Каменный город — страница 2 из 4

ГЛАВА ШЕСТАЯ


Когда человек после длительного ожидания окажется в воде, ему остается энергичнее работать руками и ногами, да так держать голову, чтоб не захлестнуло волной. В сходном положении находился Бурцев. Время, тянувшееся с того самого дня, как он согласился занять новый пост, нескончаемо медленно, вдруг обрело рабочий ускоренный ритм. И дни полетели, будто ветер листал календарные странички...

Бодро взбегая через две ступеньки по гулкой бетонированной лестнице с железными поручнями, Бурцев знал, что передышки уже не будет до самого вечера.

Первой к нему входила Вечеслова — с неизменной кожаной папкой и неизменно подтянутая. Установившиеся между ними неопределенно-интимные отношения оставались дома, там, в ее комнате, где висела картина Ренуара. Пожалуй, Вечеслова держалась с еще большей деловитой официальностью, чем прежде, выкладывая перед Бурцевым служебную корреспонденцию и бумаги на подпись. И каждый раз Бурцев бывал неприятно озадачен столь резкими — на службе и дома — переменами. Но в те редкие минуты, которые выпадали среди дня, когда они оставались наедине и не бывали заняты, Бурцев с радостью ловил в ее карих блестящих глазах что-то тревожно-выжидательное. Казалось, в них остался звездный свет памятной ночи — и нет-нет да вспыхивал в самой глубине янтарными точками.

Нет, мира в его душе не было...

Тотчас же после ухода Вечесловой начинался, наваливался рабочий день. Очередные планерки, прием посетителей, телефонная трескотня... Письменная, телеграфная и телефонная ругань с различными организациями, задерживающими материально-техническое снабжение... Разбор финансовых неурядиц и посещение цехов... Этот жесткий ритм повседневной текучки, пусть даже в нем не было места для лирики, пришелся бы Бурцеву по душе: он любил деятельную жизнь, когда мысль кипит и мускулы играют, когда быстрее бьется сердце и быстрее бежит кровь. Но то, что это была именно текучка — властная, засасывающая, — начало тревожить Бурцева. Она, эта текучка, не давала сосредоточиться на тех мыслях, которые во множестве рождались в течение дня. Случалось, что мелькнет, вильнет хвостом, как мышь, интересное соображение — и тут же затеряется среди десятка других неотложных вопросов.

Но были мысли, к которым Бурцев возвращался все чаще. Например, не проходило дня без стычки между отделом главного конструктора и технологическим отделом.

Приходил Ильяс, резко откидывал рукой короткие черные волосы и, опершись обеими ладонями о стол, начинал крыть технологов.

— Они мне всю конструкцию испортили!.. В корне испортили, так? — горячился он, и сквозь темные губы разбойничье посверкивала золотая коронка. — Только о себе думают, как бы им легче технологию разработать!.. А все остальное — пусть волки кушают, так?

Приходил тихий, меланхоличный Кудашев — главный технолог — и многословно жаловался на конструкторов.

— Помилуйте, Дмитрий Сергеевич... — говорил он, плаксиво кривя рот. — Доколе же это будет продолжаться? Сагатов-младший буйствует, а между тем его молодцы совершенно же не считаются с нами!.. Надо же учитывать возможности нашего оборудования, чтобы создать наиболее рациональную технологию... Они навертят кренделей, а мы — не смей и маковки тронуть или — не дай бог! — внести изменение в конструкцию... Так же не бывает!..

«Почему, — раздумывал Бурцев, — эти два отдела, казалось бы самой логикой производства — что делать и как делать — призванные быть вместе, оказались повсюду разделенными? Не потому ли, что те и другие специалисты обучаются на различных факультетах, а порой — и в отдельных вузах? Но разве из этого следует, что их надо разлучать на производстве?»

Пока что это были несколько отвлеченные, еще никому не высказанные соображения. Бурцев знал, какое множество возражений он встретил бы, выскажи эти мысли, и какое сопротивление инерции встретил бы, задумай претворять их в жизнь. Но он все более укреплялся в убеждении, что подобная реорганизация была бы полезной.

Текучка съедала день, текучка заглушала мысли, но захлестнуть их полностью не могла. Порою Бурцева охватывало то чувство собранности, которое он испытывал в военном училище перед выходом на марш. В последний раз подогнано снаряжение, проверено оружие. Остается потопать ногами, плотнее примяв портянки, и — в путь!.. Дорога предстояла длинная, но первые шаги уже были сделаны. Перспективно-техническая группа была создана: Ильяс добился своего.

Ходжаев, какой-то костистый, с длинным хрящеватым носом, сидел, выгнув худую спину. Сквозь шелковую красную рубашку с короткими рукавами выпирали позвонки. На столе лежали его худые волосатые руки. Шафигуллин, обратив к окну свое оливково-смуглое девичье лицо, казалось, замечтался о чем-то постороннем. Ильяс глядел на них, по привычке упираясь обеими руками в стол и посверкивая своим золотым зубом.

— Вот, перед директором говорю, так? — нагнулся он вперед. — Если кого поймаю в цеху, у нового станка, уволю! Серьезно говорю, так?.. Будете сидеть и думать... Думать о нашем развитии... Кто не растет, не развивается — мертв!.. А мертвецы — закон! — разлагаются, так?.. Каждую неделю будете докладывать свои соображения...

Для группы выделили специальную комнату. Снесли туда чертежные столы, пантографы, справочники. Не обошлось и без курьезов. Ильяс, не доверявший усидчивости конструкторов, задумал запирать их на замок. Понадобилось специальное вмешательство Бурцева, чтобы охладить его усердие. Порешили на том, что конструкторы будут сами запираться, дабы никто им не мешал. В конструкторском бюро завода, как и предупреждал Таланов, разыгрывались по этому поводу спорадические бури. Нашлись и обиженные, и скептики, считавшие, что Ходжаев и Шафигуллин добрались до легкой жизни. Членов группы окрестили «отцами-пустынниками» и, проходя по коридору мимо запертой двери, наигранно громко шикали друг на друга и ступали на носках. Что и говорить — нагрузка на каждого конструктора увеличилась...

Впрочем, Бурцев относился к группе как к эксперименту. Полезному, но эксперименту, который, может быть, в отдаленном будущем все же принесет пользу. Главной его заботой в эти дни было снабжение, сжимавшее тисками и лихорадившее завод. Годовая заявка на материально-техническое снабжение была уже утверждена в главке, и выскочить из нее, получить что-либо экстренно необходимое представлялось почти невозможным. Оставалось надеяться на Кахно, который бегал, толкал, вырывал.

— Я — явление, порожденное действительностью, — говорил он с мрачным юмором. — Кооперирование — красивая вещь, но — аллаверды! — оно не блюдечко, на котором подносят розовый крем. Разрешите послать толкача на Урал: я интересуюсь фасонным литьем. Если через месяц не получим — будем вне игры.

