— Пусти. Я хочу увидеть ее.
Шевелкин понял и еще крепче сжал руку Посвистова.
— Перестань! полно, — успокаивал он его.
Посвистов все порывался вперед в большую залу.
После долгих уговариваний, Шевелкину наконец удалось успокоить Посвистова.
Вместе с Дашей, они увели его в отдельную комнату.
Опустив голову на руки и закрывши лицо, сидел Посвистов. Из большой залы, несмотря на затворенные двери, явственно доносились до него и стук ножей, и говор собеседников, заглушаемые по временам громом оркестра или пением цыган.
Шевелкин сидел молча и не пил. Он все наблюдал за Посвистовым. Даша с удивлением посматривала на своих спутников, суровых и угрюмых, почти не отвечавших ей на вопросы.
Мертвое молчание царствовало в маленькой комнате.
Посвистову послышался звонкий и веселый голосок Сони.
Он вскочил и бросился к двери. Шевелкин схватил его на лету.
— Пусти, — крикнул Посвистов, бешено вырываясь от Шевелкина.
— Не пущу, — отвечал тот, обхватывая его своими железными руками.
Завязалась борьба. Отчаяние и ненависть придали Посвистову нечеловеческую силу. С минуту Шевелкин удерживал Посвистова, наконец, он отлетел в сторону.
Бледный, всклокоченный, со сверкающими глазами и пеной на губах ворвался Посвистов в залу, где пировала подгулявшая компания. Он направился прямо к столу.
Цыгане, певшие в это время какую-то песню, остановились и смолкли. Все сидевшие перед столом уставились на Посвистова, остановившегося прямо перед ними, в напряженном ожидании.
Прошла секунда томительного молчания.
Посвистов подошел к Соне и положил ей на плечи обе руки.
— Здравствуй, Соня, — тихо сказал он.
Соня молчала.
— Зачем ты меня оставила? Зачем ты от меня ушла? — продолжал Посвистов. Он говорил почти шепотом, сквозь стиснутые зубы, но шепот его раздавался по всей зале посреди мертвого молчания окружающих.
Соня не отвечала.
Бледная, как полотно, с широко раскрытыми и неподвижно устремленными на Посвистова глазами, она была более похожа на статую, чем на живого человека.
— Ведь я любил тебя, Соня, — произнес снова Посвистов.
Он говорил по-прежнему тихо, не глядя ни на кого, и никто из присутствующих не смел остановить его.
Без кровинки в лице, вся дрожа, как осиновый лист, продолжала смотреть на него Соня.
Раздался болезненный, раздирающий душу крик.
Соня пошатнулась и тяжело грянулась на пол.
Она была без чувств.
Присутствующие вышли из оцепенения.
— С ней дурно, — взвизгнула Адель.
— Что он, вон его, избить его, — раздались мужские голоса вокруг Посвистова.
— Не трогать! — крикнул Шевелкин, показываясь из дверей.
Он стал подле Посвистова.
Посвистов, не обращая внимания ни на кого, не видя ничего окружающего, нагнулся над Соней.
Она лежала в обмороке и почти не дышала, зубы ее были стиснуты, руки судорожно сжаты.
Из толпы окружающих выделился молодой плотный блондин. Он схватил за плечо Посвистова.
— Не угодно ли вам убираться отсюда, — резко крикнул он Посвистову, — вам нет никакого дела до этой дамы.
Посвистов даже не обернулся: он не слыхал этих слов.
Блондин размахнулся и хотел ударить Посвистова. Шевелкин предупредил его; оттолкнутый могучей рукой, блондин, как мячик, отлетел в сторону.
Вслед за тем Шевелкин, обхватив одной рукой Посвистова, решительно пошел к дверям. Кто-то из присутствующих вздумал было преградить ему дорогу и схватить его, но Шевелкин одним ударом повалил его на пол.
Усадив ничего не понимавшего Посвистова в коляску, захватив Дашу, Шевелкин приказал кучеру ехать обратно в Москву.
Вскоре вслед за ними отправилась и кутившая компания. В одной коляске лежала на коленях у Адель полумертвая, истерически рыдавшая Соня.
Глава XНЕЧТО В ВИДЕ ЭПИЛОГА
Соня оправилась на другой день. Адель пробыла с ней целую ночь и собрала около нее чуть ли не целый десяток докторов.
На третий день Соня уже принимала своих поклонников.
Что касается до Посвистова, то он был болен более месяца и несколько раз был на волос от смерти, но молодость превозмогла: он выздоровел. Немного оправившись, он уехал в деревню к матери.
Соню он не хотел видеть.
А что же Hortense, что Чортани, Шевелкин? быть может, спросит у меня читатель.
На эти вопросы я буду отвечать по пунктам.
Чортани, пожуировавши довольно долгое время в Москве, уехал в Нижний, где, вероятно, достает со дна Волги свои потонувшие пароходы.
Шевелкин кончил курс и уехал медиком в какой-то отдаленный уездный город.
Говорят, что его очень любят в околодке и что он довольно недурной доктор.
Что же касается до Hortense и Agathe, то судьба их известна. Пробившись годика два, три, а может быть, больше на свободе, они будет падать все ниже и ниже до тех пор, пока не попадут в один из домов терпимости, где окончательно потеряют человеческий облик, а пожалуй, и сопьются с круга. Проживши там до тех пор, пока сохранят хотя некоторую долю молодости и красоты, до тех пор, пока будут находить на себя покупателей, они без жалости и милосердия будут выгнаны хозяйкой на улицу и мало-помалу дойдут до состояния той несчастной, покрытой отвратительными рубищами женщины, которая, если помнит читатель, предлагала себя Посвистову, когда он, возвращаясь от Hortense, шел по Тверскому бульвару.
