассказать, что она выкопала где-то на Алтае и привезла с собой в Париж «целителя» — маленького человека с плоским лицом и неправдоподобно короткими кривыми ногами, который толком не говорил ни на каком языке, кроме своего, никому не известного, — и на скорую руку состряпала из него нечто вроде гуру. Он поил её травами, направлял энергетические потоки и проповедовал некую смесь буддизма, шаманства и искусства сельского фельдшера.

Я решила позвонить ей сама. Она разговаривала со мной вполне нейтральным тоном и согласилась встретиться.


Я ехала по своему любимому Сен-Жермену. Город был насторожен. Везде много полиции. Уже несколько дней в так называемых «неблагополучных пригородах» Парижа бесновалась арабская молодёжь. Почти все в одинаковых куртках с капюшонами, с лицами, замотанными почти до самых глаз платками, они били, крушили и жгли всё на своём пути. Поводом послужил несчастный случай, когда один из двух подростков, спрятавшихся от преследующей их полиции в трансформаторной будке, был убит током. Происшествие переросло в «восстание чёрного пригорода», а попросту говоря, шпаны, которая обвиняла страну, правительство и общество в том, что им не дадены «равные шансы», что ими недостаточно занимаются, что их «лишили возможностей» и т. д. Благополучная Франция волновалась — левые наскакивали на правящих правых, те, в свою очередь, кричали, что это результат политики левых многих предыдущих лет; фашиствующий Лё-Пен потирал руки, понимая что его партии это всё идёт только на пользу, так как средний француз уже озверел от проблем, связанных с нежеланием (или неспособностью) адаптироваться в нормальное общество возрастающей с каждым днём популяции «этнических меньшинств», их детей и внуков. И лозунги вроде «позитивной дискриминации» только раздражали, как ту, так и другую сторону. А тем временем мелкая и крупная наркомафия, настоящие вооружённые банды, контролирующие эти районы и подзуживающие этих безмозглых агрессивных бездельников на бессмысленное варварство, обделывала под шумок свои делишки.

Результат — сотни сожженых автомобилей (причём у самого неимущего населения, у которого нет гаражей), несколько легко раненых (полиция получила строжайшие указания вести себя корректно) и тонны бесконечной демагогической болтовни в масс-медиа.

Им бы на пару лет в сталинский Советский Союз (а можно, даже и не в сталинский, а просто в СССР) с его «равными для всех правами и возможностями», подумала я «politiquement incorrect»[8], кружа в который раз по одним и тем же улицам в попытках припарковать машину, в пределах досягаемости от места встречи.

Мы сидели на той же террасе нашего любимого кафе, как почти ровно год назад, когда я познакомила Ксению с Никой. Сегодня на увесистом члене Кентавра вместо использованного презерватива красовался алый революционный бант — видимо, сменились шутники.

Господи, сколько же всего произошло за этот год!

Передо мной сидела совершенно другая Ксения.

— Я вычеркнула их обоих из моей жизни, — говорила она, чуть растягивая слова, как под гипнозом. — И теперь это моё решение. Я буду жить так, как будто у меня больше нет сына. Он меня предал. Променял. Я готова была отдать за него жизнь, а теперь не пошевелю пальцем, что бы у него не случилось. И не пытайся меня разжалобить. — Она изящным движением поправила свою рыжую гриву и со вкусом закурила. — И что это вы все так с ней носитесь?! Мало ли на свете больных и убогих. Мой Кумейка говорит, что достаточно только набраться терпения и сидеть на берегу реки, до тех пор, пока течение не пронесёт мимо тебя труп твоего врага. Похоже, я дождалась.

Всё это она говорила в ответ на мой рассказ о Никиной болезни. И об абсолютном, безысходном отчаянии её сына. Вместо моей любимой подруги передо мной находилось некое зомбированное существо, опоённое ядом ненависти. Это была явная «клиника», и я была уверена, что ей требуется немедленное медицинское вмешательство. У неё в мозгу как будто произошло короткое замыкание, в результате которого отключилась целая сфера, отвечающая за чувства.

Я не знала, как себя с ней вести. Если допустить, что она находилась в «твёрдом уме и здравой памяти», я должна была встать и уйти, поставив крест на нашей дружбе. Если же признать, что она психически больна, то ей должна быть оказана медицинская помощь, как любому больному человеку. И тогда на меня ложилась определенная ответственность. Но я также понимала, что управы на неё, в обоих случаях, у меня никакой нет. Да и ни у кого не было.

И я решилась на последнее средство. Я решила нарушить данное Арсению и Нике слово и рассказать ей о ребёнке. Может, это послужит ей «шоковой терапией»? Ведь она утверждала, что хочет внука. И одним из её главных обвинений в Никин адрес было то, что она слишком стара, чтобы родить Арсению ребёнка. Может, это её проймёт? Ну не будет же она желать зла матери своего будущего внука!

Это с моей стороны граничило с предательством. Ника особенно просила меня держать это в тайне от Ксении. У неё был какой-то смутный, почти мистический страх, что в Ксенькиных силах было как-то повлиять на исход её беременности. Она говорила, что иногда чувствует пульсацию её ненависти в своём затылке. Я, конечно, во все эти глупости не верила и успокаивала Нику, уверяя, что такая повышенная чувствительность свойственна всем женщинам в её положении. Но всё же слово дала. И вот теперь готова была его нарушить.

Но судьба-индейка дала мне возможность остаться на этот раз с чистой совестью. Пока я раздумывала, как лучше преподнести ей предательскую новость, случилось неожиданное. Как и тогда, год назад, я увидела Нику. Почти на том же самом месте. Она стояла спиной к нам и рассматривала витрину магазина детской одежды.

Видимо, в моих глазах колыхнулась паника, так как Ксения немедленно повернулась, чтобы проследить направление моего взгляда. Я резко схватила её за руку, чтобы отвлечь внимание, и неловким движением сбросила со стола чашку с остатками кофе. Чашка упала и разбилась, забрызгав коричневыми пятнами Ксенькины бежевые замшевые брюки.

— О… Merde! — вырвалось у неё с диким раздражением. — Merde, merde, merde… Только что из чистки!

— Прости, пожалуйста, — сказала я. — Пойдём в туалет, замоем.

— Замыть замшу?! Такое только тебе может прийти в голову! Нет уж, оставим лучше как есть, в чистке разберутся. До чего ж, ты, право, неуклюжа, — добавила она, уже более снисходительно.

Подняв глаза, я увидела приближающуюся к нам Нику, с отрешённо-счастливой улыбкой на лице. Она уже перешла дорогу и шла по тротуару, на который выходила терраса кафе.

В этот момент мы и встретились с ней глазами. Она приветливо склонила голову, как назло в этот раз узнав меня сразу, сделала мне знак рукой и направилась к нашему столику, так, видимо, и не узнав со спины Ксению.

В этот момент Ксенька повернулась и увидела приближавшуюся Нику. Дальше всё произошло как в замедленном кадре (опять), снятом рапидом неким шутником, забавляющимся столкновением самых неподходящих людей в самых экстремальных ситуациях.

Ксенька, как сомнамбула, стала медленно подниматься со своего места. Узнав её, Ника побледнела, как мел, и схватилась обеими руками за достаточно уже выпирающий живот характерным охраняющим жестом беременной женщины. При этом она не остановилась и не сменила вектора движения, а, как загипнотизированная, продолжала неуклонно двигаться в нашу сторону.

Я тоже встала, наступив при этом на разбитую чашку, которая трагически хрустнула раздавленным фарфором. У меня дрожали ноги и перехватило дыхание. Я понимала, что сейчас должно произойти нечто ужасное, непоправимое и при этом абсолютно неотвратимое.

Ника подошла и остановилась прямо перед нашим столом. На её очень похудевшем лице медленно таяла предназначавшаяся мне улыбка.

Так мы и стояли, все трое, какое-то время молча, как группа соляных столбов, на этой залитой солнцем терраске, и люди, сидевшие за соседними столиками, поглядывали на нас с любопытством.

