Какой простор! Книга вторая: Бытие — страница 3 из 90

Зычным покриком и свистом Федорец гнал лошадь. Легкие розвальни то выносило на пригорки, то опускало вниз, фельдшер качался в них, как в лодке, и разноречивые мысли терзали его. «На кого я жалуюсь? Сам кругом виноват и получил по заслугам. В конце-то концов только и делаю, что всю жизнь сомневаюсь во всем… Во всем, кроме науки».

Он сам понимал, как не хватает ему точных знаний. Учиться! Не довелось воевать за революцию, но еще не поздно сделать много полезного для людей на мирном поприще — много полезного, а может быть, и великого. Он был уверен, что его бесчисленные опыты по изобретению противосапной сыворотки, с которыми он возился несколько лет кряду, близятся к концу. Еще какая-нибудь сотня-другая опытов, и он добьется своего. Человек, заболевший сапом, как правило, через две-три недели в страшных мучениях умирает. Лавочник Светличный уверен, что любого беднягу, заболевшего сапом, тайком расстреливают. Такая печальная участь, по словам Светличного, постигла предшественника Ивана Даниловича — прямо с утилизационного завода больного увезли на Холодную гору в тюрьму и там, в одиночной камере, убили.

Иван Данилович знал этого несчастного; он действительно заболел сапом и в страшных мучениях, при полной памяти, умер в изоляторе, куда боялись входить даже пьяные сторожа мертвецкой.

«Я найду сыворотку, чего бы мне это ни стоило, и в доказательство ее лечебной силы сделаю прививку себе. Я докажу, что человек способен бороться с любой болезнью», — упрямо думал ветеринарный фельдшер, глубоко вдыхая морозный воздух, разбавленный едва уловимым запахом сухих цветов, лошадиного пота, смазанной дегтем ременной сбруи.

Федорец оторвал ветеринара от раздумий, сказав:

— Иван Данилович, у меня до тебя просьбица.

— Какая?

— У Грицька Бондаренко вся фамилия покотом лежит в тифу. Будут звать — не ходи!

— Почему не ходить? Чем ты лучше его? — переменяя положение и чувствуя, как под пальто хлынула острая струя холодного воздуха, неохотно спросил ветеринар.

Сани проезжали мимо Федорцовой рощи, темнеющей в стороне, как забор. Значит, ехать осталось недолго.

Эту рощу Иван Данилович знал хорошо. Он частенько приходил сюда с потрепанной фармакопеей под мышкой и с плетеной кошелкой в руках и в густом разнотравье неторопливо искал цветы и листья, необходимые для целебных снадобий. Мария Гавриловна прибавляла к ароматным травам патоку, уксус, спирт, варила из них сиропы и эликсиры и гордилась тем, что вместе с мужем открыла лекарство, исцеляющее домашних животных от многих болезней. Были и смешные случаи. Пришла однажды девушка и попросила продать ей пузырек приворотного зелья. Не только неграмотные девчонки, но и многие жители Качановки всерьез верили, что он умеет подбирать колдовские травы, врачевать ими не только животных, но и людей. Слава ветеринара гремела далеко окрест.

— Ворог он мне, Грицько Бондаренко, на веки вечные вражина. — Федорец выругался и со злобой хлестнул лошадь.

Она жалобно заржала и с крупной рыси сорвалась в галоп. Из-под кованых копыт ее полетели комья снега. Иван Данилович повернулся спиной к передку саней и вдруг увидел бегущие за ними, мелькающие в воздухе зеленые огоньки.

«Волки», — обожгла его догадка, и он тут же вспомнил, что волки ходят по степи стаями. Лошадь, почувствовав зверей, шла наметом. Огоньки то приближались, то удалялись.

На какое-то мгновение из-за низко несущихся туч вырвалась круглая латунная луна, и Аксенов увидел на расстоянии сажня изготовившегося к прыжку старого лобастого волка и стаю поджарых сильных зверей, цепочкой бегущих за вожаком. Шерсть вожака, стоявшая торчком, отливала серебристым сиянием.

Лошадь, почувствовав смертельную опасность, понесла. Иван Данилович обеими руками вцепился в холодные края саней, чтобы не выпасть от толчков в снег. Над головой его, ослепив желтым светом, грохнул выстрел. Зверь завизжал по-собачьи, подпрыгнул, завертелся волчком, на него с разгона налетела возбужденная голодная стая, принялась рвать его в клочья. Через несколько секунд и вожак и стая остались позади, исчезли в снежной дымящейся кутерьме.

Федорец еще раз пальнул из обреза, похожего на старинный пистоль, дернул затвором, и на руку Ивана Даниловича, с которой слетела варежка, упала горячая винтовочная гильза, обожгла ладонь.

— Ш-ш-ш! — Схватившись за вожжи и с силой натягивая их, старик усмирял бег распалившейся лошади, успокаивал ее. — Волчья семья с переярками. Утром вернусь, сдеру шкуру на шубу.

— Ну, от твоего волка осталось только мокрое место. Видал, как набросилось на него зверье?

Через полчаса в снежной завирухе мелькнули огоньки, запахло горьковатым кизячным дымом, где-то поблизости залаяла собака. Они подъезжали к хутору. «Словно черт из кузова насеял», — подумал ветеринар, всматриваясь в огоньки.

У одинокой березы на окраине хутора чернели две фигуры. Заслышав скрип саней, один из стоявших кинулся в сторону, побежал, проваливаясь в снегу.

— Стой! — закричал Федорец. — Стрелять буду!