И Бурцев разрешил. Он поражался энергии этого немолодого, в сущности, человека, внушавшего сотрудникам своего отдела:

— Расставить ноги на ширину плеч и дышать носом, брильянтики мои, хорошо для юной гимнастки, а не для снабженца.

В эти же дни, когда создавалась новая конструкторская группа, у Бурцева произошло первое крупное столкновение с Талановым, который не раз высказывался против затеи Ильяса.

— Я нахожу, что производство должно быть производством, а не экспериментальной лабораторией, — сказал он, заканчивая разговор и поднимаясь с места.

Бурцев тоже встал. Дальше разговаривали, стоя по обе стороны стола.

— Я удивляюсь... — пожал плечами Таланов. — Техника — это трезвый расчет. Техника не терпит телячьих восторгов и прожектерства. А что такое, как не прожектерство, эта самодеятельная группа?

— Скажем — мечта... — неохотно ответил Бурцев. Он уже устал спорить и считал разговор законченным.

— Ах, вот как!.. — покривился Таланов. — Конечно, с позиций такого высокого слова меня можно громить, как рутинера и педанта. Но я не забываю, что я в первую голову производственник!.. И, поверьте мне, Дмитрий Сергеевич, будь у нас не завод, а специальное конструкторское бюро, я, возможно, также согласился бы поэкспериментировать. А пока я хочу работать спокойно, ибо вижу в спокойствии основу ритма. Вынув двух лучших конструкторов из механизма производства, сохраним ли мы ритмичность? Полагаю, что нет... Как бы то ни было, я искренне высказал свои соображения...

— Что ж, жизнь нас рассудит!.. — улыбнулся Бурцев, разведя руками.

— Да, жизнь нас рассудит, — кивнул Таланов и вышел.

Последнее слово осталось за Бурцевым, но полной уверенности в своей правоте он не испытывал. Нельзя было спорить с тем, что в работе группы существовала какая-то неопределенность. Думать о модернизации и улучшении выпускаемой продукции, — не слишком ли общо поставлена задача? Не следовало ли более конкретизировать ее?

Бурцева одолевали сомнения: не поторопился ли, не пошел ли на поводу восторженного Ильяса? Но он мог честно признаться себе, что личные отношения не играли здесь никакой роли. И, в конце концов, когда-то надо же было начать!..

Вошел, отдуваясь, Муслим. Сдвинул досадливо тюбетейку и взглянул на Бурцева.

— Пойдем в литейный цех, — сказал он. — Плохо там, э...

— Что, опять женский вопрос? — улыбнулся Бурцев.

— Женский, э... Выкидыш... — хмуро ответил Муслим. — Говорил этому черту: переводи всех на легкую работу... Не слушал, э!..

— Хорошенькое дело!.. — нахмурился Бурцев. — Почему же она в декретный отпуск не шла?

— Я знаю, э?.. — отмахнулся Муслим. — Может, не срок... А может, ребенка не хотела.

— Ну, пойдем... — неохотно сказал Бурцев. — Придется, значит, и делами литейки заняться... Еще одна проблема...

А каждый день рождал их все новое множество.

И снова мелькали листки настольного календаря, будто ветер их переворачивал...

Наступила середина июня. Близился конец квартала, близился срок сдачи нового станка. Испытания его были назначены на полдень.

Дни летнего солнцестояния в Азии — не пустые слова. Пронзительно-яркие отвесные лучи падали сквозь застекленную крышу на участок сборки. Золотилась пыль, возносясь кверху, — и казалось, что крышу подпирают зыбкие световые колонны. Из вентиляционных труб шел сухой горячий воздух. Если подставить под него лицо, кожа мгновенно высыхала и неприятно обтягивалась.

Станок — еще не окрашенный, со снятыми кожухами, весь какой-то раздетый, — стоял на испытательном стенде, возле которого в безмолвной нервной суматохе возились слесари-сборщики. То и дело кто-либо из них убегал и возвращался. Что-то подкручивал и подтягивал гаечным ключом Ильяс. Взмокшее лицо его было перемазано маслом; нательная сетка, обнажавшая волосатую грудь, прилипла к телу; маслянистые хмельные глаза вряд ли замечали окружающих...

В сторонке, на ящике, сидел Савин. Непривычно молчаливый, он лишь обмахивался платком и взглядывал то на станок, то на Бурцева, который спокойно курил, засунув одну руку в карман.

Наконец, без особого предупреждения, Ильяс включил мотор, и из станка — с интервалом чуть меньше минуты — стали выскакивать звонкие металлические карандашики со специальной насечкой — шпиндели. Гудел мотор... Позвякивали, ударяясь о плиту, карандашики... Станок работал. Все было до обидного буднично и просто. Атмосферы праздничности не получилось. У Бурцева были свои основания не слишком волноваться: не он начинал это дело, не он переболел за него. Но другие? Вот стоит Ильяс и молча смотрит на шевелящуюся кучу шпинделей. Он все вытирает и вытирает куском ветоши замасленные руки, и в движениях его чувствуется скорей облегчение, нежели радость. Сказалась ли усталость, или успел перекипеть, — и достигнутая цель уже не волнует? Но так или иначе, станок работал — и это было хорошо. Бурцев готов был сознаться, что станок — очко в пользу Гармашева в их заочном споре. Его удивляло лишь отсутствие авторов: Ходжаев и Шафигуллин не пришли на испытания.

Казалось, единственным человеком, который искренне радовался, был Савин. Взяв Бурцева и Ильяса под руки, он заулыбался, зашумел.

— Ну, братья-разбойники... — говорил он, заглядывая им в лицо. — Когда отгружаете?..

Вечеслова насмешливо взглянула на него и, потупившись, глядя себе на ноги, медленно пошла из цеха.

— Отгрузим... — усмехнулся Бурцев. — Получишь в срок...

Проводив Савина до проходных ворот, Бурцев поспешил к себе в кабинет, в мир относительной прохлады. Солнце пекло нещадно. Казалось, его лучи отражались от фаянсового, белесо-голубого неба и низвергались на обнаженный двор с потрескавшейся, истолченной в пыль землей... Проходя коридором мимо двери вновь организованной конструкторской группы, он остановился. «Зайти?..» За дверью стояла тишина. «Не стоит...» — подумал он и пошел дальше.

А через час таинственная дверь раскрылась, и «отцы-пустынники» вышли в коридор. Ходжаев запер дверь двойным оборотом ключа, подергал ее и кивнул Шафигуллину.

Пройдя меж чертежных столиков конструкторского бюро, они подошли к Ильясу. Лица у них были странные.

— Что случилось? — Ильяс вскочил, с неосознанной тревогой глядя на них.

— А вот пойдем, увидишь... — уклончиво ответил Ходжаев.

