Каллиопа, дерево, Кориск — страница 4 из 36

Тут чье-то близкое присутствие заставило меня обернуться. За спором мы не заметили, как в комнате оказался хозяин. Подле меня был барон фон Эренфельд. Никогда не видав его, я узнал наследственное сходство с портретом, мимо которого проходил в галерее. Барон был уже в том возрасте, когда морщины говорят о человеке так же разборчиво, как трактирная вывеска — о числе дождей, которые претерпел изображенный на ней слон, прежде чем приобрести свою нынешнюю полосатую окраску. Лицо барона подтверждало правоту драматических поэтов, склонных обращаться за сюжетами к жизни людей, которых мирское величие избавило от необходимости лицемерить. Привычка распоряжаться читалась в его чертах вместе с быстрым гневом на тех, кому хватало смелости или неблагоразумия пренебречь его распоряжениями, а губы говорили о сластолюбии, умеряемом летами, но не моральными привычками. Он стоял и смотрел. Странное молчание было между нами. Сзади послышалось подавленное движение Филиппа. Я хотел что-то произнести, но не сделал этого — потому что не в первое мгновенье, но заметил, что тяжелые черты, вплотную приступившие ко мне, так что я видел бьющиеся жилки у края седых волос, искажены негодованием и растерянностью и что сквозь пятна его старческой кожи все отчетливее проступают входная дверь и черный шкаф; что с губ его рвется, как где-то сказано, «беззвучный вопль нетопыря», tacita vespertilionis ejulatio, сомкнувший мои уста и приковавший меня к месту; и наконец — что клубящаяся пелена, в коей разрешались, словно мыло в воде, его человеческие очертанья, свилась в жгут над полом и, приподняв барона Эренфельда, уволокла его за дверь, в темноту коридора, откуда он пришел незаметно для нас полминуты назад.


Кв.


P. S. Я еще не нашел рецепта. Тетя Евлалия утверждает, что все эти годы хранила его у сердца, но теперь не может найти. Одно из двух: либо ее сердце не там, где ей казалось, либо она сочла это дело слишком важным, чтобы доверять его своей памяти; во всяком случае, я не оставляю надежд.

IV

20 марта

Дорогой FI., я продолжу.

Едва барон Эренфельд — условимся называть то, что мы видели, этим именем — исчез за дверью и она захлопнулась, мы с Филиппом, задыхаясь от ужаса, упали в свои кресла. По некотором молчании Филипп прерывающимся голосом попросил меня описать то, что я видел, ибо ему кажется, что он с ума сходит. Я изложил все, что произошло у меня на глазах, и Филипп согласился, что мы в своем уме, иначе не наблюдали бы одного и того же. Тогда я спросил его, что это такое было, по его мнению, и должны ли мы относиться к этому, буде оно появится снова, как к человеку, позвавшему нас на обед, и делать вид, что ничего не случилось. Филипп отвечал, что, как ему кажется, это был не барон Эренфельд; во всяком случае — не весь барон Эренфельд, прибавил он, а только лучшая его часть, именно та, что пользуется благами бессмертия. На это я заметил, что предпочел бы иметь дело с бароном Эренфельдом in toto{9} и что если такова его лучшая часть, я охотно избегну знакомства с остальными; однако, прибавил я, означают ли его слова, что мы видели призрак барона Эренфельда? Филипп сказал, что все побуждает считать именно так. — Значит ли это, что барон Эренфельд умер, спросил я. — Похоже на то, сказал Филипп, хотя причины этого нам неведомы. — Я заметил, что смерть — если мы имеем дело с ней — была внезапной; к этой мысли заставляет склоняться, во-первых, то, что едва ли барон пригласил двух незнакомых молодых людей с целью продемонстрировать им таинство отделения души от тела — для таких зрелищ обычно выбирают кого-то из интимного круга; во-вторых, если бы он страдал серьезными недугами, мы знали бы об этом от… смею полагать, что мы бы знали об этом; в-третьих, я не большой чтец по лицам, но в сем случае можно без сомнений утверждать, что барон был поражен происходящим не меньше нашего: иными словами, сколь далеко ни простирались его планы на сегодняшний вечер, затея греметь цепями в коридорах там не фигурировала. — Значит ли это, что барон только что умер, спросил Филипп. — Да, я смею утверждать, что мы видели свежее привидение, не успевшее свыкнуться со своей участью и осознать ее последствия во всей полноте; сколько я мог заметить, он не собирался нас пугать, он нас вообще почти не видел — он был просто вне себя, если позволительно так выразиться.

