Как знаю, как помню, как умею — страница 4 из 6

РАССКАЗЫ ТАТЬЯНЫ АЛЕКСАНДРОВНЫ ОБ ЭВАКУАЦИИ И ТАШКЕНТЕ

Перед войной у мамочки случился первый инсульт, она потеряла речь. Володи не было, я его разыскивала и дозвонилась Елене Сергеевне Булгаковой. Она сразу примчалась, помогала мне делать все, самую грязную работу.

Потом мы мамочку выходили, она совсем почти восстановилась.

В лето войны мы жили на даче долго, очень трудно было ее вывезти в Москву.

Осень 1941 года. Я привезла маму с дачи с Хотьково, куда мы после тяжелой болезни спрятали ее от бомбежек. Привезла, потому что стало холодно, да и Хотьково уже начали бомбить, и в Москве находился брат после контузии, она о нем волновалась.

Приехали под вечер. Газ почему-то не горел, мы разожгли примус, вскипятили чайник. Квартира неубранная и нежилая, в одной из комнат живет чужая женщина, лишившаяся угла из-за бомбежки.

Затемненные окна, свет только от примуса и наши огромные тени на потолке ее комнаты. Мама так была рада, что она дома, что мы снова вместе. Она сидела в кресле. Было тихо… Ждали бомбежки… И вдруг она запела (до этого около года она уже не пела, ей было запрещено, да и не могла она, голос пропал, было кровоизлияние в мозг). И вдруг запела, да так сильно, громко, молодо, как певала когда-то в давние дни… Мы все застыли и окаменели в тех позах, в которых нас застало ее пение…

«О, весна прежних дней, светлые дни, вы навсегда уж прошли», — пела она, и голос ее лился без усилий и заполнял не только комнату, но и всю квартиру. Остановить, прервать ее было страшной жестокостью. Творилось что-то важное, величественное, чего нельзя было прерывать.

Это было прощание с чем-то, утверждение чего-то значительного, вечного, что было важнее не только здоровья, но и жизни.

Отзвучала последняя нота арии, мама закрыла глаза и начала падать (точнее сползать) с кресла. Брат кинулся к ней, поднял. Мы перенесли ее на кровать. Она была парализована, недвижна и нема. Это был конец ее жизни.

Она прожила еще семь месяцев, но была уже другая. Такой, какой она была раньше, до этого пения, мы ее уже не видели.

Дальше было только страдание и жалкое и мучительное существование. Жизнь ее кончилась на этой арии Массне. Кончилась на пении. Она уже перестала быть птицей. Больную и недвижимую мы потащили ее в Ташкент, так как брату было велено туда и он не мог оставить мать одну в Москве.

16 октября 1941 года в 6 часов утра, после бомбежки, позвонил Фадеев и сказал, что Володя, в числе многих других писателей, должен сегодня покинуть Москву (брат ночевал в редакции «Правды», и говорила с Фадеевым я).

— Саша, — сказала я, — а как же мама?

— Поедет и мама, — твердо заявил он.

— Но ведь Володя не справится с мамой, он сам болен…

— С ним поедешь ты, Таня, и Поля (домработница). Я вас включил в список Такова необходимость. Я сам приеду с каретой Красного Креста перевозить маму на вокзал и внесу ее в поезд. Собирайте вещи. Через два часа вы должны быть готовы. Все, — он положил трубку.

И действительно приехал. И действительно внес на руках в вагон маму…

Маму положили в мягком вагоне, а мы — Володя, я, Поля (Саша сказал, что она моя тетя) — ехали в жестком. Но я была все время с мамой, все десять дней почти не спала, разве что прикорну у нее в ногах. Мы ехали в купе с Уткиным — он был ранен и с ним ехала его мама. Мягкий вагон был один на весь состав. В этом составе ехали деятели искусств и ученые.

Мамочка лежала красивая, в чистых подушках — мы с Полей об этом заботились — и всем кивала — здоровалась. Любовь Петровна Орлова была от нее в восторге.

Я — «А что вы ели в пути?»

Т.А. — У нас был общий котел, что-то варили. Всем заправляла Орлова, ее на каждой станции встречали, даже на маленьких. Она тогда была очень популярна. И что-то давали — крупу, муку, наверное.