Над чертежными столиками поднялись любопытствующие головы. Когда трое пошли из комнаты, их проводили настороженными взглядами.

Спустя некоторое время заметили, что все трое, с рулонами каких-то чертежей в руках, прошли в кабинет Бурцева.

— Вот смотри, Дмитрий Сергеевич... — сумрачно сказал Ильяс, расстилая перед Бурцевым чертежи.

Это была измененная схема нового, только что опробованного станка. Впрочем, измененной ее можно было назвать лишь условно, поскольку оставались некоторые из старых узлов. Но в целом это была совершенно новая машина. В проекте присутствовала та техническая смелость, та самобытность, которых не хватало старому варианту.

Стоя за креслом Бурцева, конструкторы давали краткие пояснения.

— Скорость, а значит, производительность — возрастают втрое, — закончили они и, отойдя в сторону, присели.

Бурцеву не нужно было много объяснять. Он испытывал почти эстетическое наслаждение, просматривая листы чертежей.

— Слово не мальчика, а мужа?.. — поднял он веселый взгляд на Ильяса.

Ильяс не принял шутки.

— Что будем делать?.. — спросил он внезапно охрипшим голосом и облизнул губы. — Станок готов, так?..

В первое мгновение Бурцев не понял. Он взглянул на чертежи, потом на конструкторов. Те сидели с отсутствующими лицами...

Взгляд Бурцева медленно потухал. Он достал из кармана измятую пачку, долго ковырялся в ней... Выбрал сигарету, закурил. Легкий сухой ветер, задувая в окно, шевелил волосы. Воздух нес запахи нагретой солнцем пыльной листвы. Там, за окном, струилось знойное марево, усыпляющее мысль, размягчающее тело. «Ветер Шираза... — усмехнулся про себя Бурцев. — А ты сиди здесь — решай квадратуру круга!..» Ему вдруг захотелось встать и уйти. На улицу, в парк, где хрустит под ногами песок, куда угодно, лишь бы не возиться еще и с этой столь неожиданно возникшей проблемой. Право, лучше было оставаться со своими автоматами!.. Раздражение подкатывало к горлу, натягивая голосовые связки.

Усилием воли — «Нельзя срываться... Ты — не один!..» — он старался подавить злые мысли. Но совершенно сдержаться не смог.

— Какого же шута вы думали раньше? — воскликнул он, с неприязнью глядя на конструкторов.

Шафигуллин медленно повернул к нему свое оливково-смуглое мечтательное лицо.

— А когда нам было думать?.. — только и сказал он.

— Тот нажимает, этот гонит... — заговорил Ходжаев. — Скорей, скорей!.. Вот и слепили... Станок-то был вроде подкидыша. Нас никто не освобождал от текущей работы...

Бурцев молчал, уже сожалея о своей вспышке. В сущности — в чем они виноваты? Да и проблема... Станок готов, работает — и должен быть сдан в срок. Никакой проблемы, казалось бы, нет. Но все же...

— Как же вы теперь-то додумались? — с невольным интересом спросил он.

— Это, пожалуй, ваша вина... — без улыбки сказал Шафигуллин. — Если помните, вы заметили, что напрашивался лучший вариант. Ну и вот... решили начать с того, что, очевидно, оставалось незавершенным. Надо же было нам знать, чего мы стоим, прежде чем приступать к другим работам...

— Вот уж поистине: не задирай чужого самолюбия, — прищурился Бурцев и встал. — Хорошо... Подумаем над своими грехами... А пока идите полюбуйтесь на свое детище. Но — никому ни слова...

Конструкторы ушли.

Бурцев вышел из-за стола и, насмешливо взглянув на Ильяса, помахал сигаретой.

— Что? Не ожидал точки с запятой? — сказал он. — В жизни все сложнее, а?

Ильяс отодвинул стул и сел.

— Станок готов, так? — сказал он, подняв голову. Но Бурцев не мог поймать его ускользающего взгляда. — Станок готов... Будем считать... — Ильяс сделал зачеркивающий жест. — Так?..

Теперь, когда Ильяс высказал мелькнувшую у него затаенную мысль, Бурцев возмутился.

— Да ты хоть рассмотрел?.. — сказал он, нагибаясь над чертежами. — Это же вещь!.. Как ты ее зачеркнешь? И как будешь смотреть в глаза своим конструкторам? Шумел, шумел, а дошло до дела — так в кусты?..

— Хорошо, я не в кусты... — угрюмо сказал Ильяс. — Что предложите?

— Что предложу, что предложу... — Бурцев прошелся вдоль стола. — Если б я это знал... Ясно одно — надо сохранить у людей веру. Иначе из всей затеи модернизации станков громкий пшик получится. Останемся при своем интересе и пустых хлопотах... А не сдать станок — это, брат, тоже... Если б они хоть немного раньше подоспели!.. — Бурцев с досадой пристукнул по чертежам и присел на подлокотник кресла.

Ильяс потирал себе лоб. Подняв голову, он встретился взглядом с Бурцевым и неожиданно улыбнулся.

— Дмитрий Сергеевич... — сказал он. — А ведь толк получается, так?

— Да уж... Скорей, чем ожидали... — усмехнулся Бурцев. — Вот тебе и моральный износ... — Он притушил сигарету и вздохнул. — Вот что... С ходу тут ничего не решишь. Надо с людьми поговорить. Иди зови Таланова. И попроси ко мне Эстезию Петровну, надо сказать, чтобы разыскала Муслима.

Вечеслова вошла с какой-то бумагой в руках.

— Вы уже слышали? — спросил Бурцев, взглянув в ее замкнувшееся лицо.

— О чем? — слегка вскинула она бровь.

Бурцев начал было объяснять — и замолк. Похоже, что его слова не доходили до нее. Она не прерывала, но и слушала как-то безучастно. Что же с ней творится?

Словно очнувшись, она подняла отстраняющий взгляд и протянула листок, который держала в руке.

— Вам — извещение, — холодно сказала она. — Вызывает Москва...

— Сейчас? — Бурцев глянул на телефон.

— Завтра... — ответила Вечеслова. — И говорить будете не отсюда, а с переговорной.

— Почему? — удивился Бурцев.

— Очевидно... частный разговор... — сказала Вечеслова, прямо глядя на него.

Бурцев вспыхнул и с преувеличенным вниманием стал читать извещение. Действительно, не трудно было догадаться, чей это вызов... Он успел забыть о коротеньком письме, которое отправил Ольге в первые же дни по приезде. Начисто забыл и о письме, и о ней самой... К чувству стыда примешивалось, однако, еще какое-то неприятное чувство. Он не хотел этого звонка — вот в чем дело! Но это же нечестно...

— Спасибо... — коротко сказал он и спрятал бумажку в карман.

— Быть может... — протянула Вечеслова, — будет лучше, если я заблаговременно подыщу другую квартиру?