— Что это у неё там? — очнувшаяся первой, ткнула Ксенька пальцем в направлении Никиного живота.

Ника инстинктивно отпрянула, сделав шаг назад и чуть не потеряла равновесие, наткнувшись на стоявший сзади стул, но удержалась, с помощью чьей-то протянутой вовремя руки, поддержавшей её за локоть.

— Там у неё твой внук! — сказала я каким-то чужим, очень гордым голосом.

— Кто?! — задохнулась Ксения. И вдруг расхохоталась своим прежним русалочьим смехом. — Нет! Вы посмотрите на неё! Внук! — Она сделала шаг в сторону Ники, осколок чашки хрустнул и под её сапогом. Та молча отступила ещё на шаг, по-прежнему прикрывая живот.

И тут Ксения, развернувшись всем телом, сильно размахнулась, и рука её медленно (видимо, у меня в голове всё ещё была рапидная съёмка) и неотвратимо стала приближаться к Никиному лицу. Ника не пошевелилась и не переместила рук.

В это момент меня точно подбросило и я, в каком-то немыслимо нелепом прыжке, в последнюю долю секунды бросилась между ними.

Ксенькин удар, потеряв поступательную силу в ту долю мгновения, когда она, краем глаза, засекла моё движение, пришёлся мне по уху. Было не больно, но в голове зазвенело.

Я увидела огромные тёмные Никины глаза, наполненные ужасом, и сощуренные по-кошачьи, Ксенькины, полные бешеной жёлтой злобы, и в изнеможении опустилась на стул.

Ника повернулась и, не оглядываясь, пошла прочь.

Я об этой сцене никому никогда не рассказывала. Ника, видимо, тоже.

ххх

Как оказалось потом, в тот же самый день Арсений встречался с Робином. По просьбе последнего.

Они сидели в какой-то маленькой забегаловке, ближайшей к госпиталю. И Робин рассказывал. Обычно немногословный, сейчас он просил его не перебивать. Было видно, что этот рассказ стоил ему немалых душевных усилий.

Арсений узнал следующее.

Это был первый год работы Ники в Кировском театре, в Ленинграде. И первые большие гастроли, в Киеве. Успех. Цветы. Пресса — «новое молодое дарование» — и, конечно же, первое романтическое увлечение партнёром. Три последних дня у неё выдались свободными. А у партнёра, как назло, нет. И она приняла предложение своей подруги по труппе — милой Танечки — поехать на эти дни к её родственникам, в «настоящее украинское село».

Поездка оказалась замечательной. Хозяева, поражённые худобой девушек, на их, привыкший к другим канонам красоты, взгляд, казавшейся болезненной, пытались изо всех сил их откормить. А спать положили, по их же просьбе, на сеновале под открытым небом, благо дни стояли тёплые. Целыми днями они с Танечкой гуляли в лесу, собирали грибы и ягоды, которыми тут же и лакомились. И даже искупались в теплой ещё речке.

Арсений напряжённо, не перебивая, слушал и никак не мог понять, какое этот буколический рассказ имеет отношение к происходящему. Что во всём этом было такого уж таинственного? Почему Ника отказывалась говорить с ним «про Киев» и «про Танечку»? Почему Робин смотрит на него так серьёзно, рассказывая эту белиберду!

— Вы понимаете, о чём я пытаюсь вам рассказать? — наконец спросил Робин.

Арсений отрицательно покачал головой. Ему, на секунду, даже пришла в голову Дикая мысль, что может эта «милая Танечка» была лесбиянкой? И приставала к Нике? Но кому это может быть сейчас интересно?

Робин помолчал. А потом, накрыв вдруг своей ладонью руку Арсения, сказал:

— Всё это происходило двадцать восьмого апреля тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. И река, в которой они купались, была Припятью.

Арсений, по-прежнему, ничего не понимал. Он мысленно подсчитал — в этот момент Нике было двадцать лет, а ему шесть, и он с матерью уже жил в Париже. Никаких других ассоциаций у него не возникло.

— Ну, конечно, — сообразил наконец Робин. — Вы были ещё так малы, что эти даты и названия ни о чём вам не говорят. Ну хоть о катастрофе в Чернобыле вы слышали?

— Ну конечно!

— Так вот, она произошла двадцать шестого апреля, то есть за два дня до этих их «римских каникул». Примерно в тридцати километрах от того места, где они находились.

— Это значит… — У Арсения в голове возникла страшная, почти апокалипсическая картина — радостная, ничего не подозревающая Ника в густом радиоактивном облаке. — Но… но ведь это произошло почти двадцать лет назад! — В его голосе была мольба, как если бы сейчас это зависело только от Робина — вынести или не вынести приговор.

— Это значит, что они нахватались радиации, почти как в эпицентре Хиросимы. А последствия могут сказаться сразу, а могут и затаиться в организме, как бомба замедленного действия. Радиация — штука очень коварная. И до сих пор ещё до конца не изученная.

— Но как же их не предупредили? Ведь прошло уже целых два дня с момента взрыва!

— Вы забыли, где они жили. «Империя зла» — это был не просто образ. И, в первую очередь, это касалось своего собственного народа. Катастрофу пытались скрыть, как от своего населения, так и от всего мирового сообщества, как можно дольше. Вместо того, чтобы немедленно давать людям дозы йода и объяснить им, что они должны оставаться в домах, укрытиях, они вывели детей на первомайскую демонстрацию. Если бы не международный резонанс, жертвы бы насчитывались уже сотнями и сотнями тысяч.

— Так значит Никина болезнь сегодня — это последствия тех страшных двух дней!

— С большой долей вероятности, — сказал Робин.

— А то лечение, которое ей проводят — оно эффективно?

— Тот факт, что она отказалась делать химиотерапию, в несколько раз снижает эффективность лечения.

— Я пытался с ней говорить. Она не слышит никаких доводов. Отказывается наотрез. Из-за ребёнка.

— Я знаю. Теперь по поводу ребёнка… Я должен предупредить вас… как врач.

Арсений сцепил руки так, что у него побелели косточки пальцев — он был готов к худшему.

— Я не буду приводить вам страшную статистику уровня детской смертности, никогда не виданные доселе аномалии новорожденных в первые годы после катастрофы. Но расскажу вам историю Танечки, той самой, с которой была в эти дни Ника. Она вскоре вышла замуж и родила ребёнка. Ребёнок родился с такими ужасными отклонениями, что его не хотели даже показывать матери. Но она настояла. И решила забрать это непонятное существо домой, хотя ей предлагали оставить его в больнице при роддоме. Такая вот мужественная женщина. Через несколько месяцев ребёнок, к счастью, умер. Через несколько лет она забеременела опять. И решила рискнуть. Родилась девочка. На этот раз без явных патологий. Они проявились гораздо позже, к пяти годам. Она несколько раз приезжала с девочкой к нам, в Париж. Я показывал её самым лучшим педиатрам. Не буду вводить вас в детали, но у ребёнка оказались изменения на хромосомном уровне — поражено большинство внутренних органов. Девочка полный инвалид. Помочь ей невозможно. Медицина в таких случаях бессильна, она ограничивается только ослаблением постоянных болей, с помощью всё большего количества лекарств.

Он замолчал. Выпил залпом заказанный им коньяк. Потом продолжал.

— Поэтому, когда у Ники случились подряд два выкидыша, и я клещами вытянул из неё эту историю, я подумал, что это даже к лучшему. И вот теперь…

— Вы хотите сказать, что Ника может умереть ради того, чтобы дать жизнь больному ребёнку? Оставив его потом без матери?.. Но почему вы не рассказали мне об этом раньше?! Сейчас уже слишком поздно. У неё слишком большой срок. И время для химиотерапии уже потеряно. Она и по поводу второй операции сомневается, боится, что это тоже может повредить ребёнку.