Та же участь ждет и Адель и Соню. Разница в том, что она для них наступит несколько попозже.
Если которой-нибудь из них посчастливится, удастся встретить мужчину, которого можно обмануть наружными признаками любви и обобрать его, тогда она сделается, в свою очередь, хозяйкой одного из домов терпимости, в свою очередь будет торговать живым телом, в свою очередь будет пить кровь живущих у ней несчастных существ, притеснять их, обманывать и обсчитывать и в свою очередь будет выгонять их на улицу, когда их одряхлевшие прелести не будут прельщать развратников, не будут находить покупателей.
Которая участь лучше — это еще вопрос.
Пожалей о них, читатель!
А. Н. и Д. ЛЗАПИСКИ ПЕТЕРБУРГСКОЙ КАМЕЛИИДля опыта — новый штрих по старому рисунку
ОТ ИЗДАТЕЛЯ К ЧИТАТЕЛЯМ
Любезные сограждане!
Наимилейшие и препочтеннейшие Иваны Григорьевичи, Викторы Александровичи, Вани, Сержи и Коли, старцы и мужие, и вообще все взыгрывающие сердцем и мыслию при виде всякого лоскутка, забелевшегося из-под оборки платья первой встретившейся женщины, и сверкнувшего оттуда же чулочка! Преподнося благосклонному вниманию вашему эту книжку, я прежде всего считаю нелишним привести здесь, вкратце, какие именно мысли, соображения и побуждения послужили мне поводом к ее изданию.
Сочувствуя вам, как дорогим и ближайшим моему сердцу соотечественникам, я также всегда видел в вас, вместе с тем, и деятелей, искусно соединяющих свои собственные интересы и наслаждения с доставлением пользы и удовольствия и своему ближнему, положим, хотя бы это было только и в образе милой женщины. Без всякого сомнения, такая деятельность как нельзя более похвальна. И в самом деле, что может даже быть, по-видимому, практичнее, человечнее, осмысленнее и справедливее этого: тебе хорошо и мне отлично? Да ведь это, право, нечто совершенно тождественное с идеалом, к которому должно стремиться все человечество. «Всем добро, никому зло (сиречь — худо) — вот похвальное житье!» — есть такое изречение. И действительно, по вашему убеждению, вы поступаете именно согласно этому изречению.
Но — «совершенного ничего нет в мире», гласит другое мудрое изречение; а что даже, вон, и в солнце есть пятна, так это уж не только мудрое изречение, но и официально признанная всеми учеными аксиома. При этом (бывало это и в минувшие времена, но нынче так стадо как-то уж в особенности заметнее), расплодилось на свете такое бесчисленное множество всевозможных отрицателей и порицателей, что, кажется, самое благое и неоспоримо чистое дело не спасется от их нападения и непременно будет так же нехудожественно запятнано ими, как всякий открытый, чистый и белый предмет бывает запятнан летом мухами.
Так и ваша, милостивые государи, кажись, очевидно незложелательная деятельность не могла не подвергнуться самым ярым нападкам и осуждениям этих отрицателей и порицателей.
Эти нападки и осуждения, конечно, нам, милостивые государи, большей частью небезызвестны, так как в сонме вашем, бесспорно, находится немало людей не только хорошо знакомых с процессом чтения, но даже, пожалуй, несколько и таких, которые, заразясь современным духом критицизма, нередко сами, днем и всенародно, бросают камни осуждения в область своей же собственной деятельности, и только после, уже вечерком, под покровом сумерек, выбрасывают оттуда этот материал, как очевидную помеху для обработки своей, весьма близко лежащей к сердцу, почвы. Значит, о свойстве и качестве этих нападок и осуждений особенно подробно и специально распространяться здесь нечего; однако, все-таки, не лишним будет напомнить о них хотя только в общих чертах.
Больше всего прохаживаются ваши противники насчет того, что вы смотрите на ближнего своего, в образе женщины, далеко будто бы не человечно, а как на что-то вроде необходимого в житейском обиходе создания, или даже еще хуже — как на бездушную вещицу или игрушку, и т. п.; да мало того, что так смотрите, а еще и радуетесь так удобно сложившимся к удовольствию вашему обстоятельствам, и после этого, уж разумеется, не в состоянии даже подумать — хотя бы только шевельнуть пальцем для того, чтобы приподнять на сколько-нибудь высшую ступень человеческого достоинства — этого, втоптанного в унижение, своего ближнего. Далее: из живых и осмысленных женщин и неопытных отроковиц, имеющих все задатки и данные сделаться порядочными матерями семейств и полезными членами общества, опять сами же вы вновь образовываете, по мере своих материальных средств, все больше и больше униженных женщин, подобных уже существующим, и все это делается вами будто бы с полным сознанием совершаемого человекоунижения, единственно ввиду только удовлетворения требований своего тщеславия и самоуслаждения. Наконец, последнее обвинение вас вашими противниками заключается в том, что в большинстве случаев вы не доставляете этим милым для вас, но вместе с тем и вами же униженным созданиям, даже того обманчивого или призрачного душевного спокойствия и благополучия, в доставлении которого им сами-то вы, кажется, уж никак не можете и сомневаться, потому что для этого расточаете им и самые нежнейшие ласки, и жертвуете своими кровными достатками, иногда далее в таком почтенном количестве, что сами остаетесь в постыдной нищете после обладания самым широким богатством.