— Для кого лучше? — почти зло спросил Бурцев. — Для вас? Тогда другое дело...

Вечеслова мельком взглянула на него и медленно пошла к выходу.

— Постойте... Я зачем-то вызывал вас... — остановил ее Бурцев. — Да!.. Разыщите мне, пожалуйста, Муслима Сагатова.

— Хорошо, — кивнула Вечеслова и, задержав на нем взгляд, вышла.

Вскоре вернулся Ильяс в сопровождении Таланова. За ними подоспел Муслим. Выслушав новость, он сдвинул набок тюбетейку и почесал за ухом.

— После свадьбы в трубы трубим, э? — заметил он, прислушиваясь, однако, к разговору Бурцева с Талановым.

— Что ж, идея прекрасная... признаю... — сцепив руки, как певец на эстраде, Таланов глядел на чертежи. — Но к чему это сейчас? В конечном итоге — напрасная трата времени...

— И вы совершенно не допускаете мысли... — начал Бурцев.

— Помилуйте, Дмитрий Сергеевич!.. — приподнял плечи Таланов. — Если это шутка, то неудачная. Конец квартала есть конец квартала. И он наступит тридцатого июня: ни днем раньше, ни днем позже... Осталось пятнадцать дней — какие же могут быть разговоры?

— Да, к концу квартала не успеть... — согласился Бурцев.

— А что, очень хороший проект, э? — вмешался Муслим.

— Очень, — ответил Бурцев. — И зарывать его в землю — преступление.

— Вы это совершенно серьезно говорите? — с интересом обернулся к нему Таланов.

— Совершенно серьезно... В здравом уме и твердой памяти... — Казалось, Бурцеву только и нужно было встретить столь категорическое отрицание, чтобы от его размягченности не осталось и следа.

Таланов с презрительным сожалением взглянул на него.

— Вы, кажется, еще не понимаете всей глубины последствий, если решитесь на подобный шаг, — сказал он. — Весь управленческий и инженерно-технический аппарат лишится премий за выполнение квартального плана; премии за станок мы также не получим, а это уже касается и рабочих; контролеры же Промбанка не преминут, я думаю, поприжать нас с фондом заработной платы... Но это — лишь материальные потери. А моральные? Мы подведем главк и министерство... Тут уж, даже приблизительно, трудно гадать...

— А давайте повернем вопрос иначе... — махнул рукой Бурцев. — Кого будет больше — пострадавших или выигравших? Полезно это для дела или нет?

— Я не силен в софистике, — отрезал Таланов. — Но полагаю, что люди — мало их или много — есть люди. Они работали!.. И не для того, чтобы их труд пошел кошке под хвост...

— Вы, очевидно, полагаете, что вы один — гуманист! — вскипел Бурцев. — С подобными взглядами мы сто лет топтались бы на месте, располагаясь табором перед любым препятствием. Но в известной формуле, кроме труда, говорится еще и о способностях!

Спор начал переходить в перепалку — и ничего не разрешил. Разошлись, договорившись собрать назавтра заседание партийного комитета.

Внеурочное совещание у директора не скрылось от сотрудников заводоуправления. Из конструкторского бюро потянулись слухи: что-то случилось! Установилась напряженная атмосфера...

Пообедав в ресторане, Бурцев возвращался домой. Машину он отпустил, чтобы пройтись пешком и успокоить нервы. Неприятностей хоть отбавляй. А в довершение всего — этот вызов на переговорную... Неужели Ольга вдруг надумала приехать? Как это было бы ненужно и глупо...

Блестел асфальт, на глазах высыхая после поливки. Блестела сочная, еще не совсем запылившаяся, листва акаций и лип. Блестели глаза двух девушек, легким шагом прошедших мимо; блестели их голые ноги и плечи, отполированные загаром. Просторно сияло южное лето. Лишь на душе у Бурцева было смутно.

В коридоре, щурясь после яркого света, Бурцев остановился. Дверь в комнату Эстезии Петровны была приоткрыта. Она вполголоса напевала своим грудным глубоким голосом:


Не пылит дорога,

Не дрожат листы...

Погоди немного,

Отдохнешь и ты...


Бурцев заглянул в дверь. Эстезия Петровна сидела, обхватив широко раскинутыми руками столик и прижавшись щекой к клавишам пишущей машинки. Почти кричащим отчаянием дохнуло на Бурцева, и он затаил дыхание.

Наконец Эстезия Петровна упрямо тряхнула головой, и пальцы ее с остервенением обрушились на клавиши.

Бурцев постоял и, неслышно ступая, пошел к себе. Он остановился у окна спальни и закурил. Предвечернее желтое солнце освещало захламленный пустырь напротив и трехэтажный недостроенный дом, принадлежащий заводу. Неуютно оплетали дом безлюдные строительные леса...


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


У Эстезии Петровны портился характер...

Утром она отругала — за плохо напечатанные документы — Симочку. Затем ее гнев обрушился на Кахно. Он уже второй раз прибегал к ней.

— Брильянтик мой, — говорил он умоляюще. — Посмотрите... Фондовое извещение на лес... Может, где-нибудь затерялось у вас среди бумаг?

— Георгий Минаевич!.. — вспылила она. — Вы за кого меня принимаете? Если я сказала — нет, значит, — нет! И уходите, пожалуйста! Не мешайте мне...

Она заложила в пишущую машинку бумагу и принялась перепечатывать документ, испорченный Симочкой.

— Что случилось, брильянтик? — Кахно мягко дотронулся до ее плеча. — Я ничем не могу помочь?

— Не нужно мне никакой помощи, понятно? — зло сверкнула она глазами. — И оставьте меня в покое!..

Бурцев, уходя на заседание партийного комитета, остановился возле ее стола. Она выжидательно поднялась и смотрела в сторону. Даже пудра не могла скрыть темных кругов вокруг ее глаз. Проклиная себя в душе, Бурцев молчал и не находил каких-то простых и необходимых слов, способных разбить ее отчужденность.

— Ну... я пошел... — только и сказал он. — Если будут звонить, переключите, пожалуйста, телефон.

Заседание партийного комитета проходило не совсем так, как ожидал Бурцев. Разговор вышел за рамки частного вопроса о новом проекте и шел скорее о стиле работы всего предприятия. Высказывались коротко, иногда зло, но чувствовалось, что многие ждали этого откровенного разговора. Внешне спокойно держался Таланов, непоколебимо уверенный в своей правоте.

— Существует государственная дисциплина, которой мы все должны подчиняться, — сказал он. — Мы не имеем права сорвать выполнение плана без достаточных к тому оснований. Мы не должны забывать, что от нас в некоторой степени зависит и выполнение плана будущей хлопкоуборочной кампании. Мы не можем допускать в своей работе никакой анархии.

