Это было в 1976 году. Мы плыли по Волге на пароходе. Поездка эта задумывалась заранее, но я присоединилась к ней внезапно. Еще весной шли разговоры о том, как им хочется отправиться в это путешествие — до Астрахани и обратно. Ведь было время, в самом начале их романа, когда пароходы были их единственным прибежищем. «Какое это было счастье иметь крышу над головой и быть вместе!» — нашла я позже в записках Татьяны Александровны. В огромном альбоме с фотографиями, который она выклеивала последние годы и в котором отразилась вся жизнь ее и Сергей Александровича, фотографии пароходов занимают две страницы — «Михаил Калинин», «Грибоедов», «Памяти Гурьянова», «Украина», «Радищев» и т. д. Всего около двадцати. Не только в эти годы, они и позже ездили. Им очень нравились эти путешествия — медленно проплывающие берега, тихие пристани, плеск воды за бортом.
В этот раз была еще и цель — Сергей Александрович собирался писать повесть, действие которой развертывается во время одной из таких поездок. Ему хотелось обновить впечатления…
«Может быть, это мое последнее путешествие», — сказал он мне как-то. И был прав.
Больше он никуда не ездил.
Но чем ближе к лету, тем больше возрастало беспокойство Татьяны Александровны. Она боялась, что заболеет — в то время ее уже сильно мучили приступы астмы — и Сергей Александрович, которому в то время было уже 75 лет, останется в одиночестве.
И тогда я приняла решение ехать с ними. Приличный билет уже нельзя было достать, и половину путешествия я провела в трюме, в шумной четырехместной каюте. Впрочем, там я только ночевала, весь день проводила на палубе или в их двухкомнатном люксе.
Татьяна Александровна себе напророчила — она, действительно заболела, почти не выходила и все береговые вылазки мы с Сергеем Александровичем совершали вдвоем. А вечерами собирались вокруг стола в первой комнате. И начинались рассказы, удивительные рассказы Татьяны Александровны. Обычно она вязала, иногда замолкала, считая петли, потом продолжала с того же места. Уютно светила настольная лампа. В окно тянуло свежим дыханием реки. Где-то тихо играло радио. Мир сужался. Тишина. Покой. Может быть, лучшие минуты моей жизни.
Татьяна Александровна была поразительная рассказчица. Даже в последние годы, больная, со сломанной ногой (перелом шейки бедра), задыхающаяся от приступов астмы, она всегда как-то вдруг начинала свои рассказы — о детстве, о семье, о людях, которых встречала, с которыми дружила. Так и вижу ее, сидящей на разобранной постели, в длинном свободном халате (халатов этих у нее было великое множество), перед ней столик, на котором в одном ей ведомом беспорядке разбросаны лекарства, ингаляторы, сигареты, какие-то записки.
У нее до глубокой старости была величественная осанка и совершенно прямая спина, никакой сутулости. Но сидела она всегда согнувшись — так ей легче было дышать.
Рассказ начинается исподволь, почти незаметно. Голос низкий, богатый оттенками. Рассказывая, она постепенно оживляется, выпрямляется, как бы даже молодеет.
Каюсь, я иногда даже провоцировала ее на эти рассказы, чувствуя, что ей от них становится легче. Задавала наводящие вопросы, притворялась не помнящей, переспрашивала.
— Почему Вы не записываете? — допытывалась я у нее.
— Зачем? Кому это нужно? — отвечала она и лукавила…
После ее смерти я нашла в бумагах очень многое из того, что она рассказывала. В тетрадях, вперемежку с рецептами блюд, рисунками костюмов и названиями лекарств, на разрозненных листочках, пожелтевших, порой оборванных. В тетрадях она писала почему-то в начале, потом перевертывала и заполнят конец, а середина обычно оставалась чистой.
Почерку нее в последние годы стал совсем неразборчивый, слова обрывались, недописанные. До сих пор я не уверена, правильно ли я расшифровала какие-то места. Но все это так свежо и необычно, что мне не жаль времени, сил, отданных этой нелегкой работе.
Сама я записывала за ней почти всегда. Приходила домой или, если оставалась ночевать, уходила в другую комнату и тут же садилась, стараясь восстановить весь рассказ по памяти, с малейшими оттенками. При ней я записывать стеснялась — боялась помешать естественному течению повествования. Магнитофоны она не выносила, даже когда у меня появился маленький диктофон, не давала его включать.
Сравнивая с ее записями, я почти всегда отдавала предпочтение им, настолько послушно было ей письменное слово. Может быть, еще больше, чем устное. Из записанного мной я оставила только то, что не было зафиксировано на бумаге.
Как только я оставалась одна, я тут же садилась записывать ее рассказы, пытаясь передать не только их смысл, но и интонацию. Не знаю, насколько мне это удалось.
Л. B. Голубкина[8]
Ее рассказы начинаются внезапно:
«Сережа[9], как теперь называется Екатеринослав?» — При этом она вяжет и считает петли.
Сергей Александрович, раскладывая пасьянс: «Днепропетровск».
«Когда мой папа окончил университет, то его направили работать в Екатеринослав. Мои родители прожили там год. Там у них не родился первый ребенок».
«Как не родился?» — это уже я.