Приехали в Ташкент, нас уже встречала карета «Скорой помощи», маму отправили в больницу.

А потом, уже в больнице, с мамой случился еще один инсульт. Я приехала, она была без сознания, увидела меня (врачи мне до сих пор не верят), у нее что-то двинулось в глазах, сознание на миг проглянуло из мути и она сказала: «Я — пропала!»

Я тогда осталась в больнице с ней, на папиросной коробке нацарапала записку Володе, чтобы он прислал мне подушку, и послала с кем-то.

А на ночь в больнице никто из медперсонала не оставался.

Я уже заснула, вдруг стук внизу. Я удивилась, спустилась, смотрю — сторож из проходной: «Иди, к тебе пришли».

И как сейчас вижу — маленькая будочка-проходная, козырек на улицу, под козырьком лампочка тусклая и в этом свете стоит Елена Сергеевна с Сережей, своим сыном, ему тогда лет 15 было. Она мне принесла подушку, кофе в термосе, еще что-то. А идти далеко. Ташкент. Ночь.

Три раза Елена Сергеевна мне очень помогла — при первом инсульте, в больнице и когда мама умерла — обмывать, собирать.

А потом, когда стало немного лучше и мы переехали в отдельное жилище (раньше ютились в общей комнате), я там даже уют навела, я захотела перевезти маму домой. Но очень трудно было найти перевозку. Мы с Володей даже в исполком ходили, он все пальто распахивал, чтобы орден было видно. Наконец нам дали разрешение: если привезут раненого и больница его примет, на этой перевозке отвести маму.

Я трое или четверо суток дежурила в проходной. Наконец однажды ночью повезло — привезли военного в больших чинах, и его приняли. Я бросилась собирать маму, а она ни в какую — сознание же мутное. Тут случился один врач, ему было по дороге с нами, и он маму уговорил как-то, а то шофер уже пришел туда, что ему нужно ехать. Надели на нее пальто задом наперед, погрузили и поехали. Врача по дороге высадили, подъехали к дому, шофер носилки поставил на землю — дальше, как хотите — и уехал. Ташкентская зима, слякоть. Но тут Поля прибежала, помогли.

Дома мама немного отошла, стала узнавать. Один раз кто-то зашел, а она вызвала Полю: «Как ты встречаешь гостей? Купи торт, пирожные».

А Володя запил и пил ужасно, пока мама умерла, а потом, как отрезало.

Мама умерла в апреле. Весной, еще до смерти мамы, я получила телеграмму из Алма-Аты от Гриши, что он болен. Я собралась, билет было достать невозможно. Я дала деньги проводнику и поехала. Она посадила меня в пустой вагон, я забралась на верхнюю полку и заснула. Проснулась, а вагон полон солдат. Это было очень страшно. Но, видимо, есть во мне какая-то женская сила, я их удержала на расстоянии, кого-то даже перетянула на свою сторону. Только боялась спуститься, даже в уборную не ходила.

На вокзале в Алма-Ате меня встречал Гриша, как-то странно он болел. Правда, сказал, что встал меня встретить и действительно ему потом стало хуже. Я могла думать только об уборной, он повел меня на вокзале в это учреждение. Я ничего подобного ни до, ни после не помню.

Потом он привез меня в Дом искусств, где все жили. Он жил в комнате на четверых. Мне показалось там чисто и сытно — за окном какое-то сало, мед, еще что-то.

Гриша лег, ему было плохо, а лекарств никаких. Я вышла в коридор покурить — смотрю, идет Любовь Петровна Орлова. Она кинулась ко мне как к родной, а ведь мы знакомы были только по поезду.

Потом я сидела около Гришиной кровати, вдруг в дверь тук-тук. Это пришла Любовь Петровна и принесла лекарства. Она же мне сказала, что я могу вымыться в душе. Я взяла мыло — это была тогда большая ценность, полотенце и пошла в душ. Там была небольшая очередь из известных артисток, одна даже была в халате с драконами. Вымылась. Так хорошо после поезда. Но где ночевать? Жена актера Грибова[66], с которой мы тоже были едва знакомы, взяла меня к себе на ночь, потому что Грибов снимался ночью, тогда все ночью делали. У нее была комната в первом этаже, но почему-то вся стена мокрая, это называлось мокрица.