— Вы нас не пугайте этим словом, так? — сорвался Ильяс, сверкнув темными, как нефть, глазами. — Не пугайте, так? Здесь — партийный комитет, коллективный разум, не анархия, так? И по течению, которое создали вы с Гармашевым, мы не пойдем!.. Двадцатый съезд нас учит думать... Думать, так? Думать о пользе государства... О пользе, так?

Муслим постучал ладонью по столу и поднялся.

— Государственная дисциплина — закон, кто спорит, э! — сказал он. — Не об этом говорим, э! Вот — газету читаем, брошюры читаем, видим — написано «на базе высшей техники»... Киваем головой «хай, хай, хоп — хорошо» — делаем по-старому... Это как называется, э?.. Вот — новый проект, вот — база высшей техники... Хороший проект? Товарищи говорят — хороший... Кому видней? Главк далеко, министерство далеко, мы — здесь... Мы должны говорить по-государственному, решать по-государственному... Выпускать продукцию тяп-ляп, пока от нас уйдет, «пока до хозяина дойдет», — по-государственному, э?..

Муслим обвел взглядом присутствующих и сел.

— Давайте о деле говорить, э... — сказал он, подвигав на голове тюбетейку. — Говори, Дмитрий Сергеевич.

— Мы немного отвлеклись... — начал Бурцев. — Мне кажется, следует конкретизировать обстановку. Конечно, если бы станок пришлось делать совершенно заново, мы сказали бы «на безрыбье и рак рыба». Но я совещался с конструкторами, и мы установили, что, опоздав всего на десять — пятнадцать дней, мы сумеем дать новый вариант станка. Переделывать придется лишь часть узлов, а производительность станка возрастет втрое. Из этого и следует исходить... Если бы не один момент — личные материальные потери рабочих и инженерно-технического персонала, не стоило бы и обсуждать этот вопрос. Но этих потерь нам не избежать, в этом Николай Николаевич прав. Такова обстановка, решайте...

Решили обсудить вопрос с рабочими — созвать во вторую смену общее профсоюзное собрание.

Часа в три дня Бурцеву позвонил Савин.

— Сушай, варяг, — сказал он. — Что у тебя стряслось? Я слышал, что ты не дашь мне станка?..

Бурцев стал объяснять.

— Ну, знаем мы эти переделки на ходу!.. — перебил Савин, как только понял, в чем дело. — Либо будет, либо нет... Мне не нужно журавля в небе, ты мне дай синичку, которую я видел. А не дашь — не обессудь, буду жаловаться. Может, у тебя и две головы, а у меня — одна!..

Бурцев задумался. Позиция заказчика осложняла дело. Отступить? Отказаться от ценной технической идеи? Никогда!.. В конце концов, это — не частное дело. Ни его, Бурцева, ни Савина, ни самих авторов. В тот момент, когда они положили чертежи на директорский стол, проект стал принадлежать обществу. Да, теоретически, отвлеченно, это было так... А практически... Что же, вечером увидим... Жаль, что придется опоздать к началу собрания: надо ехать на переговорную станцию.

В шесть часов к нему зашла Вечеслова.

— Я ухожу, Дмитрий Сергеевич, — сказала она негромко. — У меня что-то голова разболелась... Вот передайте, пожалуйста, Кахно фондовое извещение на лес. Он все беспокоился.

— Да-да, пожалуйста... — сказал рассеянно Бурцев, засовывая бумагу в карман. Вечеслова, казалось, чего-то ждала. Но что он мог сказать до разговора с Ольгой? Бурцев терялся. Чувствуя, что говорит глупость, он все же спросил: — Может... возьмете машину — и к врачу?..

— Обойдусь... До свадьбы пройдет... — усмехнулась Вечеслова и, кивнув головой, вышла.

Бурцев с досадой отодвинул кресло и, подойдя к столу, закурил. Небо, с утра затянутое хмурой дымкой, приобрело свинцовый оттенок. Давящая духота вызывала неприятную липкую испарину. Порывами налетал жаркий ветер, закручивая небольшие смерчи мелкой пыли.

«Все-таки ты порядочная размазня, Димка... — думал Бурцев. — Ты не умеешь болтать ногами... И вечно чем-то связан... К шутам!..»

Позже, расхаживая мимо кабинок переговорной станции, он опасался одного: как бы треволненья последних дней не обрушились на Ольгу, словно развернувшаяся пружина. Он совершенно не представлял себе, как и о чем будет говорить с ней. Попытался сосредоточиться, но махнул рукой...

Наконец его вызвали в кабинку. С щемящим беспокойством в сердце он взял трубку и услышал далекий тоненький голосок Ольги. В первое мгновение он отвечал механически, почти не вникая в смысл ее слов.

— Как же ты устроился, Димчик? — спросила она после небольшой паузы.

— Отлично... — ответил Бурцев. — Отлично устроился. Все идет как нельзя лучше...

— Тебе хорошо, да?.. — с какой-то затаенной надеждой в голосе допытывалась Ольга. — Знаешь... Я хочу сказать... Уж лучше сразу!.. Не приеду я, Димчик... Не могу я, не могу!.. — В голосе ее послышались знакомые, по-детски капризные нотки.

Бурцев притих. «Ольга, славная!..» — хотелось ему крикнуть. Он готов был смеяться и в то же время чувствовал себя в чем-то виноватым перед ней.

— Денег тебе не нужно? — зачем-то спросил он.

— У меня есть... — ответила она. — Ты хороший все же, Димчик... Прости... Но мне трудно с тобой... Рядом с тобой я как-то особенно чувствую свое ничтожество... Нет, нет, дорогой, это не ты виноват. Это — во мне самой!.. И вот, я понимаю, что никогда не смогла бы отделаться от этого чувства....Но нельзя же так жить, правда?.. Ты все работаешь, думаешь о чем-то, тебе все ясно впереди. А я ничего особенного и добиваться не хочу, живу — и все... Ты не сердишься на меня?

— Нет, Оля, нет!.. — взволнованно сказал Бурцев. — Сейчас ты, может быть, честнее меня... И я от всего сердца хочу, чтобы ты была счастлива!..

— Спасибо, Димчик, целую тебя... — с каким-то поспешным облегчением ответила она. Бурцев почувствовал, сколько напряжения потребовал от нее этот разговор — честный, без уверток. Он был благодарен ей, и в то же время ему было жаль ее, словно он обидел ребенка.

Когда Бурцев вышел на улицу, начинало темнеть. Резкий ветер ударил ему в лицо, запорошив пылью глаза. Бурцев взглянул на небо. Похоже было, что собиралась гроза.

— Гони, Миша, на завод, — сказал он, усаживаясь рядом с шофером.

Как и предполагал, Бурцев приехал на завод с опозданием. Собрание шло в сборочном цехе. Люди расселись где попало — на верстаках, на ящиках, на полу. Жестким светом сияли сильные электролампы. Гудели вентиляционные трубы. Но духота не развеивалась. Маслянисто блестели потные лица... Бурцев, невольно пригнувшись, прошел по пролету и сел на свободный стул за небольшим столиком, который был покрыт куском линялого кумача. Никто не обратил на него внимания.