— Поздно было уже в тот момент, когда она приняла решение. А решение она приняла в тот момент, когда узнала, что беременна. Я достаточно хорошо знаю свою бывшую жену, чтобы понять, что её решение было бесповоротно. На все случаи. Недаром ведь она ни разу не согласилась сделать экографию, чтобы понять, как идёт развитие ребёнка. И не забывайте, что она с самого начала, как никто, отдаст себе отчёт в том, о чём вы только что узнали. Но учтите, если она не согласится на следующую, двойную операцию, шансов выкарабкаться у неё не останется совсем. На данный момент анализы у неё такие же плохие, как и перед первой пересадкой. Ребёнку это повредить не должно, так как вся радио и химическая обработка её костно-мозговой жидкости будет проводиться вне её тела, а введённая потом обратно в её позвоночник, она будет оздоровлять её организм естественным путём. Я решил рассказать вам всё это для того, чтобы вы тем не менее были готовы ко всему.

Потом Робин сказал, что он должен идти, и, попрощавшись, направился к выходу. Арсений нагнал его в последний момент, когда тот был уже у самой двери.

— Мне очень жаль, — сказал он, положив руку на его плечо, — что случилось так, что мы любим с вами одну женщину. Именно вас мне не хотелось бы заставлять страдать.

— Мне бы тоже было гораздо проще, если бы вы оказались «злодеем», — криво усмехнулся Робин. — Я бы вас просто убил.

ххх

Через несколько дней Ника легла в госпиталь. Она решилась всё-таки на эту вторую операцию — пересадку её собственного, оздоровлённого костного мозга. Она была уже на шестом месяце беременности. Несмотря на все заверения, она понимала, что вся эта процедура была достаточно опасна, как для матери, так и для ребёнка. Для неё требовались пять-шесть недель, в течение которых пациент должен был находиться в полной изоляции от внешнего мира, то есть в специально обработанном, практически герметически закупоренном стерильном помещении со строго определённой температурой. Естественно, к ней никого не пускали, даже ближайших родственников. Единственная возможность общения с ней была через толстое, звуконепроницаемое стекло её палаты, где посетителей ей было видно только до плеч, и исключительно знаками.


Несмотря на всё это, Арсений выглядел гораздо более уравновешенным по сравнению с последним разом, когда я его видела. Только глаза были красными и воспалёнными. Он сказал мне, что совершенно перестал спать — не помогают никакие таблетки.

Мы сидели с ним в маленьком садике при госпитале, на жёсткой коричневой лавке. Под ногами была каша из последних, уже сгнивших листьев, смешанных с грязью почти недельных холодных дождей. Я пыталась говорить ему в утешение что-то банально-ободряющее.

— Знаешь, — сказал он мне, — за эти шесть месяцев Никиной болезни я понял про жизнь гораздо больше, чем за предыдущие двадцать шесть лет. До этого я был просто претенциозным сосунком. Я повзрослел сразу на несколько жизней.

— Тебе должно быть очень страшно, — сказала я. По крайней мере, мне за него было очень страшно.

— Нет, «страшно» — слово очень неточное. — Он помолчал. — Знаешь, нас учили на факультете астрофизики — каждое явление стоит подозревать в вероятности более чем одного толкования. Это относится и к жизни. Даже самые страшные, трагические события можно толковать по-разному.

— Что ты хочешь сказать? — я понимала, что он, как паучок, готов уцепиться за тончайшую паутину, сотканную им же и висеть на ней, сколько будет надо.

— Я попытаюсь поделиться с тобой одной теорией. Она не моя, а английского астрофизика Дэвида Бома. В ней действуют иные законы времени и пространства, позволяющие объяснить многое. Она достаточно сложна, но я попробую объяснить её тебе в популярной форме.

— Ну да, я профан, конечно…

— Я не хотел тебя обидеть. Сегодня даже в науке все профаны, в том что не относится к узкой специализации. Так вот, одной из самых сенсационных идей нашего времени стала эта самая бомовская теория о мире и вселенной, как необъятной голограмме. В которой «всё пронизывает всё». Где каждая частица, помимо себя самой, содержит всю голограмму в целом и неразрывно связана с остальными частицами, из которых состоит единая ткань мира. В этой Суперголограмме есть абсолютно всё — энергия, материя, измерения. В ней есть все войны и революции с их победами и поражениями; есть этот зимний пейзаж с этой скамейкой, на которой мы сидим; есть Гитлер, Сталин и Моцарт с Толстым, все сумасшедшие гении и террористы, все боги и антихристы; есть Никина болезнь, а также моя мать, с её припадочной правдой. Ты понимаешь, о чём я тебе говорю? Есть всё, видимое и невидимое простым глазом. При этом прошлое, настоящее и будущее существует одновременно. И наше сознание лишь частица этого фантома. Частица, вмещающая целое. Капля воды, из которой состоит океан. Понимаешь?

— Пытаюсь… Может быть, этим и объясняется способность «вспоминать» случившиеся не с нами, не здесь и не сейчас? И нагни сны? И то, что уходя, мы продолжаем жить в сознании других, порой ярче, чем живые.

— И это в том числе. В ней действуют иные законы времени и пространства, чем можно объяснить и многие паранормальные явления. Нострадамуса. Бабку Вангу. Вольфа Мессинга. Провидцев и «вспоминающих внезапно» древние языки, о существовании которых «вспомнящие» даже не имели понятия. Достаточно самого крошечного смещения в нашем разуме, вызванном шоком, болезнью, чем угодно, и, вдруг кому-то дано увидеть то, что невидимо другим. Всё это объяснимо, если допустить, что наша память всего лишь проявляет плёнку.

— Мне это знакомо. Правда, тут же забывается.

— Это срабатывает механизм мировой самозащиты. Представляешь, какой бы бардак случился, если бы все могли видеть голограмму в целом. Жизнь потеряла бы всякий смысл. В первозданном значении этого слова. Лучше уж пусть потеряет «смысл» или разум случайно увидевший. Как это случилось с моим индийским сокурсником, например.

— Но если кто-то умеет «увидеть» будущее, значит можно, наверное, на него повлиять?

— Никоим образом. Способность «видеть» совсем не означает умения влиять на течение событий. Наоборот, ты чувствуешь себя ещё более беспомощным, — он помолчал. — И, знаешь что, ты знай это, но пожалуйста не пытайся себе этого представить. Иначе с тобой может случиться то же, что и с моим индийским другом, о котором я тебе рассказывал. А он был намного более подготовлен к умственным потрясениям.

— Зачем же тогда знание, если ты не можешь этого понять?

— Чтобы победить тот самый страх. Страх смерти. Ужас потери. Для этого же и существуют все религии мира. И все философские учения. Остаётся только выбрать, что из них тебе ближе.

— А… Ника? Ты делился с ней этой теорией?

— С Никой я делился всем.

— Может быть, именно поэтому она так и упрямится в… в этой ситуации, что считает, что всё уже существует в Голограмме? Может быть она «видит», что всё кончится хорошо?

— А, может быть, наоборот.


Der Weltenplan vollzicht sich unerbittlich (Всемирный план осуществляется неумолимо) — фраза-мантра Рудольфа Штейнера, отца антропософии.

ххх

У меня есть отвратительная черта характера, в которой я полностью отдаю себе отчёт — я злопамятна. Но есть и другая сторона той же медали — я помню и благодарна до конца жизни не только за добро (даже за самое хлипкое), сделанное мне, но также и за попытку его сделать.

Кто-то сказал, что злопамятность — это своеобразный внутренний санитар, который ограждает нас от ненужных, а порой и вредных для нашего окружения людей, иногда на чисто интуитивном уровне.

И память у меня как у жирафа — доходит долго (по длинной шее) и застревает навсегда (в маленькой головке).

Всё вышеизложенное относится к следующему событию.


В этот день дождь, с самого утра, лил с библейской неукротимостью. Ксенькин звонок застал меня в машине. Мы с Машей возвращались от ветеринара, возили к нему собаку (у неё болело ухо).

— Не хочешь заехать ко мне, выпить чаю? — предложила она совершенно нормальным голосом, совсем как раньше.

Я уточнила, что я с Машей и собакой. Это её не смутило.