На следующий день Грише стало хуже, я от него не отходила. Зашла Софочка Магарилл, мы с ней тоже только в поезде познакомились, но она почему-то очень меня любила, а умерла потом, заразившись сыпным тифом от Сережи[67]. Она его тоже любила и за ним ухаживала, а я только слышала, что болен Ермолинский, а кто такой даже не знала. В Сережу Маша была влюблена Смирнова[68], а Софочка дружила с Машей.

Дело к вечеру, я опять не знаю, где ночевать. Стою в вестибюле, курю, неподалеку стоит группа незнакомых мужчин и один из них говорит: «Где мне найти эту Луговскую?» Я подошла: «Это я». Он мне передал записку от моей приятельницы Люты[69]. Она узнала, что я в Алма-Ате, поняла, что мне негде ночевать и прислала записку с адресом. Там было написано, что она предупредила о моем приходе.

Я пошла по адресу, нашла маленький, занесенный снегом дом. Мне так странно и радостно было это — снег, домики в сугробах. Я люблю зиму. В Ташкенте ведь зимы не бывает, только слякоть. В домике меня встретила хозяйка Люты — украинка. Там было тепло, натоплено, тихо. Она меня покормила, и был белый хлеб, потом уложила на Лютину кровать — на кухне, за занавеской. Люта была редактор, работала в ночную смену.

Под утро она пришла, разбудила меня и проговорили до полудня.

Гриша медленно, но поправлялся, уже не помню как. Помню только, что под конец мы с ним даже в концерт ходили.

Когда я вернулась в Ташкент, мамочка уже очень сдала, как-то совсем отошла.

Потом я еще долго жила в Ташкенте, мне не хотелось в Алма-Ату, не хотелось Володю оставлять, и он просил.

Но потом все-таки уехала. Нам дали комнату, она была в самом конце коридора. Один раз я возвращалась с работы, смотрю, а около нашей двери кто-то возится, только силуэт виден, и как будто дверь открывает. Я подхожу, самой страшно, оказывается это Лёня Малюгин. Он навещал сестру и мать, и по дороге в часть заехал к нам незаконно. Он привез в платке перепелов и еще какую-то снедь. Я отказывалась, он настоял, и мы устроили пир. А вечером он уехал.

* * *

Когда мы приехали в Ташкент, маму отвезли в больницу, а нас поместили всех в какую-то большую общую комнату, вместе с другими людьми. На следующий день мы пошли в больницу навестить маму. По дороге я увидела почтовое отделение и решила зайти, чтобы известить, кого можно, где мы находимся. Там было две очереди — получать бланки и отправлять телеграммы. Одну очередь я выстояла, получила несколько бланков, но потом поняла, что опаздываю, и не стала отправлять.

Пришла в больницу, а там карантин, никого не пускают. Тогда я решила написать маме записку, может быть, она прочтет или хотя бы поймет, что к ней заходили, не забыли ее. Но бумаги не было. Я взяла один бланк и написала крупными буквами приблизительно следующее: «Мамочка, я здесь, не грусти. Посылаю тебе яблочко и конфетку. Мы с Володей устроены, все хорошо. Туся».

Но тут появился врач, остановился возле нее и спросил: «Вы к кому?» Я ему все рассказала, и он велел меня пропустить. Так что записка не понадобилась.

Когда шла обратно, увидела, что почта еще открыта, и зашла. Очереди почти не было, но бланки кончились. Тогда я написала на тех, что были, в Москву сестре Нине и в Саратов, где, по слухам, находился МХАТ, сестре Елены Сергеевны Булгаковой, которая была секретарем Станиславского и к которой, я знала, сходились все нити, она была как бы связной между многими людьми. Для телеграммы ей я и использовала тот самый бланк, на обороте которого писала записку маме. Все равно ведь бланк оставался в почтовом отделении.