За столом поднялся Чугай, председатель завкома, — тощий, длиннорукий, с неопрятно отросшими волосами. Бурцев с первого дня невзлюбил его. Просматривая вместе с ним коллективный договор, Бурцев убедился в его подобострастной готовности отступиться от любого пункта документа.

— Това-а-арищи!.. — говорил Чугай, разведя длинными руками. — Куда‑а это годится? Мы обсуждаем кардинальный вопрос передовой техники, а вы сводите на шкурные вопросы. Попрошу выступать по существу...

«Ах ты, сколопендра бесхребетная!.. — зло подумал Бурцев. — Поистине, когда такой субъект повторяет верную мысль, даже тогда он лжет...»

К столу вышел кряжистый старик в серой диагоналевой куртке. Разгладив желтоватые прокуренные усы, он достал из футляра очки в стальной оправе, не торопясь надел их, оглядел цех...

Бурцев с интересом приглядывался к нему. Он тронул за плечо сидевшего впереди Муслима.

— Кто это? — шепотом спросил он.

Муслим осторожно отодвинул назад свой стул и нагнулся к Бурцеву.

— Акимов... Иван Савельевич... — сказал Муслим. — Из старых мастеровых... Золотые руки, э... Мастер-инструментальцик.

— Я, товарищи, старый человек... — начал Акимов негромким глухим голосом. — Если что не так скажу, извиняйте... Тут вот много говорили: премии, не премии... Инженеры говорили, опять же — наши рабочие... А товарищ Чугай и вовсе не постеснялся, пустил «шкурника»...

— Товарищ Акимов, попрошу по существу! — приподнялся Чугай.

— Молчать!.. — неожиданно вырвалось у Бурцева. Голос его гулко отдался в просторном цехе. Рабочие зашевелились, вытягивая головы, присматриваясь. Послышались смешки, некоторые стали перебегать поближе к столу.

— Продолжайте, Иван Савельевич, — сказал Бурцев, с бешенством глядя на растерявшегося Чугая.

— Я что хочу сказать... — Акимов снова разгладил усы, пряча в них усмешку. — В старое время нас, инструментальщиков, слесарей-лекальщиков, было — по пальцам сосчитать... Но опять же, какой это был народ, — кудесники! Взять, скажем, плитки Иогансона... От века из Швеции ввозили их. Каждая плиточка — на вес золота. И ведь драли, сучьи дети, — потому — секрета ихнего никто не знал. Да‑а... покуда не взялся за дело золотой человек, мастер божьей милостью — Кушников, Николай Васильевич. «Как-так, — думает, — прежде, до революции, с нас драли шведы, теперь опять же дерут». Стал доискиваться секрета, да и нашел. Да... Собрал мастеров, — кривой Левша у них в подмастерьях бы ходил, — нас, молодых лекальщиков, набрал, поставил артель на Петроградской стороне — «Красный инструментальщик»... Да‑а... Стали работать. Сказать артистически, так у скрипача пальцы пришлись бы грубыми для той работы!.. На чугунную доску-притир насыпали абразивный порошок — и плиточкой, полегонечку, туда-сюда, туда-сюда... Подвигал, поставил под микроскоп, посмотрел — опять двигай. Снимать-то надо сотки микрона!.. Опять же, чуть задумался, нажал сильней — каюк! Либо совсем запорол — не липнут плиточки друг к дружке, либо — точность не та, в низший разряд пошла плитка. Да-а... Флигелек маленький, темный, холодный... Денег имели всего-ничего, не то и свои докладывали, а вот — работали... — Акимов снял запотевшие очки, протер их платком, степенно водрузил на место и взглянул на собравшихся в цехе. — Я что хочу сказать, — повторил он, подняв желтый от табака палец. — Какой интерес имели те мастера? Корысть?.. Нет, товарищи мои милые, имели они свою рабочую гордость! Да-а!.. Присказку имели — «держу марку!». Слышу — и нынче иной молодой сбрякнет то самое, да ядрышка слов, видать, не раскусил... Извиняйте старика, разбрехался... А о новом станке скажу: не честь нам опускаться до низшего разряда, гордость рабочую надо блюсти... держать марку!..

В цехе зааплодировали, зашумели: «Правильно, Савельич!..» Акимов, сняв очки, уложил их в футляр и степенно, по-стариковски, пошел на свое место.

— Слыхал старую гвардию? — наклонился Бурцев к Муслиму. — А мы сидели размазывали...

— Слыхал, слыхал... — заворчал тот. — Не спеши, э... Это одна ладонь, послушаем, как об нее другая ладонь хлопнет...

Шум в цехе продолжался. Стали возникать водовороты отдельных споров. Бурцев взглянул на Чугая и знаками предложил ему вести собрание. Тот с готовностью вскочил, затряс колокольчиком.

— Кстати, где Таланов? — спросил Бурцев, вновь наклоняясь к Муслиму. — Я что-то не вижу его...

— Выступил и уехал, — ответил Муслим. — Заболел, э... Печень...

— Все свое тянул? — поинтересовался Бурцев.

— У перепелки одна песня... — кивнул Муслим.

— Попрошу организованно!.. — взвыл Чугай. — Кто хочет? Вы, Коршунов? Давайте...

У стола, теребя кепку, остановился слесарь-сборщик Коршунов. Синяя майка-безрукавка рельефно обтягивала его мускулистую грудь.

— Товарищи, что же это получается? — начал он ломким металлическим голосом, склонив лобастую голову и полуобернувшись к столу. — Я конечно, полностью согласен с Иваном Савельичем... Но пусть и руководство войдет в положение!.. Чугай говорит: шкурники. А что, мы из премий капиталы копим? Знает ли Чугай — сколько людей по частным квартирам живет, по двести — триста рубликов выкладывают?.. Вот куда идут те премии. А возьмем наш новый дом, в который можно бы многих вселить... Второй год пишем в коллективном договоре: «Дом должен быть закончен». Что же на деле? Спросите сегодня у Чугая, он скажет: «Нет железа для крыши». А где оно, то железо, когда я сам сгружал его?.. — В наступившей тишине Коршунов обернулся к Чугаю: — Где оно?..

Чугай заерзал на месте и с беспокойством взглянул на Бурцева.

— Отвечайте, вас же спрашивают, — кивнул Бурцев.

— Да я что же... по согласованию... — невнятно произнес Чугай. — Пусть товарищ Кахно объяснит... Он больше в курсе...

— Товарищ Кахно!.. — Бурцев привстал и огляделся.

Соскочив с высокого верстака, Кахно подошел и, заложив руки за спину, обернулся лицом к цеху.

