Он кинул в горящие бумаги докуренную папиросу. Когда пламя угасло, он распахнул шторы и открыл форточку. Свежий июньский воздух ворвался в комнату и растрепал занавески. За выходящим во двор окном пели птицы.
Он снова нервно повел плечом и улыбнулся правым уголком рта. Провел ладонью по щетине и подумал, что надо было с утра побриться. Щетина у него всегда росла слишком быстро, и бриться приходилось каждый день, но сегодня не нашлось времени.
Ничего, ничего, подумал он. Наконец-то дело.
Его звали Гельмут Лаубе. Фамилия Белинский была его оперативным псевдонимом.
Москва, 12 июня 1941 года, 14:15
— Тарас Васильевич, к вам можно?
— О, Сафонов! Заходи, конечно. Только побыстрее — у меня обед через пятнадцать минут, а я не успел сегодня позавтракать, представляешь? Ну заходи, заходи, что ты как столб, в самом деле.
Сафонов вошел в кабинет редактора отдела культуры «Комсомольской правды» Тараса Костевича, закрыл за собой тяжелую дубовую дверь и уселся на стул. Начальник, невысокий толстяк с аккуратно выбритыми усиками, был, как всегда, суетлив и подвижен, даже когда сидел: его грузное тело, казалось, все никак не может найти подходящее положение в кресле.
— Что так долго возился с интервью? Надо успеть сегодня сверстать. Как прошло? — спросил Костевич.
В кабинете было душно и накурено: на столе Костевича стояла пепельница с горой окурков, которые он так и не удосужился выкинуть. Окно было раскрыто нараспашку из-за жары, на стене висел портрет Сталина.
— После интервью мне пришлось быстро заехать домой, — ответил Сафонов. — Представляете, служебный пропуск оставил. Но я ведь укладываюсь в срок, через час сдам готовый материал.
— А надо раньше срока! — громко и твердо сказал Костевич. — Да шучу, шучу. Я без претензий. Ты ко мне зачем?
— Понимаете, тут такое дело… — замялся Сафонов. — Вы знаете брянского писателя Юрия Холодова? Он часто бывал в Москве, у него здесь был творческий вечер.
— Конечно, — нахмурился Костевич.
— Дело в том, что он поступил на службу в Красную армию. Причем по собственному желанию: захотел, видите ли, посмотреть солдатский быт изнутри, вдохновиться для новых рассказов, прославляющих наших красноармейцев.
— Дело хорошее, — пробурчал начальник, продолжая хмуриться: видимо, он был погружен в свои мысли.
— Я был раньше знаком с ним, — соврал Сафонов. — И хотел бы отправиться в командировку в Брянск, чтобы написать о нем очерк. О нем, о быте гарнизона — если, конечно, разрешат.
— О быте гарнизона вряд ли разрешат, время неспокойное. Кстати, что там твой немец? Не говорит, когда война будет?
— Войны не будет, — улыбнулся Сафонов.
— Ну-ну. Ладно, в Брянск, значит, хочешь? Никак не получится, брат, совсем никак. Межрайонные соревнования послезавтра. Будешь там. Спортивный отдел тебя опять хочет, передам тебя им.
Сафонов почувствовал, будто на него медленно опускается потолок. Он сглотнул слюну, хотел было нервно закусить губу, но вовремя осекся и, не подавая виду, сказал:
— Това-а-арищ Костевич. Я уже полгода из Москвы и Подмосковья никуда не вылезаю. Спортивных репортеров и без меня хватает. Целый отдел. Не могу я больше про этот спорт писать, вот правда. Неужели у них никого нет?
— Надоело в Москве сидеть? На поля захотелось? — В голосе Костевича появились нотки недовольства.
— Хочу написать о творческом работнике, решившем разделить с советскими воинами все тяготы солдатской жизни, — без запинки ответил Сафонов, глядя в глаза начальнику.
Костевич побарабанил толстыми пальцами по столу, посмотрел в окно.
— Хорошо, давай начистоту. Что там у тебя в Брянске? Честно говори.
Сафонов тяжело вздохнул и ответил:
— Тарас Васильевич, баба у меня там. Месяц назад сюда приезжала, с тех пор не виделись. Заскучал ужасно.
— Ба-а-аба? — Костевич присвистнул. — Ну дела, Сафонов! И никто не знает! Я-то думал, ходит такой один-одинешенек, живет себе один, а у него, оказывается, баба в Брянске! А здесь что? Здесь что, бабы плохие?
— Хорошие, — смутился Сафонов.
Костевич громогласно расхохотался.
— Ну ты, друг, даешь! Вот честно, без обид: я уже вообще было подумал, что ты из этих…
— Не привык обижаться. Но, Тарас Васильич, отпустите в Брянск, а? Хоть пару дней там побуду, и то хорошо. Текст вам сделаю — просто загляденье будет, а не текст. Может, еще и наверху за него похвалят. Вам же хорошо будет! И на гостиницу тратиться не надо, у бабы поживу.
Костевич усмехнулся в усы, снова присвистнул и ответил:
— Черт с тобой, Сафонов. Поезжай в Брянск. Считай, что это тебе небольшой отпуск за хорошую работу. Хотя ты же будешь работать, ха-ха. Ладно, ладно. Позвоню в бухгалтерию, вечером зайдешь за деньгами, купишь билеты. С Брянским гарнизоном свяжемся, может, и разрешат что. И чтобы не позже 22-го числа вернулся, ясно? Заседание горисполкома будет, как раз будут культуру обсуждать. Чтоб был как штык! Понял?