Прошло время, мы получили свое отдельное жилье, на улице Жуковского, переехали. Как-то, кажется, на базаре я встретила женщину, с которой тогда ютилась в одной комнате, и она сказала, что на мое имя пришло письмо. Она зашла. Оказалось, письмо от Леонида Малюгина, очень теплое, а в нем денежный аттестат. Из письма следовало, что адрес он получил через сестру Е.С., что знает, что Ольга Михайловна в больнице и что у нас трудно с деньгами.

Я недоумевала — откуда? Я же в телеграмме ничего об этом не писала. Сначала, из гордости, хотела отказаться от аттестата, но Малюгин прислал еще письмо, где умолял принять, говорил, что ему некому посылать деньги (он был не женат), а на фронте они не нужны.

Потом, уже в Алма-Ате, когда встретились, выяснилось, что в тот вечер, очевидно, на почте испортилась телеграфическая машина и какая-то сердобольная почтовая служащая вложила бланк в конверт и отправила почтой.

Малюгин в это время был проездом в Саратове, прочел записку на обороте и все понял. Аттестат нас очень выручил. Деньги были небольшие, но у нас и таких не было. Вот такая история.

ЕЛЕНА СЕРГЕЕВНА БУЛГАКОВА. ЕЕ ПОЯВЛЕНИЕ

Володя жил под Москвой. Кажется, это был сороковой год, да, сороковой. Он позвонил мне — приезжай и оденься получше. Я оделась — у меня были такие вставочки из органди. Все хорошо, но на лице выступили пятна — аллергия у меня бывала, теперь уже нет. У него была комната большая. Пришел Маршак, сел под торшер, читал стихи. Он много знал наизусть. Бесконечно.

Потом Володя повел меня знакомиться с Еленой Сергеевной. Она мне показалась очень старой. Ей было лет 50. Потом перестало так казаться. Она не была красивой никогда, но была очень обаятельна. У Володи с ней был роман.

Т.А. Да, но я ее понимаю. У нее в жизни образовалась такая дыра, ее нужно было чем-то заполнить.

Когда Сергей Александрович ее первый раз увидел, он ахнул — субретка. И сказал: «Миша, ты сошел с ума!» А тот: «Не твое дело!»

А потом Елена Сергеевна с Володей поссорились, и она, назло ему, закрутила роман с Фадеевым. Фадеев ее устроил в эвакуацию, она даже ехала в мягком вагоне в одном купе с Софой Магарилл. Та была так хороша! Ходила в стеганном халате длинном и со свечой в старинном подсвечнике.

Вот откуда образ свечи в Володиной поэме! Саша Фадеев ее провожал на вокзале. «Сердечный, славный друг, червонный козырь».

Мы с мамочкой ехали в купе с Уткиным, его мамой-старухой и женой, вроде бы женой. Мы с ней по очереди спали на верхней полке. А Володя с Полей ехали в другом вагоне. Поля приходила с подкладным судном, завернув его, никто и не знал. Володя все время стоял у окна с Зощенко[70], они говорили обо всем и так откровенно, что я пугалась.

А в Ташкенте Володя вдруг сделался энергичным, а то был вялый, отсутствующий. А тут Азия, он всех знал. И стал работать[71]. И Елена Сергеевна с ним помирилась. Одно время мы даже жили как бы одной семьей. Я навела уют — купила на барахолке два биллиардных кия и повесила занавески из простынь, выкрасив их акрихином. Еще купила детскую пирамидку. У Поли был поклонник электромонтер, он сделал мне лампу из пирамидки. Лена жила в том же дворе на балахане[72] — это так мезонин назывался. А вначале она жила на кухне у Вирты. Раз она позвала меня пить кофе с черным хлебом, я пришла, а там Анна Андреевна Ахматова. Она на меня не посмотрела даже, как будто меня нет. Лена[73] нас познакомила, она едва кивнула. У меня кусок в горле застрял. Она очень не любила, когда кто-то врывался. Потом я перестала ее бояться.

Володя, конечно, стал погуливать. Елена Сергеевна сердилась. Она ревновала его к врачу Беляевой — невропатологу. Это были две сестры, уже очень пожилые. У них был чудный домик с садом, весь увитый цветами. Полная чаша. Они были очень хлебосольны и обожали Володю.

