Да, белорусы в большинстве своем интроверты. В них разумно совмещалась коллективная работа талакой и жажда личной изоляции. А заборы появились задолго до советского времени. Усадьбы наших магнатов и шляхты тоже огораживались, но по-разному. А если нет — значит, парк вокруг усадебного дома натурально переходил в лес, либо же границей владения являлась река. И насчет «большого брата» даже смешно говорить на фоне нынешней обнаженности всего и вся, нашей просвеченности для посторонних, видеонаблюдения на каждом шагу, отслеживания присутствия и прочее. Я понимаю вынужденную необходимость этого в нынешних криминальных (рыночных) условиях, когда личность — ничто, но нужно же видеть проблему во времени, нужно же уметь сравнивать.
Кстати, наша семья до начала 1960-х годов каждое лето ездила на родину мамы — в деревню Терюху Гомельской области (о ней я также писала). Там наш двор огораживался обычным штакетником ниже человеческого роста, а с трех его сторон пролегали торные тропинки, по которым за день проходили сотни людей — деревня большая. В такой мини-ограде была заключена некая идея моего отца — открытость миру, доступность писателя для простого человека. В самом деле, к нам «ходоки» из всей округи приходили каждый день. Но я даже в раннем детстве чувствовала неуютность от этой жизни «на сквозняке», под взглядами посторонних людей, которым, конечно же, было интересно происходящее во дворе известного человека. Что, в пять лет я тоже, уставшая от коллективизма (я никогда не ходила в детский сад), страдала от «большого брата»? На самом деле проявлялось естественное, даже не только исторически, а природно заложенное в нас чувство.
Любимый народом писатель Владимир Короткевич объяснял, каков типичный белорусский пейзаж: «поле, а за ним — лес». Иначе говоря: белорус любит охватить глазом достаточно широкое пространство, но оно обязательно, хотя бы с одной стороны, закрыто стеной леса. Вот откуда архетип «родного кута». Ведь «кут» (угол) — это уютность. Кстати, понятие личного пространства характерно не только для людей, но и для животных.
А на Западе такой, казалось бы, «беззаборной» открытостью, демонстрирующей личную свободу, тамошнюю главную ценность, очень умненько маскируют действительную жесткую зависимость от колоссального количества мифов, социально-психологических паттернов, ментальных стереотипов, твердо усвоенных законов.
Есть, конечно, и у нас достаточное количество дач, коттеджей без заборов или с открывающими внутренние усадьбы оградами. Значит, живут в них экстраверты. Однако и интересы интровертов необходимо уважать. Люди — разные, и их устремления неодинаковы. Наш дачный поселок в этом смысле показателен. Он выстроен первым в послевоенное время, земли на каждом участке — гораздо больше, чем полагалось уже по каким-то более поздним разнарядкам в садовых кооперативах. А земля-то и есть главная ценность. Ныне почти все дачи проданы нуворишам. Конечно, интеллигентские хибары они посносили и настроили трехэтажных дворцов. Но некоторые усадьбы, действительно, огорожены высоченными заборами, как и на Рублевке под Москвой, а у некоторых ограда колышками, и видно, что внутри. Понятно — зачем: чтобы завидовали. Это чувство у обывателей тоже ведь неистребимо: похвастаться богатством. У нас, наших соседей Мележей, художников Счастных, академика Xотылевой — обычная сетка, поставленная еще в советское время, или штакетник. То есть ничего мы не пытались скрыть либо «не пущать», просто создали видимость ограды от бегающих по поселку собак. Другое дело, что растительность уже разрослась, дворы закрывает. Мой отец, скажем, запрещал вырубать деревья, считая это святотатством.
Пожилой русский писатель Владимир Еременко, житель известнейшего дачного поселка Переделкино, где также половину дач захватили нувориши — вовсе не литераторы, но очень богатенькие личности, называет поделенных по имущественному признаку переделкинцев подзаборниками и зазаборниками. Видимо, публикация Инессы Плескачевской — интуитивный протест против именно таких зазаборников.
Но все же у наших родственников в селах, именно по деревенской традиции, — высокие заборы, ворота с улицы, стороны по бокам усадеб ограничены хлевами или глухими стенами соседей, а вот огороды, поля с четвертой стороны открыты и идут к речке или к лесу. И так все дома в деревнях: и в Терюхе, и в Новой Гуте, где сейчас таможня на границе с Украиной, и в поселке Чехов, где жили родители Шамякина. И все же везде об односельчанах забота оставалась: чтобы шли они по улице, наслаждаясь красотой, поэтому все фасады домов имели перед окнами палисадники с цветами. Это было «лицо» хозяйки, «лицо» дома — палисаднички лелеяли. Правда, я еще помню сохранившиеся довоенные, да, видимо, даже дореволюционные, хаты с призьбами. На них обычно сидели старушки. Однако постепенно и эти дома перестраивались и обзаводились палисадниками. Ясно, что такой тип усадьбы в Гомельской области и некоторых других местах Беларуси сложился исторически, под влиянием различных условий, обстоятельств. Причем я прекрасно знала дома и лесников (ведь внучка лесника), как о том вспоминает Плескачевская: действительно, они никак не огораживались. Все правильно: сам лес являлся защитой и давал ощущение своеобразного уюта.
Многие белорусские писатели — выходцы из деревни — до сих пор, даже в наш механистический век, не могут расстаться со своими деревенскими домами. В них давно никто не живет, родители умерли, а все равно невозможно продать — словно изменить Родине. Писатель Владимир Степан в эссе «Мой деревенский дом» пишет: «Иногда я думаю: зачем он мне, этот большой деревенский дом, требующий постоянного ухода, ремонта, волнений?» Правда, многие писатели, строя дачи, в частности, на Лысой горе, перевезли отчие дома в дачные поселки, и тем продлили строениям жизнь. «Отказаться от деревенского дома я не могу, — утверждает Владимир Степан. — Это как значительную часть личной жизни зачеркнуть, вымарать кусок своей биографии».
Еще и потому кощунственна — я возвращаюсь к началу своих заметок — поэма «Сказ про Лысую гору».