— Понял, — кивнул Сафонов.
— Все. Иди в редакцию, доделывай интервью со своим немцем. А я на обед наконец схожу.
— Спасибо!
Сафонов поднялся со стула и направился к выходу из кабинета.
— Стоять, — раздался сзади голос начальника.
Сафонов обернулся: Костевич хитро улыбался и опять барабанил пальцами по столу.
— Ты же помнишь, что завтра у меня день рождения?
— Да, конечно.
— Где и когда?
— В 20 часов, в «Коктейль-холле». Вы же сами неделю назад всех звали.
— Молодец, помнишь. А если не придешь, я обижусь. Очень обижусь, Сафонов. Настолько обижусь, что не будет у тебя никакого Брянска.
По выражению лица Костевича иногда трудно было понять, шутит он или говорит всерьез.
— Хорошо, — ответил Сафонов.
— Отличный вечер будет, это я обещаю! Все. Иди, иди. И побрейся!
Сафонов распрощался и вышел из кабинета. Никакой женщины в Брянске у него не было. Он вообще никогда не бывал в Брянске.
Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 12 мая 1967 года, Берлин
С Шелленбергом я встречался только один раз, когда вернулся в Берлин из Польши в ноябре тридцать девятого. Тогда он еще не руководил заграничной разведкой. Это была вечеринка высоких шишек из НСДАП в берлинском ресторане, и друзья решили познакомить меня с ним. К тому же вечеру относится мой единственный снимок в форме СД — пару лет назад я совершенно случайно нашел его у бывшего коллеги. Сейчас эта фотография висит у меня на стене. Рядом с кадром из Испании, где я позирую в окружении фалангистов с винтовкой за спиной и гранатой за поясом, и со снимком из Москвы, на котором я стою в костюме и шляпе возле отеля «Националь».
На той единственной встрече меня представили Шелленбергу как героя Испании (слегка преувеличив мои заслуги) и хорошего профессионала, отлично проявившего себя при подготовке к польской кампании. Во время короткого разговора он заметил, как я невольно начинаю копировать его мягко-аристократичные интонации. Он рассмеялся и назвал меня хамелеоном. Так и сказал: «А вы настоящий хамелеон, Лаубе. Это полезное умение для человека ваших занятий».
Шелленберг смог за две минуты разговора подметить то, что мог увидеть далеко не каждый: мое умение приспосабливаться к собеседнику, к его манере речи, мимике, поведению. Видимо, он заметил это, потому что тоже вел диалоги подобным образом, сохраняя при этом свойственное ему обаяние. Иногда пугался даже я: это происходило не по моей собственной воле, а словно само собой. Бывали даже анекдотичные ситуации.
В 1938 году я вел переговоры по работе с одним партийным бонзой из Мюнхена. Настоящий баварец, пошляк и любитель глупых шуток. Он рассказывал идиотские анекдоты и сам же хохотал над ними, как резаный боров. Сразу после этого разговора я пошел расслабиться в бар со старыми товарищами по журналистике, и те сказали, что я был невыносим. За мной никогда не замечали такого грубого юмора, да еще и с заметным баварским говором.
Я не специально. Это происходило как будто само. Еще на школьной скамье я ловил себя на том, что перехватываю интонации учителя, отвечая на вопросы.
Со временем я научился контролировать это свойство и обращать его себе на пользу. Примеряя на себя шкуру собеседника, намного легче понять, как с ним действовать, как добиться от него нужного результата, где стоит надавить, а где сделать послабление. В этом умении нет ничего мистического — просто высокая эмпатия. Тем не менее иногда от этого становилось страшно. «Я ни разу не видел тебя таким, какой ты есть», — сказал перед моей поездкой в Россию мой старый приятель из СД Рудольф Юнгханс.
Действительно.
Хосе Антонио Ньето (с моей-то северной физиономией, ха-ха — впрочем, в Испании от меня не требовалось внедрения, я выполнял другие задачи), Томаш Качмарек, Хорст Крампе, Виталий Воронов, Олег Сафонов. И все это я. С ума сойти можно. Впрочем, это со мной тоже случалось.
Все-таки я был хорошим разведчиком. Несмотря на то, что случилось на станции Калинова Яма.
Москва, 12 июня 1941 года, 21:20
Уставший и встревоженный Сафонов медленно шел по Кропоткинской улице[2] по направлению к Смоленскому бульвару. После разговора с Костевичем он, как и обещал, за час закончил интервью и сдал его в редакцию, а в конце рабочего дня взял в бухгалтерии обещанные деньги и отправился на вокзал за билетом. Ему повезло: билеты на нужную дату имелись. Решив не жалеть редакционных денег (тем более что сумма была выдана на поездку в оба конца, а возвращаться Сафонов не планировал), он купил билет в двухместное купе спального вагона прямого сообщения — если уж ехать на опасное задание, то с полным комфортом. Заранее купил две пачки папирос, набил портсигар.
Поужинав в столовой, домой он пошел пешком — долгая прогулка позволяла привести в порядок чувства, успокоиться и проветрить голову. Солнце обдало Москву последней порцией жгучей предвечерней жары, полыхнуло над горизонтом красным закатом и исчезло: стало свежо и прохладно. Это было любимое время Сафонова, когда его уставший за день рассудок отдыхал в тени уходящего дня, и мысли становились ясными и прозрачными.