— Вас интересует знать — где железо? — сказал он, иронически щуря глаза. — А меня интересует знать — кто тут молился на Гармашева?.. Что? Нет таких?..

Рабочие, знакомые с пряным языком снабженца, оживленно задвигались. Кахно выжидательно взглядывал на лица тех, кто сидел поближе, и слегка покачивался с пяток на носки.

— Так падают кумиры... — сказал он наконец. — А сколько было премий, сколько улыбок... Нажимай на план — и будет красивая жизнь, Гармашев ни в чем не откажет... Божественно!.. В прошлую зиму он узнал — рабочих интересует картошка. Кахно, приказал он, обменяй в колхозе!.. Что же вы хотите — Кахно обменял. Баш на баш... Вы кушали не картошку, вы кушали железо.

Воцарилась изумленная тишина. Кахно выждал с минуту и, как актер, покидающий сцену, широким шагом вернулся на место. Наконец послышался чей-то смущенный смех, затем засмеялись еще некоторые. В возросшем шуме мешались веселые и возмущенные голоса:

— Безобразие!..

— Здорово! Выходит — крышу сами слопали!..

— Ай да Семен Михайлович! Ай да добрый человек!..

Коршунов отчаянно махнул рукой и пошел по проходу, сопровождаемый шлепками и шутливыми возгласами.

Бурцеву смутно помнилось, что в записях Вечесловой упоминалось о картофеле. Но тогда он просто не обратил внимания на подобную мелочь, и подробности возмутительной истории остались ему неизвестными. Его и покоробила и рассмешила вызывающая речь снабженца. Но, пожалуй, Кахно, сам того не подозревая, попал сейчас в точку: никто не мог бы красочней представить «стиль Гармашева».

Бурцев чувствовал, что наступил решающий момент. Следовало закрепить наступившую перемену в настроениях. Мысль, мелькнувшая во время рассказа Коршунова о новом доме, вернулась снова, и Бурцева вдруг осенило. Он вынул из кармана документ, который передала ему Вечеслова, бегло просмотрел его и сунул обратно.

Бурцев встал и поднял руки, призывая к тишине.

— Товарищи! — сказал он громко. — Железо будет в ближайшие дни. Обещаю вам!..

Последние слова его потонули в возродившемся вихре восторженных голосов.

— Слушай, Дима, что ты говоришь, э? — встревоженно шептал Муслим, придвинувшись к Бурцеву. — Где возьмешь, э?..

— Оставь! — отмахнулся Бурцев и, поймав почти испуганный взгляд Кахно, рассмеялся.

Расталкивая людей, по проходу возвращался Коршунов.

— Правду говорите? — выдохнул он, положив руки на стол и глядя в лицо Бурцеву.

— Правду... — серьезно ответил Бурцев.

— И-эх!.. — по-мальчишески вскрикнул Коршунов и хлопнул кепкой об пол. — Голосуем, товарищи! Чего там!.. Держи марку!

Решение было принято: сдать станок в новом варианте...

Поднявшись вслед за Бурцевым в кабинет, Кахно и Муслим вопросительно взглянули на него. Бурцев, посмеиваясь, закурил, прошелся по кабинету и остановился перед Кахно.

— Достанете железо? — спросил он, все еще загадочно посмеиваясь.

— Не хочу обещать рахат-лукум, — мрачно ответил Кахно. — Если я уведу железо, ей скажут — она зарыдает...

— Уводить не придется, — сказал Бурцев и вынул из кармана фондовое извещение. — Поскольку у вас опыт, произведете законный обмен. Баш на баш...

— Аллаверды!.. — застонал Кахно, выхватив из рук Бурцева бумагу и пробежав ее глазами. — Вагон поделочной древесины!.. В чем же я станки буду отправлять?

— Вот именно — поделочной!.. — ткнул ему в грудь пальцем Бурцев. — А вы хотите ее на ящики пустить... Я думаю, в каком-либо строительно-монтажном управлении вам с радостью устроят обмен. Есть у вас на примете такие?

— Есть... — сокрушенно ответил Кахно, вновь взглянув на драгоценный документ.

Бурцев подошел к окну и толкнул рукой створки. Пахнуло влажным предгрозовым воздухом.

— Сейчас не видно... — сказал он. — А сколько у вас тут навалено побитых ящиков... Употребите их в дело. Нечего пускать добро в дымоходные трубы!.. Кроме того, надо снять строительные леса с нового дома... Вот вам и древесина для ящиков!..

— У тебя голова, э‑э, Димка! — хлопнул Бурцева по плечу Муслим. — Я всегда говорил...

— А железо должно быть, Георгий Минаевич, — встряхнул снабженца Бурцев. — Сами понимаете...

— Понимаю... — без обычной цветистости ответил Кахно. — Сделаю... Вино открыто, надо его допить...

Распахнув дверь, на пороге стал Ильяс.

— Победа, Дмитрий Сергеевич, так? — сверкнул он золотым зубом и, протянув руки, пошел к Бурцеву.

— Так, так... — передразнил Бурцев, привлек его к себе и хлопнул по спине. — Что отец, что сын... А победу трубить подождем. Боюсь, что ягодки-то еще впереди...

— Разжуем и косточки выплюнем!.. — засмеялся Ильяс. — Теперь я верю, так?..

Вслед за ним рассмеялись и остальные. Напряжение двух последних дней прорвалось приподнятым оживлением. Что ни говори, первый успех ободрял...

Ударил тугой влажный ветер, взъерошил, как перья голубя, листки настольного календаря, потянул сквозняком в открытую дверь. Духота, давившая в продолжение дня, разрядилась. Стало легче дышать...

— Будет гроза... — сказал Бурцев, подойдя к окну. — Пора, товарищи, по домам.

— Сейчас не страшно, — ответил Муслим. — Вот когда персик и урюк цветут, тогда плохо, э... Сейчас не страшно. В воскресенье виноград будем пробовать.

— Уже? — обернулся Бурцев. — Зеленый, наверно?

— Э-э, пробовать можно, — лукаво прищурился Муслим. — Ты скажи Эстезии Петровне...

Бурцев кивнул и, взяв его под руку, пошел к выходу.

На столбе у проходных ворот раскачивался фонарь. В такт ему, только в противоположные стороны, качалась вытянутая тень автомашины.

Открыв дверцу, высунулся Миша. Глаза его фосфорически сверкнули в густой тени.

— Поехали? — негромко спросил он.

— Давай. Развезем всех... — сказал Бурцев и обернулся.

— Э-э, поезжай, поезжай, — отмахнулся Муслим. Я сказал Хайри, что ночую в городе, с Ильясом. Доедем на трамвае, э...

— А вы, Георгий Минаевич? — спросил Бурцев.

— Спасибо. Пройдусь, как по Дерибасовской в шторм, — отказался Кахно и захлопнул за Бурцевым дверцу.