Представьте же себе, дорогой FI., наше положение. Мы оказались в недрах жилища, чей хозяин лежит где-то мертвый, меж тем как его призрак, дышащий всеми страстями не вполне завершившейся жизни, реет по дому, налетая на дверные косяки. Благоразумие требовало от нас со всей возможной быстротой покинуть это место и заявить о случившихся вещах службам, для коих благочиние составляет первенствующий предмет заботы. Вместо этого я подобрался к двери и задвинул ее каким-то антикварным сундуком с когтями и свадьбой Пирифоя, стоявшим in promptu{10} у стены. Возможно, Вы на моем месте выглянули бы в коридор; в таком случае я глубоко сожалею, что на моем месте был я (впрочем, я сожалел об этом уже тогда), ибо мне совсем не хотелось высовываться в темноту, среди которой барон Эренфельд пользуется благами бессмертия. Филипп смотрел на мои действия с понятным скептицизмом, однако указывать мне на тот факт, что наш гостеприимец ныне находится в агрегатном состоянии, позволяющем ему входить в комнату через замочную скважину, не стал. Воспользовавшись своим правом званого гостя и разумного существа на бессмысленные выходки, я вернулся в кресло, ландшафтам которого уже начинал соответствовать, и спросил Филиппа, что он думает о наших дальнейших действиях. Филипп вздохнул и сказал, что, сколько он помнит, до выхода из дому довольно далеко; что делать попытку вырваться наудачу было бы крайне опрометчиво, ибо если бы удача нам благоволила, мы бы сейчас были не здесь; и что, принимая во внимание все вышесказанное, а также многое из того, что не было сказано вследствие своей очевидности, прежде чем выходить отсюда, нам следует задаться вопросом, что мы знаем о привидениях.

Это-то несложно, сказал я, — ведь и детям ведомо то, что Плиний в письме к Суре рассказывает о привидении и философе Афинодоре: а именно, что был в Афинах большой дом, где по ночам слышался звон железа, а затем являлся призрак изможденного старика, с колодками на голенях и цепями на руках, нагонявший ужас на жителей, кои не могли забыть его и в дневные часы, когда он скрывался; бессонница и недуги наконец вынудили людей покинуть дом на произвол этого чудовища, вывесив, однако, объявление, что он сдается внаем, хотя рассчитывать было не на кого, кроме приезжих. Появляется в городе философ Афинодор, читает объявление и, видя подозрительную дешевизну, обо всем расспрашивает и до всего допытывается; с тем большей охотой, однако, снимает он зачумленное жилье, и, велев постелить себе в передней части, отсылает на ночь домочадцев во внутренние покои, сам же остается со светильником, стилем и табличками. Явившийся призрак застает его за работой: он подзывает Афинодора пальцем, а тот машет ему рукой, прося обождать. Призрак коротает время, гремя цепями над ухом Афинодора, а когда тот наконец соглашается уделить ему минутку, ведет его, ступая медленно, будто отягченный оковами, во двор дома и там внезапно пропадает. Оставшись один, Афинодор помечает место, где пропал призрак, пучком сорванной травы и идет со спокойной душою спать, покамест домашние, попрятавшись в чуланах, составляют хвалебные речи к его похоронам. Поутру Афинодор идет к магистратам и просит повеления разрыть это место; находят кости, обвитые цепями, и предают их приличествующему погребению, после чего дом навеки избавился от покойника.

Только я, доведя до счастливого конца эту историю, намеревался дать ей благоприятное для нас применение — и подлинно, кто бы усомнился, что самообладание и здравый разум помогли Афинодору и дом спасти, и себя прославить, и призрака упокоить надлежащими почестями — как Филипп спрашивает, не ошибается ли он в том, что стоиком был этот самый Афинодор, о коем Плиний рассказывает столь чудесные вещи. Я, еще воодушевленный своим рассказом, будто сам при этом присутствовал, говорю: конечно, так; ведь идет ли речь об Афинодоре Кананите, учителе Октавиана, писавшем против Аристотелевых «Категорий», или же, как полагают некоторые, об Афинодоре из Сол, ученике Зенона, считавшем, что не все проступки одинаковы, или даже — допустим и такую возможность — об Афинодоре Кордилионе, пергамском библиотекаре, — все они придерживались стоического образа мыслей, и это хорошо известно. — Прекрасно, подхватывает Филипп: а коли так, то не считают ли они, подобно другим своей школы, что индивидуальные души не вечны, но, переходя из умершего тела в воздух, переменяются и принимают огненную природу, с тем чтобы напоследок влиться в разум целого? — Выходит, что так. — А скажи мне, друг мой Квинт, спрашивает он, мог ли этот Афинодор, кто бы он ни был — тот ли, что обкорнал книги в Пергаме, или тот, что так славно научил Октавиана добродетели, — верить в привидения, если он не допускает посмертного существования отдельной души? — Пожалуй, не мог. — А теперь, сделай милость, посмотри на всю эту историю, которую ты припомнил, глазами самого Афинодора: мог ли он победить то, существования чего и признавать не хотел? — Так что же он победил, по-твоему, спрашиваю я: давай победим то же самое и выйдем из этого проклятого дома, как он вышел из своего, потому что задерживаться тут я не имею желания. — Тут Филипп снова вздыхает и говорит: кажется мне, Афинодор нам не поможет. Давай я заново пройдусь по тому, что сказано Плинием, а ты, если что будет не так, поправишь. — Попробуй, говорю я, косясь между тем на дверь, в опасении, что не ровен час появится новый участник нашей академической беседы. — Помнится мне, Плиний говорит, что жильцы больше мучились от своей памяти, подававшей им образ ночного старика, чем от него самого