«Ну, родился и умер, мама упала или еще что-то… И там произошел один случай, который мама никак не могла для себя объяснить.
Они поселились в странном доме в виде креста. Вот тут была передняя (чертит на столе спицей план), потом рядом кухня и столовая, а дальше цепочкой проходные гостиная, кабинет и спальня. Мама была очень нервна, потому что их свадьбу пришлось на год отложить, так как на помолвке папин отец[10] встал, сказал: „За здоровье молодых!“, выпил и умер. И она всего боялась. Они наняли прислугу — кухарку и горничную, и мужа кухарки, который был страшный пьяница, его отовсюду выгоняли, а тут за еду он должен был сидеть в гостиной с ломом и сторожить. Ну он, конечно, спал, но так было спокойнее.
Да, еще был такой случай — когда дом оборудовали, что-то прибивали над дверью и вдруг почувствовали пустоту. Папа был очень любопытен, он встал на стул, все обстукал, потом это место вскрыли, там оказался тайник и в нем еврейский молитвенник, талес и еще что-то. Маму это очень встревожило. Зачем было это прятать? Екатеринослав был в черте оседлости.
Но весь этот случай к делу отношения не имеет.
Так вот, однажды все спали, и мама вдруг проснулась от того, что явственно услышала, как кто-то открывает входную дверь. А там были запоры, засовы, цепочки. И все это открывается и слышны шаги. Он, этот человек, проходит мимо кухни, где спали кухарка и горничная, через гостиную, где сидел с ломом кухаркин муж. И тогда мама разбудила папу: „Саша, послушай!“ Он проснулся, прислушался, опустил ноги с кровати, взял тяжелый медный подсвечник, такой с ручкой, он потом у Володи стоял, и пошел навстречу. А этот человек дошел до столовой, которая еще не была как следует обставлена, стоял только посередине стол со стульями, а остальные стулья, лишние, тогда так было принято, стояли у стены. Если гости приезжали, их приставляли. Вдруг он в темноте наткнулся на стул, и он загремел. Вот тогда папа пошел. Потом послышались быстрые шаги обратно, хлопнула входная дверь и все стихло. И тогда папа с подсвечником, горничная и кухарка, которые тоже не спали и все слышали, и муж кухарки, который испугался и говорил, что хотел его ударить, когда он пойдет назад, все побежали к двери. Запоры, засовы, цепочки — все было на месте и закрыто изнутри. А в столовой в стороне от других стоял стул. Что это такое?»
Я: «Татьяна Александровна, что это мне папа рассказывал о каком-то своем дяде, который был путешественником, много ездил, привозил ему какие-то вещи из Китая?»
Т.А.: «Дядя? Ты что-то путаешь. Или Володя приврал спьяну. Не было никакого дяди».
Через некоторое время (говорили совсем о другом): «Это он, вероятно, о своем крестном рассказывал. У моей бабушки, Юлии Михайловны, маминой мамы, я не помню, она умерла, когда я родилась, в тот самый год, от водянки, очень мучилась, у нее были подопечные. Она вообще была очень добрым человеком, жила на Воздвиженке, а рядом был дом, его держала какая-то вдова и сдавала бедным по комнате.
И был такой богач, свитский генерал, кажется, по-моему, его фамилия была Перов, да Перов. Или по-другому? Нет, кажется, Перов. Он был очень, очень богат. Он умер, погиб молодым. А он был женат на молоденькой, очень хорошенькой женщине. И уж не знаю, что там произошло, но она осталась совершенно без средств, переехала в Москву и поселилась в этом доме. У нее было двое детей — девочка и мальчик. Девочка была нехороша собой, а мальчик очень милый. Так как они были дети свитского генерала, их взяли на казенный кошт. Девочку в институт, а мальчика в кадетское училище. И бабушка им помогала. Она посылала вдове обеды, ей буквально нечего было есть. А детей, когда они приходили домой, приглашала к себе обедать. Вдова не ходила, она была очень горда, ей нечего было надеть.
Мальчик очень любил Юлию Михайловну. Зимой ему нечего было надеть, кадеты носили тогда бескозырки, да, Сережа, бескозырки?»
Сергей Александрович, который делал вид, что читает, а сам с интересом слушал: «Не знаю, по-моему, что-то с околышем и козырьком».
«Нет, нет, я знаю, бескозырки. И вот эта шапочка, мне мама рассказывала в детстве, поэтому очень трогательно так запомнилось, шапочка у него примерзала к голове, а бабушка сшила ему из лебяжьего пуха такую накладку, она подкладывалась под бескозырку. Он очень любил бабушку всю жизнь.
А девочка, когда ей исполнилось шестнадцать лет, хотя она была нехороша собой, но свежа и с манерами, вышла замуж за очень богатого человека, много старше, просто даже старика. Ей 16, а ему, допустим, 60. Но вышла, не раздумывая, чтобы спасти семью. Ее фамилия была Вечеслова, это уже я помню, потому что она устраивала роскошные елки, человек на двести детей, и нас туда всегда приглашали. Всем дарили подарки, а нам что-нибудь особенное. Например, Нине, помню, подарили какой-то маленький малахитовый сундучок, ну, наверное, из искусственного малахита, он вот так открывался (показывает), а там лежало колечко золотое с камешком.