Каленая соль — страница 9 из 53

– Охота стыкатися вам со всякой падалью, пан Хмелевский, – раздался рядом другой, неприятно высокий и резкий голос. – Мы с ним опосля по-русски перемолвимся.

И над Фотинкой склонилось другое – злое, узкое, в мелких желчных морщинках скудобрудое лицо.

– Добже, добже[Ладно, ладно (польск.)], – -с покровительственным одобрением ответил напыжившийся пан Хмелевский, отъезжая.

– Чую, от нижегородских смутьянов послан, голубь, – угрожающе сказал Фотинке узколицый. – Подбивати на измену, мутить, выведывать… Все тебе откроем без утайки, с дыбы все узришь!..

К розвальням подогнали кучку мужиков и баб. Взявшись за оглобли, подхлестываемые кнутом, они покорно потянули розвальни по ухабам сквозь едучий дым и жар, мимо своих уже целиком занявшихся жилищ, кашляя, задыхаясь и стеная. Когда конная стража чуть отставала, вынужденная следовать по узкой колее меж высоких заносов, мужики начинали отчаянно ругаться:

– Ироды!.. Кровопийцы!.. Сучьи тати!..

– Чтоб дерьмом подавилися, проклятые ляхи!

– Кабы токо ляхи! Свои пуще лютуют.

– Болоховского дело, он тут первый дурует, смердящий пес. Ишь, злоба-то его высушила!

– Куды гонят злыдни?

– Куды? В самый Володимир, на правеж к Вельяминову, трясуну окаянному.

– Готовь спины для батогов!

– За каки грехи? Схватился Шуйский с тушинским вором, а нам ответ держи! Мы же в стороне.

– Потому и сподобилися милости от вора, собачья кость ему в глотку!

– Запорют.

– Будь что будет, а будет, что бог даст.

– Страсти!..

Стянутого грубым вервием, промерзшего Фотинку втащили в сумрачную камору, развязали, приковали ногу к длинной ржавой цепи, что кончалась тяжелым кольцом, укрепленным в стене. Он долго лежал, не в силах двинуться, потом вяло сел на кучу трухлявой соломы.

– Отудобел, раб божий? – услышал он хрипловатый, словно бы надтреснутый голос и повернул голову.

В углу, кутаясь в потрепанную хламиду, на взбитой кучке соломы притулился невзрачный человечишко. Был он так мал и хлипок, что будто привиделся, и Фотинка не без страха подумал о нем, как о лешем либо домовом. Но даже сумеречь не могла скрыть живого блеска хитроватых любопытных глаз.

– Охо-хо, – не без добродушного лукавства вздохнул человечишко, – каково нам, носяще крапивные венцы терпения своего!

Неведомо почему, но Фотинка сразу доверился ему, рассказав о своих злоключениях.

– Э, милай, – ласково сказал незнакомец. – Малой каплей помочил ты уста свои из чаши горестной. Кручиниться ли ти?

– Ужли не кручиниться? – возразил Фотинка. – Тятьку не отыскал и сам сплоховал.

– Тятька твой, ежели не сгинул, в Тушине, мыслю, в цариковом стане, – туды ныне всех мужиков с товаром заворачивают. А сам ты… Голова, чай, еще на плечах.

– Проку-то?

– Не ропщи понапраске, бо и, нагие, взвеселитеся, и, безрукие, взыграйте в гусли, и, безногие, восскочите, и, глухие, слушайте. А тебе все дадено.

– Дадено, да воли нету, – грубовато ответил Фотинка.

Раздосадованный непонятной беспечностью соседа, он сильно дернул цепь. Стукнулось о стену кольцо, выбило кусок из крепкой кирпичной кладки.

– Бычья в тебе силушка, – восхитился, заерзав на соломе, незнакомец. – Кто ж тя этакого полонил?

– Не признал. Люди Болоховского, верно.

– Болоховского? Не родич ли он Ивану Болоховскому, володимирцу, что за Сергиеву обитель под началом Долгорукова бьется? Чудеса на божьем свете! Родичи-то, почитай, супротивники…

Воробьино нахохлившись, незнакомец замер в углу, но уже через мгновенье снова завозился, подсел к Фотинке. Вблизи он выглядел совсем потешно: большой лоб, нос пуговкой, -круглые щечки припущены редкими, наперечет волосками – право, чадо, себя переросшее, головастое.

– А яз грешник Огарий, тож в обители той бедовал, едва богу душу не отдал. Да надоумил, меня оконничник Наум бежати, понеже по дрова мы с братией выбралися. Он-то к Сапеге метнулся, а мя своя стезя поманила… Охо-хо, ести нечего да жити весело! Мне, милай, с рождения сладко не бывало, к темницам-то не привыкати, обаче на долю свою не роптал: видел то, что другим не доводилося. И смута на святой Руси, вот те крест, от мя пошла, яз всему заводчик.

Фотинка, разинув рот, оторопело посмотрел на этого сморчка, потом не удержался и, фыркнув, разулыбался во весь рот.

– Весело тебе, – нисколько не обиделся Огарий, – а ведь яз сыю правду молвлю.

– Коли так, поведай, – попросил, не переставая улыбаться, Фотинка, готовый послушать затейщика. Бывало, балахонские древние деды-бахари, когда хватят медку на Троице, собирали вокруг себя ребятню и радовали ее озорными выдумками. Фотинка любил такие байки: его хлебом не корми, только дай послушать. Уже приладившись к легкому нраву соседа, он тоже ждал от него забавной небывальщины.

4

За оконцем, обтянутым бычьим пузырем, начало смеркаться, и скоро узники оказались в полной темноте. Однако они, увлеченные разговором, не замечали ни мрака, ни покинутости, ни тревожно угрюмой тюремной тишины, ни мышиного писка в соломе, ни сквознячка из-под двери.