Был почти полдень. Но она, похоже, только недавно встала. В шёлковом белом халате, надетом на такую же пижаму, она позёвывала, готовя нам цветочный ароматный чай.

Где-то в глубине квартиры что-то шуршало и издавало странные звуки. Оказалось, что это был её Кумейка.

— Он что, у тебя живёт? — удивилась я.

— А где же ему ещё жить? Я ни с кем им делиться не собираюсь. Ты только посмотри, что он со мной сделал! Привёл в порядок душу и тело. У меня ощущение, что я помолодела на двадцать лет.

Выглядела она и вправду очень хорошо. Правда, на мой взгляд, набрала килограммов пять, но это, похоже, совсем ей не мешало. Хотя в прошлом она боролась с каждым лишним граммом.

— Ксения, ну пожалуйста, покажи своего колдуна! — взмолилась любопытная Машка.

— Да нет, он не любит быть на людях — это его отвлекает.

— От чего? — удивилась Маша.

— От главного! — отрезала Ксения.

— А… а… а… — пришлось смириться моей дочери.

В этот момент в комнатах послышался шум и что-то разбилось.

— Пошёл, пошёл вон отсюда… — заверещал кто-то визгливым детским голосом, — Шайтан проклятый!

Раздался собачий лай и рычание.

Машка, первая сообразившая, что Долли что-то натворила и, воспользовавшись этим, как предлогом, выскочив из кухни помчалась в глубину квартиры. Мы последовали за ней.

В спальне, на Ксенькиной огромной кровати лежало нечто, закрывшееся с головой одеялом. А наша собака пыталась это одеяло стащить, полная решимости увидеть, что под ним лежит.

Из-под одеяла высунулась большая растрёпанная голова с плоским лицом и сильно раскосыми глазами.

— Убирайте шайтана, — потребовала голова.

Долли обрадовалась, решив что с ней играют, и громко, заливисто залаяла.

Это было так смешно, что мы все, включая Ксению, расхохотались.

Возле кровати, на светлом паркете, валялись осколки разбитой фарфоровой чашки и темнело пятно разлитого кофе (опять разбитая чашка и разлитый кофе, пронеслось у меня в голове).

— Это он разбил, хвостой, хвостой, — проверещала голова.

Машка бросилась собирать осколки, а я, ухватив собаку за ошейник, выпроводила её из комнаты.

— Он что, спит с тобой в одной постели? — не удержалась я, когда мы оказались с Ксенией вдвоём на кухне.

— Бестактный вопрос, — холодновато ответила она. И прибавила: — Так нужно.

— Ну что ж, если это способствует твоему равновесию…

— Вот именно! — отрезала она.

На кухню вошла Маша, выбросила осколки в помойное ведро под раковиной, вытащила оттуда совок со щёткой и опять вышла.

Я всё это время безотчётно ждала и боялась какого-нибудь вопроса или замечания на болезненную тему. Как-то не верилось, что после всего она пригласила меня на чай просто так.

И дождалась.

— Так значит, эта сучка собирается родить моему сыну больного ребёнка?

— Я не буду разговаривать с тобой в этих… терминах и в этом тоне.

Она посмотрела на меня каким-то странным презрительным и одновременно угрожающим взглядом.

— Оставим в покое мой тон. Так, да? Или, нет?

— С чего ты взяла, что это будет больной ребёнок?

— А что ещё она может родить с её диагнозом? Раковым больным должно быть запрещено законом рожать детей. А мой сын идёт у неё на поводу… вернее ползёт. А я держала его за настоящего мужика. Как горько так ошибаться в людях! Особенно в близких, — и она опять посмотрела на меня этим новым странным взглядом. — А ты, значит, ходишь у них в близких поверенных, — констатировала она.

Я не знала, что сказать. Сидела и молчала, как дура.

— Ну, что ж! Придётся прибегнуть к услугам моего Кумейки.

— В каком смысле? — обалдело спросила я.

— То, чего не могут, или не хотят, сделать врачи, ему вполне по силам.

— Ты сошла с ума! По настоящему! — в ужасе воскликнула я, тут же представив себе кривоногого Кумейку, с кинжалом за поясом, прокравшегося в Никину палату. — Я предупрежу Арсения! И врачей в госпитале — ей выделят охрану.

Ксенька рассмеялась. Закончив смеяться, она посмотрела на меня, как на дебилку.

— Ему для того, чтобы… мм… скажем… нейтрализовать врага, совершенно не нужно передвигаться.

— Это кто твой враг?! Шестимесячный эмбрион в животе смертельно больной женщины?

— Вы все, — спокойно ответила она.


Она позвонила мне на следующий день, в семь часов утра.

— У меня пропало кольцо, подарок Графини, — сказала она ровным голосом, — вчера.

— То есть, как? — не поняла я спросонья.

— Вчера утром оно ещё лежало на столике, возле кровати. Я положила его туда накануне вечером, поленившись запереть в сейф… — она замолчала.

— И что дальше? — спросила я, чувствуя как холодеет в груди.

— А то, что вчера, до вашего прихода, оно ещё было на месте. Я его видела утром.

— И что? — опять тупо спросила я.

— А потом оно исчезло. После вашего ухода, — в её голосе не было ни капли сомнения.

— Может быть, оно упало? Собака могла сбросить его хвостом. Ведь разбила же она чашку, — предположила я слабым голосом.

— Я вчера весь день потратила на поиски — его нигде нет. В квартире, кроме вас, чужих никого не было.

— Ну, не думаешь же ты, что его могла взять я, — ужаснулась я вслух этой дикой мысли.

— Ты — нет. А твоя дочь могла, — вывод её звучал категорично, как приговор судьи к высшей мере.

— Ты сошла с ума! Ты не понимаешь, что ты говоришь, — выдохнула я, — Маша этого сделать не могла. Думай уж лучше на меня.

— Очень легко обвинять в сумасшествии того, кто расходится с тобой во мнениях, последнее время ты только этим и занимаешься. А своих детей, как выясняется, мы знаем очень плохо. Они теперь в её возрасте поголовно балуются наркотиками. А на них нужны деньги. Ты же сама мне рассказывала, что она связалась с каким-то подозрительным типом.

— Он подозрителен мне только тем, что гоняет на мотоцикле.

— Ты должна обыскать её комнату, — сказала она непререкаемым тоном.

— У нас это не принято, — ответила я, пытаясь попасть ей в тон.

— Ну, так введи это в обычай. Я хочу получить своё кольцо обратно, — сказала она жёстко и повесила трубку.

Это было уже слишком. Я физически почувствовала, как кровь бросилась мне в голову — мою дочь заподозрили в воровстве!

Я встала и поплелась на кухню. Маша допивала свой чай и едва надкушенный тост, с которого Долли не сводила заворожённого взгляда, сиротливо лежал на тарелке. Я тоже налила себе чаю и села напротив.

— Кто это звонил в такую рань? — спросила Маша.

— Ксения…

— Что-нибудь случилось?

— У неё пропало кольцо. Очень дорогое.

— И она звонила по этому поводу нам? В семь утра?

— Вот именно. Оно пропало с прикроватного столика. Вчера, после нашего ухода.

— Ты хочешь сказать, что она подозревает тебя? Или меня?

— Она подозревает тебя.

Маша помолчала. Я не могла заставить себя поднять на неё глаза. Наконец она сказала, почти шепотом:

— Кольца я не брала. И не видела. А о твоей подруге не хочу слышать больше никогда в жизни.

Она встала и, позвав собаку на прогулку, вышла из кухни. Через несколько минут я услышала, как за ними хлопнула входная дверь.

Свою комнату Маша никогда не закрывала на ключ. Проходя мимо, я повернула ручку и поняла, что она не заперта и на этот раз. Но входить не стала.

Ксения позвонила на следующий день.

— Ну что?

— Она сказала, что кольца не брала и не видела. И я ей верю.

— А я нет, — отрезала Ксенька. — Ты обыскала её комнату?

— Нет. Я этого делать не буду.

— Тогда я приеду и сделаю это сама. Выбирай.

У меня не было выхода. С некоторых пор я знала, что она способна на всё.