Он у них укрывался, когда бывал пьян. Вернется и, чтобы загладить, говорит: «Лена, пойдем гулять». Помню, раз она надела новый костюм на многих мелких пуговицах. Неудачный. И туфли, которые ей жали. Они пошли гулять, и Лена вернулась с опухшими ногами. И я опять подумала — какая старая! Ей было года 53.

Володю женщины обожали. Была какая-то полуяванка, мы ее звали полуиванка.

В Москве, после возвращения, я жила у Володи в маминой комнате. Вдруг ночью стук, это Володя. И хохочет. Оказывается, он нашел письма этой полуяванки. У них лет десять назад был роман, а он ее не узнал и закрутил заново.

Его отношения с Еленой Сергеевной длились до того момента, когда он решил жениться на Елене Леонидовне.

ПРИЛОЖЕНИЕ

В нашем семейном архиве хранится 18 писем Елены Сергеевны Булгаковой, 8 открыток, несколько телеграмм и записок. Долгие годы дружбы связывали ее с Татьяной Александровной и Сергеем Александровичем. Самое замечательное, что вначале она писала им по отдельности, никак не связывая их. Да они и не были связаны.

С Сергеем Александровичем Елена Сергеевна познакомилась с первых дней их совместной жизни с Михаилом Афанасьевичем. Он сам так писал в своих воспоминаниях: «Итак — год 1932…В первый раз я шел в новый булгаковский дом настороженный. Лена (тогда еще Елена Сергеевна) встретила меня с приветливостью, словно хорошо знакомого, а не просто гостя». Потом были годы общений, взаимной приязни. Когда Михаил Афанасьевич заболел, они особенно сблизились — последний месяц Ермолинский вообще не покидал их квартиру. В конце 1940 года Сергея Александровича арестовали. Лефортовская тюрьма, пересылка, Саратов. Потом его отправили в ссылку в глубь Казахстана. Первая посылка, которую он получил, когда разрешена была переписка, была от Елены Сергеевны. Позже выяснилось, что собирать эту посылку помогала Татьяна Александровна. У них вообще были странные перекрещения судеб. Когда С. А. заболел брюшным тифом (это было уже в Алма-Ате), Татьяна Александровна помогала С. Магарилл и М. Смирновой собирать ему передачи в больницу. При этом они еще не были знакомы и почти ничего не знали друг о друге.

Татьяну Александровну и Елену Сергеевну свел, представил друг другу В. А. Луговской. Это было перед войной. Они вместе ехали в эвакуацию. Но особенно подружились в Ташкенте, где оказались в одном дворе. Татьяна Александровна несколько раз уезжала к мужу (Т. П. Широкову) в Алма-Ату. Вот тогда и возникла впервые их переписка. Всего несколько писем, последнее уже из Москвы, но сколько в них любви, дружества и незаурядности, объединивших этих столь разных женщин.

Кроме того, судьба архива М. А. Булгакова также была связана с семьей Луговских. Тамара Эдгардовна Груберт (первая жена В. Луговского), работавшая в театральном музее Бахрушина в Москве все военные годы, в конце 1941 года пишет Т. А. Луговской: «Никто от Булгаковой не приходил; конечно, если мне принесут, я сохраню, а тем более архив такого автора, как Булгаков». Позже Е.С. передала Т. Э. Груберт архив, который хранился, а точнее, прятался в музее Бахрушина до возвращения Е. С. Булгаковой из эвакуации.

С 1956 года она писала уже им вместе. Откуда только не приходили эти письма и открытки — из Ниццы, Праги, Куйбышева, Малеевки. И каждое начиналось словами: «Дорогие мои!» Она их любила и порознь и вместе и всегда была душевно связана с ними.

Мы выбрали для публикации только ташкентские письма, потому что они наиболее полно отражают незабываемую жизнь тех лет.


Тут требуются пояснения. Владимир Александрович Луговской попал в Ташкент после болезни, осложнившейся тяжкой депрессией. В письме мне и моей маме писал: «Я болен всеми нервными болезнями, какие только возможны. Недавно освободили меня от военной службы со снятием с учета» и далее: — «Некоторые писатели возвращаются в Москву, но я очень болен и мне сейчас легче здесь. Буду, по возможности, лечиться. Авось все будет в порядке», — 1942 г., январь.