– Матушка моя, хотя и была инокиней, плотских утех не отвергала, – с неторопливостью рассказчика, затеявшего долгое повествование, начал Огарий. – Родила она меня в тайне, глубокой ночью в своей келейке, при свете свечного огарка, потому и наименовала Огарышком, опосля Огарием стал яз про-зыватися. Той же ночью матушка и утекла из монастыря: от большего греха подальше – к меньшему поближе. Стали мы по дворам шататися, христарадничать. Так и мыкалися, по весям странствуя, покамест матушка в одночасье не преставилася. Середь дороги в пыль упала и, словечка не молвивши, не покаявшись, загасла. Остался яз одинешенек. Из отрочества уж вышел. Иные о мою пору, аки ты, мужи мужами, а яз не задался. Обаче на бога не в обиде: многого он мне недодал да многим же и возместил. Ловчей меня в потехах ли, в игрищах ли никого не было, выведал от скоморохов и про всякие диковины. Малые ребятки, где ни окажуся, повсюду ко мне льнули, забава яз для них.

И случись мне в те поры забрести в Углич, а там уж вдовая царица Марья Нагая со своим сынком Митрием да с братьями пребывала, по воле Федора Иоанновича и наущению его шурина Годунова. Ох, нравная была вдовица, а братцы ее псов злее, оттого.без удержу и бражничали. Злобствовали греховодники и в малом злобу распаляли. Что ни слово, все про едино: абы изловчитися, да, посадив на Москве Митюшку, самим царствовати.

Было ему всего-навсего лет девять, а дурна да лиха в нем на сотню стрельцов бы хватило. Попадися курица, и той беды не миновати: враз ножичком голову снесет. Истый бесенок, ровно и впрямь сама нечистая сила. Попроливал бы он людской кровушки, ежели бы царем сел. Не меньше своего лютого батюшки Ивана Васильевича. Бывало, найдет на него черная немочь: затрясется весь, почернеет, пена изо рта валит, очи замутятся – тут уж от него бог ноги уноси.

А яз, на грех, к заднему двору повадился, к прикорму. Да и сошелся там с ребятками, что с Митрием в тычку игрывали, ножички в земь втыкали. Митрий и приметь убогого, пырни его ножичком. Ладно, что в руку. Зыркает на мя ожидаючи: устрашуся ли, заблажу, побегу. Кровь мне рукав смочила. А яз посмеиваюся: мол, все в твоей воле, царевич. Сбежалися ребятки, заступилися, поведали, на каки яз потехи горазд. Повелел он ми все пред ним явити. Заскакал яз по-скоморошьи, чрез голову кувыркнулся, петелом завопил, сунул веревочку в ухо – вынул из другого, две репки подкинул – три поймал, ткнул перстом в надутую щеку, а из ноздрей влага обильно пролилася. Унялся Митрий, отпустил мя подобру-поздорову.

В другой раз и в третий приходил яз и все потешал царевича. А он приметил, что ребятки ко мне от него переметываются, взревновал: ладно ли, чтоб царского сына ради приблудного юрода оставляли! Однова и молвит мне: «Погоди, Огарко, сам таку диковинку покажу, что все ахнут». И затрясся, стал драти на себе парчовый кафтанишко. Подбежали няньки, увели.

Ден пять или боле не было его, хворал. Опосля сызнова на двор вышел, свою тычку с ребятами затеял, а мя отогнал, егда яз объявился, токмо посулил: «Ныне моя диковинка почище всех твоих будет». Почуял яз: недоброе он умыслил. Очи-то у него дикие, смурные, лик будто беленый, в корчах непрестанных, не совсем, примечаю, царевич-то в себе. Пошел яз, у ворот обернулся, а он эдак разбойно подморгнул ми, нож приставил к вые да и хватил по ней вкось. Кровища на сажень выхлестнула, и повалился царевич. Яз наутек, ног не чую, а тут в набат ударили…

– Видать, царевич сам себя для потехи порешил? – изумился Фотинка, слышавший, что Дмитрия убили подосланные Годуновым люди.

– На Годунова напраслину возводят, – внушающе сказал Огарий. – Не был злодеем Годунов, хотя при Грозном и в опричниках ходил. А слыхивал ли ты, что Годунов собою пытался прикрыти старшего царевича Ивана при убиении его Грозным, сам изранен острым осном-то был, да силушки не хватило отвесть беду? Никто пред злодейским бесовством Грозного устояти не мог, всех наповал валил. Премного Годунов натерпелся от злодейства, не ему худое умышляти… Да и пошто ему на Митрия было покушатися? Он в цари никак не метил при живом-то Федоре Иваныче. Нагие на него наговорили, а ныне Шуйские наговаривают: мол, всем бедам Годунов зачинщик, а они, мол; за правду горой. А ведь нынешний царь-то Василий Иванович самолично тогда в Угличе побывал, все выведал доподлинно. Обаче доложил боярам, что царевич невзначай на нож напоролся, упавши.

– Что ж слукавил?

– Не всякая правда свята. Сам, чай, ведаешь: намеренное самоубивство – страшный грех. Ни церковь не отпоет, ни честью не захоронят. А тут царский сын! Мыслимо ли такую правду открыти?

– Но кому-то открыл?

– Открыл. Годунову. Каково ему-то было чужой грех нести. Правда, повелел Борис Федорыч попам не поминати в молитвах Митриево имя.

– А Нагие, а челядь их?

– Им-то сам бог велел язык на замке держати. Неужто не разумеешь? Позор тут на веки вечные.