— Хорошо, — сказала я, — я это сделаю. Но я прекращаю с тобой общаться.

— Мне нужно кольцо, — спокойно ответила мне на это моя подруга.

И я потащилась в Машину комнату.

Первое, что я увидела с порога, было это самое проклятое кольцо. Оно лежало на письменном столе в прозрачном целлофановом пакетике.

И тут на меня нашло затмение — на какое-то мгновение я поверила, что моя дочь воровка. Я не прощу себе этого никогда в жизни.

У меня потемнело в глазах и я разрыдалась, сев на пол прямо на пороге комнаты. Господи, пронеслось у меня в голове, всё пропало. Как я буду теперь с этим жить? Мой мир, который я так тщательно строила и всеми силами оберегала, рухнул в одно мгновенье. У меня было чувство такой страшной потери, как если бы самый близкий человек внезапно умер прямо на моих глазах.

Собака проскользнула в комнату мимо меня, скорчившейся на пороге и, встав на задние лапы, стала внимательно обнюхивать целлофан, видимо, неплотно закрытый.

Я поднялась и приблизилась к письменному столу. И только тут я заметила записку, на которой лежал пакет. Я поднесла её к глазам и начала читать сквозь слёзы.

«Мама, — было нацарапано в ней Машиным почерком, — я знала, что ты придёшь в мою комнату с обыском. И была права. Кольцо я нашла вчера вечером в Доллиных экскрементах. Так как, в отличии от тебя и твоей подруги, поняла, куда оно могло деться. Если ты мне не веришь, значит у нас с тобой есть огромная проблема. А на твою подругу мне плевать навсегда! М.»

У меня от счастья чуть не разорвалось сердце. А в следующее мгновенье, от стыда. Мне никогда ещё не было за себя так мучительно стыдно. Как будто это меня только что схватили за руку, пойманную на воровстве при всём честном народе.

Открыв пакет, я увидела, что кольцо вымазано чем-то коричневым и, понюхав, поняла, чем.

И здесь я совершила один из самых трусливых поступков в своей жизни. Я положила записку на место, на неё пакет и, постаравшись замести все следы моего пребывания, вышла из комнаты.

Вечером, вернувшись из школы, зажав двумя пальцами проклятый пакет, Маша зашла в мою комнату, где я сидела за компьютером.

— Вот оно, ваше кольцо! — сказала она брезгливо. — Я нашла его вчера в Доллиных какашках. Потому что знала, где оно должно быть (она сделала ударение на этих двух словах, давая мне понять, что именно они были самыми важными).

— Ну и хорошо, — сказала я спокойным голосом (тщательно подготовившись к этому заранее). — Я знала, что оно найдётся где-нибудь. Иначе и быть не могло.

Я тут же отвезла пакет, в том виде, в каком он был, Ксении, написав ей, уже от себя, краткое письмо с объяснениями (добавив, что мне всё равно, верит она в них, или нет) и объявлением о разрыве наших отношений. Я вручила это всё ей молча, прямо на пороге её квартиры, потом, повернувшись села обратно в лифт, дверцу которого я предусмотрительно оставила незакрытой, и уехала. Она даже не попыталась меня задержать.

Это был последний раз, когда мы виделись по личному поводу. В дальнейшем нам пришлось ещё увидеться несколько раз, но исключительно в силу обстоятельств, требующих нашего взаимного присутствия. Это был конец нашей двадцатипятилетней дружбы.

Должна признаться, что для меня это было большой потерей. Думаю, что она отнеслась к этому гораздо проще.


Неужели и это всё заранее существовало (существует и всегда будет существовать) в этой бесчеловечной Суперголограмме?

4

Дальше наступает самая грустная часть моего повествования. Я принималась писать ее несколько раз, каждый раз бросая от беспомощности, понимая, что не в моих это силах выразить словами невыразимое. Да и вправе ли я пытаться выразить чувства других в трагические, экстремальные моменты их жизни пером на бумаге, глядя на происходящее со стороны. Оставив попытки лирических отступлений и каких бы то ни было эмоциональных свидетельств, я решила описать в этой части только факты, прибегнув к хроникёрскому стилю репортажа.


Нике сделали первую часть операции — забор её собственного костного мозга. И теперь она ждала второй, главной части — обратной подсадки.

Арсений буквально валился с ног. Он проводил там, у её окна, почти всё время. Они общались записочками, причём его, перед тем как попасть к ней, предварительно обрабатывались. Иногда мне удавалось вытащить его поесть в ближайший пищеблок или посидеть в маленьком парке при госпитале.

Он пребывал в каком-то пограничном состоянии, в который, говорят, погружают пациентов для медицинского гипноза (я даже подумала, не поработали ли с ним) — между сном и реальностью, в котором чувства переставали существовать, застыв на точке, когда их ещё можно было вынести; минута превращалась в бессчетное множество часов и, наоборот, день пролетал как мгновение.

— Когда-то, много лет назад, я был счастлив. А Ника была здорова, — сказал он мне как-то, когда мы сидели с ним всё на той же коричневой лавке под окнами Никиной палаты. И, помолчав: — Вечность — это разделённые чувства. — И вдруг, схватив меня за руку, и с отчаянием в глазах: — Ты думаешь я могу умереть… если умрёт она?.. Имею право?

— Нет! Нет! И нет! — я понимала, что вопрос был риторическим, что он не спрашивает совета, а говорит с самим собой. — Что бы ни случилось, это твоя жизнь. И ты должен прожить её до конца.

— До счастливой старости? — усмехнулся он. — И кому это ведомо, где он, этот конец?

— Я уверена, что Ника поправится — материнство очень сильный стимул, включатся все силы её организма.

Он посмотрел на меня с выражением взрослого человека, понимающего, что есть вещи, которые ребёнку объяснить невозможно. Да и незачем. В его глазах была такая тоска, что казалось, он видит не только обозримое будущее, но и намного дальше.

— А ребёнок? Неужели тебе не интересно, каким он вырастит?

— Нет. Не интересно. Я анормален. Я не хочу детей. Во всяком случае, своих. Я готов был усыновить и воспитать некоторых из тех несчастных, которые уже родились в этом бессмысленном, коварном и жестоком сообществе, называемом человечеством, но никак не добавлять в него своих.

— Но ты не можешь говорить об этом всерьёз! — взмолилась я. — Сегодня не кончают жизнь из-за любви!

Он опять посмотрел на меня этим своим отстранённым взглядом.

«Жизнь есть только сон, увиденный во сне», — процитировал он кого-то. И потом: — Самое смешное, что я с самого начала знал, что мы с ней не жильцы на этом свете, каждый в отдельности. А уж вместе, тем более.


И я подумала, кто я такая, чтобы судить? Чтобы искать резоны и объяснения тому, что было выше моего понимания, тому, что мне, к счастью (или к несчастью), не дано было пережить самой. Это было явление не из обыденной жизни.

И я, уже в который раз, подумала, что та его история про «индийского друга», не была ли она его собственной историей? Я ведь действительно тогда на время потеряла его из виду. А Ксения — тем более. Может, это он жёг себе руки? Может, это его увезли в психиатрическую клинику, где он провёл несколько месяцев в вегетативном состоянии? И потом, вылечившись (или подлечившись), рассказал свою историю, но про «другого»?


И я его спросила. Не свою ли собственную историю он мне рассказал? Ну, за исключением анатомических подробностей.

Он посмотрел на меня удивлённо.

— Ну, знаешь, у тебя такое воображение, что ты могла бы писать сценарии к индийским фильмам. Ты что же, воображаешь, что я просидел несколько месяцев в психушке? Да и руки у меня целые — посмотри, — и он протянул мне руки, ладонями вверх. И при этом улыбнулся так обезоруживающе, что мне и вправду стало неловко за мои вымыслы.

На ладонях же у него, тем не менее, были шрамы странного происхождения.

Мы посидели некоторое время молча, думая каждый о своём. Потом он вдруг хмыкнул.