Это было очень тяжелое время для отца. Позже он рассказывал мне, что боялся смотреть людям в глаза — высокий, крепкий, без каких-либо внешних повреждений, а отсиживается в тылу. Никому ведь не расскажешь о болях, которые его мучили, о страшных бессонных ночах и сердце, которое выскакивало из груди.

Позже, когда у него случился первый инфаркт, врачи говорили, что сердце его было изранено до предела. Непонятно, как он жил дальше в эти отпущенные ему годы.

Л. В. Голубкина

ПИСЬМА ЕЛЕНЫ СЕРГЕЕВНЫ БУЛГАКОВОЙ ТАТЬЯНЕ АЛЕКСАНДРОВНЕ В ТАШКЕНТ (Публикуются впервые)

ТАШКЕНТ. 10.VI.42

Дорогая моя Тусенька, откладывала ответ на Ваше чудесное письмо, т. к. ждала оказии. Наконец сегодня, по-видимому, Таня Кондратова[74] едет и берет с собой письмецо и маленькую посылочку Вам.

Родненькая, если бы Вы видели, на что я стала похожа, Вы взяли бы назад все хорошие слова, которые Вы когда-либо мне говорили. Дело в том, что москиты, оказавшиеся страшной сволочью, москиты, о которых Володя, восхваляя эту чертову Среднюю Азию, никогда не сказал ни слова, — москиты, о которых все упоминали мимоходом, — искусали меня вконец. Что это значит? Это значит, что на моих руках, лице и шее (и отчасти на ногах и на теле) зияет не меньше 200–300 открытых ран, т. к. я не выношу, когда у меня появляется хоть какое-нибудь пятнышко, а если оно при этом чешется, то я сдираю кожу с таким упоением, что я испытываю при этом физическое наслаждение. Истинное слово, я не шучу и не преувеличиваю.

В результате, я похожа на зебру, приснившуюся в страшном сне, и, между нами говоря, прощу теперь Володе все смертные грехи за то, что на него это не производит никакого впечатления, и он по-прежнему твердит, что милей мово на свете нет никого.

Затем — жара, это та самая адская жара, в которой мне лично безусловно суждено доживать, когда я перейду из этого мира в другой. Сколько градусов, уже безразлично, потому что это пекло. Например, на моей лестнице нельзя сидеть просто на ступеньках, сожжет зад, приходится подкладывать подушечку, а Поля с трудом ходит босиком по этим ступеням. Из-за того, что москиты летят на огонь, надо закрывать окна, а тогда — так душно, что потом и ночью не отдыхаешь. Я сплю голая и без простыни даже, никогда в жизни со мной этого не бывало.

Двор значительно опустел, уехали Вы, Леонидовы[75], Уткин[76] (слава Богу), Файко[77], — Зузу[78], наконец, — нас осталось здесь 21 человек. Двор большей частью пуст, это, впрочем, хорошо, т. к. если, напр., зачнется такое веселье, как было вчера, когда вытащили стол на улицу, пили, танцевали под патефон, Погодин[79] хамил, — я посидела для приличия 5 минут и ушла наверх. Через полчаса пришел Володя[80] и стал диктовать мне свою поэму для 2-ой книги «Жизнь». Боюсь сглазить — но, кажется, это будет замечательная вещь.

Володя — молодец, с ним хорошо и легко.

Сергей вчера прыгнул неудачно (подвязывал Поле хмель на крышу), сегодня прихрамывает. В общем же благополучен, днем ходит в трусах, вечером в белых брюках и при галстуке. Сидят на скамейке каждый вечер: Валя, Утя, Нил, Сергей. Флирт!

От Зузу приходит масса писем, из которых выяснилось, что она пишет во все города и никто не отвечает. Пишет, что любит меня, скучает. Работает, как вол, и стала такая, как я хотела. Писала в это же время, что в ее роскошном номере ванна с зеркалами, что приятно особенно потому, что она там проводит большую часть дня. Я ей не ответила, не знаю, что писать. На сердце пусто, Женя[81] на Западном фронте, пишет чудесные письма. Боже мой, только бы мне его не потерять.