— Я тебе стрельну. — Оставшийся у дерева смело шагнул на дорогу.

— Это ты, Максим? — спросил старик, всматриваясь в приблизившегося человека.

— Я!

— С кем это ты фигли-мигли в поле разводишь?

— А тебе какое дело?

Старик ударил лошадь, в сердцах объяснил Ивану Даниловичу:

— Понаехали ко мне на хутор с войны третьесортные людишки. Нет покоя от них.

— Хутор-то не твой, — с обычной строптивостью возразил Иван Данилович.

Подъехали к Федорцовой усадьбе, обсаженной заснеженными осокорями, хозяин соскочил с розвальней, распахнул тяжелые ворота. Навстречу ему бросился мохнатый, огромный, как теленок, волкодав, ударил в грудь хозяина передними лапами, едва не сбил с ног.

— Буян, дурак, на место!.. — заорал Федорец.

— Постарел пес, постарел, — припоминая, как эта собака гналась за бывшим батраком Федорца, хромающим Грицьком Бондаренко, сказал Иван Данилович.

— Верно, постарел, як хозяин, и хватка не та, и бег не тот, и злость уже не та. Зубы падают. Но такому верному псу не жаль и золотые клыки вставить. Я всерьез говорю, ты ведь животный дохтур: можно ему зубы вставить?

— Все шутишь, Назар Гаврилович, — усмехнулся ветеринар, подымаясь на новое, похожее на царский трон, искусно вырезанное крыльцо. Прорезы ставен, сделанные в форме сердец, зажелтели, как осенние листья: в хате задули огонь.

Дверь открыл поп Пафнутий, одетый в зеленый подрясник, огромный детина с золотистой гривой волос. Сказал церковным басом:

— Заждались мы вас.

— Распряги коня, батюшка, поводи по двору, дай остыть. Напой да овса всыпь в кормушку, — как работнику, приказал старик, и поп покорно пошел к дымившейся от пота, нетерпеливо позванивающей сбруей лошади…

Вошли в просторную горницу. Лампа, подвешенная к деревянному сволоку, поддерживающему небеленый потолок, освещала стены, словно обоями оклеенные радужными николаевскими деньгами. Были тут и зеленовато-розовые двадцатипятирублевые кредитки с портретами императора Александра III, и медово-желтые сотенные билеты с изображением Екатерины II, и голубоватые полутысячные ассигнации, украшенные фигурой Петра Великого в рыцарских железных латах. Каждая бумажка — целое состояние до революции.

«Блажь крутого, богатого старика», — с неприязнью подумал Иван Данилович и тут же понял, что даже кулаки осознали бесповоротный крах монархии.

На стенах в дорогих золоченых рамах висели картины, писанные маслом. В свете лампы отсвечивали странным блеском. Увидев, что гость с интересом рассматривает холсты, хозяин сказал небрежно:

— Это вот всякие знаменитые господа художники, черт их фамилии упомнит. А этот, как его, ну ты, наверное, слышал, фамилия вроде кормовой травы, — и после мучительного напряжения памяти обрадованно выкрикнул: — Клевер! Цена каждой картине — мешок житной муки пополам с отрубями. — Федорец поднял к потолку толстый палец с синим прибитым ногтем. — Но это только теперь. Кончится голод, и цены на этот барский товар взлетят под небеса. Вот она в чем, наша мужицкая власть — в муке! За муку все можно купить, любую вещь, любого человека… Пойдем! — Федорец потащил гостя в соседнюю комнатенку.

При слабом свете красной лампады, теплящейся в углу у иконы божьей матери, Иван Данилович увидел на стене, над двухспальной кроватью, портрет Федорца, писанный маслом. Что-то неприятное было во властном лице старика, надменно взирающем с полотна.

— Знаменитый наш Микола Васильков малевал. Цена — пуд крупчатки. Он меня в образе святого изобразил, с епитрахилью, с крестами, с нимбом над головой, по моей просьбе, конечно, за тройную цену. Икону эту монахи в Хорошевском монастыре держат, написано на ней церковнославянскими литерами: «Великомученик Назар».

— Надо было бы написать полностью — Назар Гаврилович Федорец, — неприязненно вставил ветеринар. — Чтобы все знали, какой ты спесивый…

— Меня ведь красные рано или поздно наверняка замучают, богатство мое растащат, и останется от меня на земле только одна эта икона, на которую христьяне будут молиться, пока существует бог. А картины что ж? Я картины уже давно на муку меняю. Все горище рамами завалил. Картины по продразверстке не берут, а муку господа-товарищи силком тянут.

Иван Данилович раздувшимися ноздрями потянул воздух и в терпком смешанном запахе печеного хлеба, горелого лампадного масла и сухих васильков, заткнутых за сволок, уловил чуждый для крестьянской хаты запах музейной пыли.

Скрипнула дверь, и в горницу робко, как-то боком, вошла жена Илька, безответная молодая солдатка с испуганным, но приятным тонким лицом.

— Ты где шлендраешь по ночам, Христя? — накинулся на невестку старик.

— Я до коровы ходила.

— Знаю я эту корову, это не корова, а бык, и зовут его Максимом.

— Степан… Степочка, визьмы мое сэрце, дай мэни свое. Ой, мамочка, голова трещит… разваливается на куски.

Заслышав этот голос, Иван Данилович вздрогнул от неожиданности.

На широкой деревянной кровати, разбрасывая полные обнаженные руки, меченные следами оспы, заметалась среди подушек Одарка. Зачастила скороговоркой что-то непонятное, страшное.