— Хочешь я расскажу тебе о моем первом сексуальном опыте? Тебе, как собирателю дурацких историй, должно быть интересно.

Я кивнула. Ещё бы! И приготовилась услышать душещипательную историю с дефлорацией.

— Мне было шестнадцать лет. Уже в Гарварде. После вечеринки меня затащила к себе студентка. Когда случилась первая фаза сексуального акта, она была очень удивлена: «Но ты же совсем не шевелишься! Ты что, уснул?» Дело было в том, что я и понятия не имел, что надо ещё и «шевелиться». Я вошёл в неё и просто ждал, когда «это» случится.

Как мы хохотали! Прямо под окнами Никиной палаты.

ххх

Моменты с привкусом вечности.

ххх

Шанс представился неожиданно.

В один из этих тяжёлых дней, когда я только что вернулась из госпиталя от Ники, раздался звонок. Говоривший представился главным художественным руководителем национального театра в столице одной из наших бывших Советских республик и назвал своё, известное всему театральному миру, имя. Он сказал, что прочёл мою пьесу и влюбился в неё (так и сказал «влюбился»), и хотел бы её поставить в своём театре. Прямо в этом сезоне.

— Ну, что ж, валяйте, ставьте, — сказала я развязным тоном, думая, что меня кто-то нагло разыгрывает. — Не забудьте только пригласить меня на премьеру!

Голос хмыкнул. Потом попросил взять ручку, записать его номер телефона и перезвонить. Что я и сделала.

Код действительно соответствовал названной стране и городу. И ответил тот же голос.

Выяснилось, что Б.С. (художественный руководитель театра и, одновременно, один из самых востребованных актёров всего «постсоветского» пространства) был всего неделю назад проездом (с какого-то международного фестиваля) в Париже, в компании друзей-актёров, один из которых, услышав, что тому нечего читать в самолёте, вручил ему мою пьесу (уже не помню даже, как у него и оказавшуюся). Результатом был этот звонок. Как в романе, ей богу.

Мы согласовали условия и он сказал, что хочет выпустить спектакль ровно через три месяца.

Я спросила, могу ли я приехать познакомиться с ним лично и с труппой. Он любезно предложил вставить этот пункт в контракт, также как и приглашение нас с мужем на премьеру.

Забегая вперёд скажу, что «сказка стала былью». Ровно в указанный срок (что в мире театра граничит практически с чудом) всё и случилось — премьера в одном из самых красивых театров Европы, полный зал, цветы, овации, я на сцене вместе со всеми участниками спектакля и растроганный до слёз муж, снимающий всё это на плёнку. Ну чем не индийское кино!

ххх

Нике сделали вторую часть операции — подсадили её собственную, оздоровлённую субстанцию, исключительно хорошо прореагировавшею на химическую и радиообработку. Теперь она должна была вытеснить все больные клетки и остановить болезнь. Было похоже, что и Никин организм «правильно» реагирует.

Сказали, что через неделю к ней начнут пускать посетителей.

В этот день Ника особенно хорошо выглядела и была в явно приподнятом настроении. Мне удалось уговорить Арсения пойти поспать и принять душ — он выглядел гораздо хуже Ники. Пообещав ему продежурить всё это время за окном и не спускать с неё глаз, я практически его вытолкала из госпиталя.

Я показывала Нике через стекло книгу, которую она просила меня принести — мой любимый «Александрийский квартет». Теперь книге предстояло пройти обработку, не знаю уж чем, и только потом попасть Нике в руки. Она смотрела на меня, улыбаясь, и горделиво поглаживала свой шести-с половиной-месячный живот.

И вдруг лицо её изменилось, черты резко исказились от боли, в расширившихся зрачках отразился ужас и она, закрыв почему-то ладонями уши, закричала. Через звуконепроницаемое стекло я крика не слышала, но поняла, что он ужасен.

Я ринулась за медсестрой. Сбежались врачи, и её немедленно увезли на каталке в двери, на которых было написано, что посторонним вход категорически запрещён.

На мои вопросы никто не отвечал. Звонить Арсению? Жалко. Он, наверное, только что прилёг. Да и что он мог сделать? Куда не пустили меня, не пустят и его. Значит, ждать. Я решила подождать пока одна.

Наконец из-за дверей, куда её увезли появился человек в белом халате, в котором я узнала ассистента-стажёра. Я буквально повисла у него на руке и потребовала ответа.

— Начались роды, — сказал он.

— Как! Ей ещё рано! Ведь ребёнок не выживет!

— Сейчас речь идёт о её жизни, а не о жизни ребёнка. У неё сильное кровотечение.

Я стала набирать номер Арсения. Но в этот момент он сам показался в конце коридора. Он махнул мне рукой, показав жестами, что теперь он чистый (делал вид, что обнюхивает свои подмышки и потом, растянув рот в обезьяньей гримасе, удовлетворённо бил себя кулаками в выпяченную грудь).

Увидев Никину палату пустой, он ринулся в те двери, куда её увезли.

Через некоторое время я увидела бегущего по коридору Робина, на ходу закатывающего рукава рубашки. Ну да, вспомнила я, у них же одна редкая группа крови. Я встала ему навстречу, но, не обратив на меня внимания, он скрылся всё за теми же дверьми.

Я не знаю сколько времени я там просидела — час, три. Про меня абсолютно все забыли, считая, видимо, что я давно ушла.

Наконец двое санитаров под руки вывели Арсения. Они почти насильно усадили его в кресло и сделали укол в предплечье.

— Это вас успокоит, — сказал один. — Вы мешаете врачам.

Потом один из них обратился ко мне.

— Попробуйте увести его отсюда. Его пребывание здесь бессмысленно. В операционную его всё равно не пустят. В палату интенсивной терапии тоже. До завтра ему не удастся её увидеть. К тому же у него поднялась температура. Возможно от перевозбуждения, но, возможно, и инфекция. Он не понимает, как это может быть опасно для его жены. Он вообще ничего не понимает. Неадекватен. Так что самое лучшее что вы можете сделать, это увести его отсюда, — повторил он.

Арсений наблюдал за нами взглядом загнанного зверя. Взглядом волка, оскалившегося в последний раз перед неминуемой гибелью.

— Я никуда отсюда не уйду, — почти прорычал он.

Мне стало страшно. Я, на какое-то мгновение, оказалась вдруг в его «шкуре» и физически почувствовала, что чувствует он — у меня внутри как-будто разорвался снаряд, разворотив мне все внутренности. Это было физически невыносимо. И здесь я совершенно чётко поняла одну вещь — он не переживёт смерть Ники. Клинически не переживёт. Это было то, о чём врачи ещё не имели понятия — речь шла сразу о двух жизнях. Вернее о трёх. Ведь был ещё и ребёнок. Неизвестно, живой или мёртвый.

— Господи, а что же с ребёнком? Он родился? Жив?

— Ей стимулируют роды. Кесарево делать поздно. В этом и проблема.


В результате, почти в два часа ночи я отправилась домой одна. Арсений отказался покинуть территорию госпиталя. Его уложили в какой-то палате, где, после лошадиной дозы снотворного, он забылся на несколько часов.

На следующий день была суббота. Я ехала по маршальским бульварам из своей Булони в пятый округ, где находился госпиталь. Проехать было практически невозможно, бульвары были наполовину перекрыты — строили (уже который год) трамвайную линию. Чертыхнувшись, я резко свернула влево, решив попытаться проехать через город. Здесь было ещё хуже — толпы народу, машины, преимущественно с непарижскими номерами, еле двигались. Сезон распродаж (любимого развлечения французов) был в разгаре.