Танечка, все Ваши заметки частью исполнены, частью будут исполнены. Поле я выдала 200 р. и сказала, что она будет получать так каждый месяц — 100 р. жалованье и 100 р. в счет долга. Вите[82] отдала 100 р. долга и бутылку масла подсолнечного. Вместо долга за сахар. Она довольна. Мухе первый раз послано, 13-го пошлю опять. На распределитель деньги даются. Одеяло и брюки получены.

Всю душевную картину своей жизни могу выразить в Сережиной[83] формуле в детстве: мухи портят советскую власть. А я скажу: Зузу и москиты портят мою жизнь. Это — два больных вопроса.

Тусенька, я очень хочу, чтобы Вы помнили наш разговор о медовом месяце и т. п. Хочу, чтобы Вы были счастливы и довольны.

Целую Вас и Гришу крепко.

Володя, кот, сидит сейчас и работает, просит вам обоим передать привет и поцелуй. Сергей также. Поля также.

В посылке — забытые Вами вещи: кольцо, зеркало, бант и щипцы. Напишите о получении их.

Как я понимаю Ваши чувства по отношению к Л. Ужасно мешает чужой человек дома, как она не понимает, или не хочет понимать.

Целую, целую. Ваша Лена.


23.7.42. Алма-Ата

Милая моя Танечка, привез мне Володя Ваше письмо, очень грустное по существу. Да, очень было бы замечательно поговорить! Володя приехал совсем больной, еле дошел до дома, два дня лежал, не вставая. Сегодня пошел в комитет — говорит, нужно. Сегодня приехала Ирина Соломоновна[84] с Милочкой[85]. Недели на полторы — две. Милочка сейчас сидит у меня и читает Гулливера. На днях приезжает Зюка[86], как она пишет, проездом — надеется попасть в Москву. Попросила разрешения остановиться у меня. Да-а… Володя привез ворох работы, а у меня, как на грех, сломалась пишущая машинка. Иду в город за мастером. Целую Вас, родненькая. Эта открытка не в счет. Напишу еще. Целую Вас. Ваша Лена.


Дорогая Туся, не удивляйтесь странному ассортименту посылки, это все, что выдавали в эти дни в военном магазине. Поэтому простите и скушайте на здоровье.

Лид. Льв. пришла, и так молниеносно все надо делать, что я не успеваю ничего путного Вам написать. Просто целую Вас и Гришу крепко.

Ваша Лена

Володи нет дома, он в столовой. Он — молодец.

13/9.42.


Ташкент, 23.XI.42.

Дорогая Туся,

Володя Вам, конечно, рассказал про Сережину болезнь. Сейчас ему лучше, я надеюсь, что через дней десять он будет дома. Он дико худ, бледен, зелен, покрыт прыщами. Ну, да ничего, вот попадет домой — постараюсь привести его в порядок. Тем более что написала Евг. Ал. — что прошу его устроить в лучшую столовую и распред.

Сегодня Сергей в письме написал: «Тюпа, как я тебя люблю, передать невозможно. И Володю тоже. Он очень хороший. Я тут думал о нем и решил, что он хороший человек».

Прочтите это Володе.

Тусенька, если бы мы встретились — то, наверное, суток двое просидели в разговорах — ведь все пришлось бы рассказать. Но главное — это Ваша любимица м-ме Зузу. Это Вам не фунт изюма. Грандиозно!

Туся, не сердитесь, что не писала. Очень сложное было время, очень. Думаю, что по Володиным рассказам многое станет Вам ясным.

Сейчас привожу в порядок все, начиная от корреспонденции и кончая платьями.

Сумятица в душе и неразбериха в шкафу и чемоданах. Кроме того, занимаюсь сборами вещей для продажи.

Как идет жизнь в Алма-Ате? Видите ли Вы Эйзенштейна и Пудовкина? Говорили ли с ними о романе М.А.[87]?

Целую Вас, Туся, целую Гришу и целую Володю.

Бегу на свиданье с Сергеем.

Ваша Лена


Ташкент, 10/I — 43.

Дорогая Тусенька. Наконец-то собралась побеседовать с Вами. Спасибо за все — за нежность, за память, за чудно вкусную дыню. Ваши письма волнуют и чаруют своей полнейшей неопределенностью и английским туманом. Мне это напомнило один прелестный рассказ Грина, забыла, как он называется, когда человек знакомится на рынке с девушкой, сразу пленяется ею, она закалывает ему воротник своей английской булавкой, дает ему номер своего телефона. Потом ночь. Голод. Он идет ночевать в помещение банка. И оттуда хочет позвонить ей. И вот напряжение памяти — забыл телефон. Наконец набирает номер. Шум в трубке, неожиданно ее голос. Потом пропадает. И вот это-то — его муки, его безумное напряжение, его ужас при потере — все это я испытываю при чтении Ваших писем. Вот-вот, кажется, сейчас услышу что-то чрезвычайно важное, вся вытягиваюсь, впиваюсь в строчки… Ничего. Голос пропал.

Ах, Таня, Таня!

Володя очень хорош. Не только по моим наблюдениям, пристрастным, по всей видимости, но и по посторонним мнениям. Конечно, я человек дотошный, мне всегда кажется — а — ну-к еще протереть раз тряпочкой, потом помыть, потом еще зубным порошком потереть, — и тогда уже чистое золото получится! Всегда я так поступала, потому думать мне непривычно, больше я чувствую да делаю. А теперь что-то неожиданно подумала — а вдруг не надо оттирать, а оставить, как есть.

Сергей выправляется. Повзрослел, стал получше.

От Женечки письма приходили все время чудесные, а последние два-три — прямо чистый шизофреник, хрен его возьми! Из-за этого дрянца, как эта Дзюка (так ее назвала одна Володина приятельница), мальчик себе душу надрывает.

Кроме того, в балахане поселилась одна знакомая девочка. Но утомила всех нас безмерно и теперь никак не могу ее упросить поискать себе другое «водоизмещение». Я сегодня спросила ее: ну, а если бы меня не было в Ташкенте, ты где бы жила? Отвечает: в общежитии. — Так почему же?!

Прожили у Володи в его отсутствие Паустовская[88] — с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом — на стене нарисовала дорожку — рисунок с покрывала. Потом еще очаровательно — на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее, с букетом цветов и корзиной в руках. Фотографии — в рамках, нарисованных на стене. Много милых выдумок.

Танюша, Вы пишете, что в начале января приедете. Жду вас с нежностью, целую и обнимаю крепко, хотя Вы ведь всегда стыдливо отворачиваетесь, когда Вас целуют.

Это — всегда?..

Ваша Лена

Сердечно целую разлюбившего меня Гришу и благодарю Вас обоих за телеграмму.


ОТКРЫТКА: Ташкент Жуковская 54 Татьяне Александровне Луговской для Яшуши[89]. Москва Фурманова ул. 3. Кв. 44 Е. С. Булгаковой. ШТЕМПЕЛЬ: 2.8.43 Ташкент Проверенно военной цензурой.

23. VII.43.

Яшуша, дорогой!! Как мне Ваше письмецо понравилось! Какие Вы умненькие, душечки! А Полька — они себе позволяют! Как это они могут говорить, что Вас не возьмут в Москву. Я вам советую тогда, просто заберитесь тогда к дяде Володе под пуджак, у него такое пузо, что все равно не заметит никто, и вы предете в Москву. А тетка Туша тоже хороша, подруга, подруга, а теперь Польке потакает! Я вам советую ей тоже наложить в туфульки. А уж огурцу, пожалуйста, как следует, еще раз! — Что за безобразие, что вам черепак не покупают. Вы не садитесь с ними за стол, если нет прибора и нет черепаки.

Тогда они будут знать, как с родственниками обращаться. — Здесь, в Москве, у тетки Оли[90] тоже есть котик, нажувается Кузьма, я с ним подружилась. Они страшные кусаки, я их иногда по задам хлопаю за это. Но потом они опять ко мне полезают. Когда вы приедете, вы познакомитесь с ними. — Отчего вы так редко пишете? Пишите мне, мне очень понравилось ваше письмецо. — Целую вас крепко и очень шчотаю жа подругу. Шележка уехал учиться, станет теперь умным.

Ваша тетка

ВОСПОМИНАНИЯ