У меня в голове вертелась картинка, увиденная накануне по телику — выброшенная на шикарный пляж Тенерифе лодка с потерпевшими очередное крушение сенегальскими беженцами. Чёрные, измождённые многодневным голодом и жаждой полуживые тела в полусгнивших одеждах, и всполошившиеся отдыхающие — сисястые тётки топ-лесс (в основном, немки), их толстопузые мужья и обгоревшие дети, а также весёлая молодёжь — пытающиеся оказать первую неловкую помощь потерпевшим бедствие. Они спешили к ним со всего пляжа, кто с водой, кто с яблоком, а кто и с банкой пива в руках, накрывали их своими полотенцами, клали их головы к себе на колени, забыв одеться и развесив над ними голые сиськи, от которых потерпевшие (если были в сознании) старательно отводили глаза. Дети, окружившие корчившуюся в последних муках, умирающую у них на глазах женщину. Всё это комментаторы показывали как фон для дебатов о незаконной эмиграции.


В коридоре отделения, где лежала теперь Ника, было довольно оживлённо. Сновали медсёстры и посетители с цветами и фруктами в руках. Никина палата находилась в самом конце коридора, за двумя двухстворчатыми дверьми, маленьким «предбанником» и ещё за одной, плотно закрытой дверью.

Ника лежала высоко на подушках. Её тонкий заострившийся профиль как никогда напоминал бледную, нежнейшей резьбы камею. Такие же бледные, почти с голубизной тонкие руки лежали вдоль тела поверх одеяла. Глаза были прикрыты, но веки подрагивали. По обе стороны от неё сидели Робин и Арсений.

Арсений поднял на меня измученные глаза и кивнул головой. Робин тихо, одними губами поздоровался.

У противоположной стены комнаты стоял небольшой столик. И там, под стеклянным колпаком, обвитое тонкими проводками с присосочками, шевелилось крохотное розовое существо, похожее на креветку.

Я застыла в остолбенении. Ника открыла глаза и улыбнулась в мою сторону слабой улыбкой.

— Подойди к ней, — прошептала она едва слышно.

Я приблизилась к столику. Ребёнок был крохотный, но абсолютно сформировавшийся. Это была девочка. Она лежала, зажмурив глазки и по-паучьи шевелила конечностями.

— Её осмотрели педиатры, сказали, что у ребёнка нет никаких отклонений. Правда, Робин? — Робин кивнул.

Я подошла к Никиной кровати и, так как оба стула были заняты, присела на её краешек.

Ника, поочерёдно посмотрела на обоих мужчин умоляющим взглядом и они, как по команде, встали и вышли.

— Ника… Милая… — сказала я. — Я тебя поздравляю. Всё случилось, как ты хотела.

— Почти, — сказала Ника. — Я не хотела умирать.

— Ты выздоровеешь, — сказала я растерянным голосом.

Она слабо покачала головой.

— Я умираю, — она говорила тихим ровным голосом, без всяких эмоций. — И Арсений об этом знает. Все об этом знают.

У меня полились слёзы из глаз и я ничего, ничего не могла с этим поделать.

— Не плачь… — сказала она, — послушай меня…

Я молча кивнула, давясь слезами.

— Девочка остаётся совсем одна. Арсений её не любит.

Я попыталась что-то сказать, но она остановила меня глазами.

— Он считает её причиной моей смерти. И ничего не может с этим поделать. Он ещё не созрел для отцовства. Все чувства, которые у него были, он отдал мне. Я не знаю, что он намерен делать… но догадываюсь.

— Что? — еле слышно всхлипнула я.

Она покачала головой и дрогнула ресницами, как бы прося не перебивать.

— Сейчас он думает, что не сможет без меня жить. И он не хочет, чтобы ему помогали. Ему никто не нужен. Он сам себе не нужен. И девочка ему не нужна.

— Но… но не бросит же он своего ребёнка?..

— Не бросит, — сказала Ника. — Он её пристроит со всеми своими деньгами. А сам уйдёт умирать. Но смерть коварна. Она не там, где её ждут. Поэтому, что бы ни случилось, я прошу тебя не терять её из виду.

Я кивнула.

— И ещё… Там, в шкафу, мои блокноты. Я хочу, чтобы ты их взяла… и сохранила… для неё. Можешь прочесть — там обрывочные заметки о счастливых совместных снах.

Я открыла шкаф, вынула оттуда две тонких тетради и положила к себе в сумку.

Потом я взяла её руку и поцеловала. Контакт моих сухих шершавых губ с её, удивительно тёплой и какой-то искрящейся кожей показался мне почти кощунственным.

Ника лежала с открытыми глазами, как будто всматриваясь во что-то, видимое только ей одной.

— Мне нужно понять, зачем всё это, — опять заговорила она, как бы с самой собой. — Почему я должна уйти именно сейчас? В самый счастливый и высокий момент моей жизни. Есть ли в этом какой-то смысл? И, если есть, то какой? И почему никто из уже ушедших мне не может подать никакого знака? Я так надеялась на… — она не сказала на кого.

— Тебе… страшно? — Я не могла не задать ей этого вопроса. Для меня он всегда был самым важным в ожидании смерти.

Она прикрыла глаза. Чуть сжала мою руку своей.

— Я изо всех сил пытаюсь представить, как это — перестать существовать… здесь… и не могу. Хотя это уже так близко… так близко… Но я хочу перейти «туда» в сознании… хоть на короткой вспышке сознания…

Потом она забормотала что-то невнятное — «… принцип неопределённости… спроси у Арсения, он объяснит… если сейчас, то не здесь… А если здесь, то не сейчас…». Мне показалось, что она бредит. Но это было не так, она была в полном сознании, ей просто трудно было говорить, силы были на исходе. А речь шла о «принципе неопределённости» Гейзенберга.

Она опять помолчала, собираясь с силами.

— Я бы очень хотела увидеть Машу, — наконец сказала она. — Если ты не возражаешь… — Я кивнула. — …и если она успеет.

Я вышла из палаты. Арсений стоял один в маленьком предбанничке, прислонившись спиной к стене и не сводя глаз с двери, из которой я только что вышла.

Я взяла его за руку. Рука была безжизненной, вялой, пальцы ледяными.

— Она хочет видеть Машу, — сказала я. — Я пойду позвоню.

Он безразлично кивнул, отнял свою руку и, толкнув дверь плечом, вошёл в палату.

Маша примчалась через час. Ещё полчаса у меня ушло на то, чтобы её как-то подготовить. Она знала, что Ника больна, но никак не подозревала о серьёзности положения.

Потом она мне рассказала, что когда она вошла в палату, Арсений, сидя на кровати, держал Нику за руку, и они улыбались друг другу счастливо и спокойно. «Как перед алтарем, — сказала Маша, — как будто они только что сказали друг другу «да» перед Богом». Она остановилась на пороге, как вкопанная, не зная как себя вести. В сторону ребёнка ей почему-то было страшно даже смотреть.

— Поди сюда, Машенька, — позвала Ника.

Маша подошла и села на свободный стул.

— Видишь, Маша, — сказал Арсений, не выпуская Никиной руки, — мы с Никой уходим, — и… улыбнулся.

Машка наклонилась к Нике и стала покрывать ей поцелуями лицо, заливая его своими слезами. Ника погладила её свободной рукой по волосам.

— Не плачь, — сказал Арсений. — Здесь нельзя плакать. Ника расстроится. А ей нельзя. Мы должны уйти счастливыми.

Маша с испугом посмотрела на Арсения, ей в этот момент показалось, что он потерял рассудок.

— Не бойся, Маша, я не сошёл с ума, — сказал Арсик, легко прочтя её мысли. — Я сейчас выйду, чтобы вы могли попрощаться. Только ты не плачь. Обещаешь?

Маша мелко закивала головой, изо всех сил сдерживая слёзы, которые всё равно катились из глаз.

Арсений вышел.

Ника положила её голову себе на грудь и стала шептать ей на ухо, как бы боясь, что их могут услышать.

Маша наотрез отказалась мне потом рассказать, что ей сказала Ника.

— Это наша с ней тайна, — непреклонно сказала она. — Если бы она хотела, она сказала бы это тебе.

Когда мы вышли с ней на улицу, скупое зимнее солнце заваливалось за крыши домов, освещая последним рассеянным светом голые деревья, воробьёв, скачущих в поисках корма и старушек на лавочках. Жизнь продолжалась. Люди спешили по своим делам, делали покупки, сидели в кафе, ели, пили, болтали ни о чём (а может, о чём-нибудь важном) и понятия не имели о том, что Ника умирала. И рядом с ней умирал Арсений.

— Неужели Ника умрёт и в мире ничего не изменится?! — сказала моя дочь. — Это нечестно.

Счастливая, она могла ещё рассуждать такими категориями — честно-нечестно.

Я обняла её за плечи. Этим худеньким хрупким плечикам было не под силу выдержать груз этой первой серьёзной утраты.

— Конечно, изменится, — сказала я. — Миру придётся жить без Ники. И тебе. И мне.

И вдруг она, прямо посреди улицы, завыв каким-то нечеловеческим голосом, кинулась мне на шею. — Мамочка, пожалуйста, не умирай… — захлёбывалась она утробными рыданиями. — Обещай мне, что ты никогда не умрёшь… Ну, пожалуйста… обещай…


Ника умерла на следующий день, рано утром. Арсений, державший её руку вторые сутки без сна, на минуту прикрыл глаза и провалился в короткий, минутный сон. Он открыл глаза на её последнем, коротком, судорожном вздохе. И успел увидеть, как она закрыла глаза и чуть нахмурила лоб, как бы удивившись чему-то. Это выражение лёгкого удивления так и застыло на её прекрасном, даже после смерти, лице.


Прощание состоялось через три дня, в крематории. В очень узком кругу. Урну с прахом предполагалось захоронить в фамильном склепе Робина.

В самом конце краткой церемонии открылась дверь и вошла Ксения — вся в чёрном, на высоких каблуках, в облаке дорогих духов.

Она подошла к Арсению и попыталась взять его за руку, заглядывая при этом, почти по-собачьи, в глаза. Он отнял руку и, даже не повернув в её стороны головы, отошёл на два шага.

Я видела его в первый раз со дня смерти Ники. На протяжении всех этих трёх дней я пыталась представить, что с ним происходит. Он же где-то находился всё это время, дышал, существовал. Как он выносил эту боль? Эти, самые страшные, первые часы и дни? Мне казалось, что он должен чувствовать нечто подобное пассажиру стремительно падающего самолёта, понимающего, что он живёт последние мгновения своей жизни, что вот сейчас сию минуту произойдёт страшный взрыв, и его тело разорвёт в куски, и он перестанет существовать… вот сейчас… через мгновение… И это мгновение длится и длится.

Я пыталась дозвониться ему в эти дни, но оба его телефона были отключены.

И вот теперь он стоял, замурованный в непроницаемое одиночество, с глазами, затянутыми изнутри светонепроницаемыми стальными шторками, и никто не осмеливался подойти к нему с соболезнованиями.

Он вышел тут же после окончания церемонии, так же молча, как и вошёл.

На улице Ксения направилась было в нашу сторону, но моя дочь крепко взяла нас с мужем под руки и, развернув в противоположном направлении, решительно потащила прочь.


«Мёртвые всемогущи — им нечего бояться», — сказал проходящий мимо незнакомый человек.

ххх

Через две недели мне принесли, прямо в квартиру, заказное письмо на моё имя. На конверте, на крупной печати стоял адрес адвокатской фирмы. В письме содержалась официальная просьба прийти в назначенный день и час по указанному адресу. В конце отпечатанного текста рукой Арсения было приписано «Приди, пожалуйста! Это моя личная просьба. Извини, что в такой форме. А…»

В назначенный день я немного задержалась (как всегда не могла припарковаться). Секретарша проводила меня в большой, обитый деревом и уставленный тяжёлой английской мебелью, кабинет. Там все уже были в сборе. Кроме Арсения и Ксении, сидящих по разным концам огромного стола, там было ещё двое мужчин, представившиеся мне адвокатом и нотариусом.

— Ну, вот, теперь все в сборе. Можем начать, — официально-вежливым голосом низкого, красивого тембра произнёс адвокат. Он открыл папку, достал оттуда листки и тем же бестрепетным тоном стал зачитывать содержимое.

Суть дела заключалась в следующем:

Арсений, при жизни, «находясь в твёрдом уме и здравой памяти», завещал всё своё состояние своей дочери, которое она должна была получить в день своего совершеннолетия. Состояние же это было достаточно большим. Он продал свою, основную, часть компании своему младшему партнёру, деньги надёжно вложил, а акции распределил (здесь я услышала имя своей дочери, на имя которой он оставил некоторое количество акций, в качестве подарка к её совершеннолетию). Свою лондонскую квартиру, опять же до совершеннолетия дочери, он отдавал под офис одного из отделений организации «Врачи без границ».

Опекунство же над девочкой, ровно до этого дня, он поручал своей матери. При этом она имела право распоряжаться частью (очень значительной) этого капитала на своё усмотрение, при условии…

Дальше шёл целый список условий, достаточно кабальных, которые должна была принять Ксения, в случае своего согласия. Среди условий были, например, отказ от брака и «от официального сожительства с кем бы то ни было под одной, с ребёнком, крышей», а также отказ Ксении от длительных отлучек из дому (больше недели), независимо от того, связаны ли они с её профессиональной деятельностью, или нет. Отныне её жизнь должна была быть посвящена исключительно воспитанию девочки. Условия жизни и воспитания ребёнка будут строго контролироваться. Сделаны были мельчайшие распоряжения по всем мыслимым и немыслимым поводам, предусмотрены и оговорены все мелочи, вплоть до отказа Ксении от крепких алкогольных напитков и курения; изучения ребёнком двух иностранных языков с раннего возраста, запрещения его вывозить в Россию и практически постоянного (кроме ночных часов) присутствия в доме третьего лица, в качестве «связующего звена с теми, кому поручен контроль».


Когда адвокат закончил читать, в комнате повисло тяжёлое молчание. Слышно было только дыхание Ксении, бесконечно затягивающейся (может быть последней) сигаретой и тяжело выпускающей дым.

— Я на всё согласна, — сказала она наконец, нервно ввинтив окурок в пепельницу.

— Ну, вот и хорошо, — подытожил адвокат. — Теперь все присутствующие, включая свидетеля (то есть меня) должны подписать бумаги.

Что мы и сделали.

Когда всё было закончено, все встали.

— Что… что ты собираешься теперь делать? — Ксения в умоляющем жесте протянула к сыну сцепленные руки, не решаясь сделать ни шагу в его сторону.

— Я ухожу, — сказал он спокойно.

— Куда?! — она подняла на него глаза, в которых было столько же боли, сколько и отчаяния.

— Совсем, — сказал Арсений. — И не пытайся меня искать — это будет бесполезно. Я изменю имя, фамилию и все остальные данные… так, чтобы тебе не отдали даже моего тела… если его найдут.


Потом я узнала, что он уговорил Робина отдать ему урну с прахом Ники, убедив того, что он единственный, кто знает, где Ника хотела, чтобы прах был рассеян. Робин сказал, что не мог ему отказать.


Я так полагаю, что ещё примерно с неделю он оставался в городе. Так как в конце следующей недели я вынула из своего почтового ящика ещё один конверт. На этот раз конверт был без адреса, на нём просто было написано «Для Шоши». Это могло значить только одно — кто-то положил его в ящик сам, своими руками, без помощи почты. В толстом конверте была маленькая плоская коробочка и записка. «Шошка, — было написано на тонком листочке бумаги, — это тебе от Ники. Извини, что забыл отдать сразу. Спасибо тебе за всё. А…» Я открыла коробку. Там, в чёрных бархатных выемках, покоились серьги с зелёными камнями в форме слезинок. Те самые, в которых была Ника, когда они встретились в самолёте и потом, в тот самый, памятный вечер, в ресторане.

По крайней мере, у него хватило вкуса не написать этого страшного слова «прощай», подумала я.


И всё. Потом он исчез. И мир остался существовать дальше. Без Ники и Арсения.

Мир, но не я. Я решила сохранить в себе надежду. Вопреки всему. Вернее, во имя всего.

ххх

Девочку Ксения назвала Никой.


Париж. 2006

ГЛОТАЮЩИЙ БРИТВЫ