Крутился в машине, трепал волосы пахучий озонированный воздух. Бежала навстречу, ослепительно сверкая, белая центральная полоса на темном полотне асфальта. Вспыхнув, отставал донесшийся с затененного тротуара промытый девичий смех.

— Что, Миша, сможем мы сейчас поужинать где-нибудь? — наклонился к шоферу Бурцев и с веселым изумлением прибавил: — Впрочем, я еще и не обедал сегодня. Веду ненормальный образ жизни.

— В «Регину» можно... то есть в «Зеравшан»... — кивнул Миша и искоса взглянул на директора. — Жинку надо выписать... А так — недолго и с копыт долой...

— Вполне... — беспечно согласился Бурцев. Приподнятое настроение не покидало его, и этому как нельзя более способствовала оживленная атмосфера ночного города, сверкающего огнями под черным грозовым небом.

В ресторане было светло и шумно. Небольшой оркестр в убыстренном темпе убеждал: «Шагай вперед, мой караван...» Здесь тоже чувствовалось оживление, еще более подогретое вином. Громче звучали голоса, быстрее носились меж столиков официантки, ярче блестели глаза женщин...

— Может, и мы выпьем по одной? — спросил Бурцев, утолив первый голод и оглядываясь.

— Вы пейте, а мне нельзя... за рулем... — с заметным сожалением ответил Миша. — Зарок давал после одного случая.

— Ладно, шут с ним... Не стану ломать компании, — махнул рукой Бурцев и, откинувшись, закурил.

По проходу шла девушка-цветочница с корзинкой снежно-белых шаров бульденежа. Цветы, очевидно, были последние в году. Прозелень лепестков начинала переходить в желтизну, но шары еще держались, не опадали.

Заметив пристальный взгляд Бурцева, девушка подошла к нему. Бурцев с сомненьем покосился на Мишу и взял букет.

Долго собиравшаяся гроза ударила наконец первым оглушительным раскатом грома. Зазвенели бокалы на столах, вскрикнула женщина. Некоторые поспешили к выходу. Поднялся и Бурцев. Густая тьма еще в дверях ослепила, ударила ему в лицо мокрым жгутом ливня. Пока удалось добежать до машины, шелковая рубашка прилипла к спине.

Ветер, набравший силы, раскачивал стволы кленов, разбивал в пыль капли дождя. Недавнее веселое оживление улиц сменилось неопределенной тревогой. Как испуганные птицы, в косых потоках дождя мелькали сорванные со старых дубов небольшие ветви с распластанными листьями. Прохожие, укрываясь чем могли, бежали по тротуарам.

— Попали в переделку, — встряхнул мокрыми волосами Бурцев.

— Накликал Георгий Минаевич шторм, — ответил Миша и завел мотор.

Слепя светом фар, мчались навстречу мокрые автомашины, выбрасывая из-под колес радужные крылья воды. Тонким, почти неуловимым запахом снега наполняли кабинку влажные цветы.

— Эстезия Петровна любит их, — понимающе кивнул Миша.

Бурцев поморщился и не ответил. «Разнесет теперь по всему заводу, — подумал он. — Ну, и шут с ним!..»

Казалось, чем дальше, тем большую силу набирали и дождь и ветер. Выскочив из машины, Бурцев взбежал на крыльцо и торопливо сунул ключ в щель английского замка.

Сквозь прикрытую дверь Эстезии Петровны доносились звуки проигрывателя, поставленного на полную мощность. Бурцев откинул со лба мокрые волосы. «Следует, пожалуй, переодеться», — подумал он и прошел к себе. Включив свет, он положил на столик цветы, скинул рубашку, быстро растерся полотенцем. Свежая сорочка была накинута и расправлена, волосы причесаны, но, сам не понимая почему, он медлил и смотрел в окно. Непогода, вспарываемая мигающим светом молний, продолжала бушевать. Потоки дождя, словно мокрая тряпка, хлестали в окно. К стеклу прилип сорванный ветром лепесток тюльпана. Из комнаты лепесток казался почти черным.

И, сотрясая дом, гремела музыка — такая же бурная и страстно-напористая, как расходившиеся силы природы. Только теперь до сознания Бурцева стало доходить, что это — трагический до-минорный этюд Шопена. Этюд, который он много раз слышал, но вряд ли до сих пор понимал. Нет, это не буря бушевала в музыке, это рвалась и металась, вскидывалась и опадала человеческая душа. Сильная, страдающая, протестующая...

Бурцев вздрогнул. Он шагнул к двери, вернулся, прихватил цветы и вышел в коридор.

— Войдите!.. — не сразу откликнулась на его стук Эстезия Петровна. Музыка смолкла.

Бурцев вошел — и остановился: в комнате было темно.

— Разрешите включить свет? — спросил он.

— Да... — напряженно ответила Эстезия Петровна.

Она сидела в своей обычной позе в углу тахты и, когда Бурцев зажег свет, заслонила ладонью глаза. Она едва шелохнулась, но, казалось, вся подалась вперед в каком-то порыве и смотрела на Бурцева немигающим воспаленным взглядом.

— Едет?.. — произнесла она всего лишь одно слово сдавленным грудным голосом.

Бурцев, пряча за спиной цветы, отрицательно покачал толовой. Чувствуя, как начинают дрожать руки, он молча глядел на нее. Эстезия Петровна зябко запахнула халат и опустила веки. Тело ее заметно обмякло, словно его освободили от сковывающего корсета. По лицу ее разлилась едва заметная таинственная улыбка.

Она раскрыла глаза, и они лучились так же таинственно, как и неуловимое движенье губ.

Бурцев, неловко двигая ногами, подошел к ее рабочему столику и поставил в кувшинчик цветы. Несколько лепестков осыпалось на черноту пишущей машинки.

Эстезия Петровна тихо засмеялась.

Бурцев обернулся и встретил ее странно окрепший взгляд.

— Я все ждала — как вы это сделаете?.. — с вызывающей улыбкой сказала она и, снова прикрыв глаза, незаметно вздохнула. — Господи, какая респектабельная порядочность!.. Не много ли для какой-то секретарши?

Уловив протестующее движение Бурцева, она резко выпрямилась, и вся накопившаяся горечь дернула ее губы.

— Нет? Не так?.. Вы не хотели быть прежде всего свободным от прошлого?.. Не думали лишь о комфорте собственной совести?.. — Она перевела дыхание. — А где в это время была я? Кем я осталась? Не той же секретаршей, которая может и подождать благосклонного внимания, даже если решающее слово остается за третьим лицом? Нет?.. Ах, да... я забыла, что порядочные люди так не поступают... — Тяжело дыша, она помолчала и совсем издевательски докончила: — Что ж... быть может, вы и предложение собираетесь сделать?..

Бурцев молчал, ошеломленный этим вымученным цинизмом, сквозившим не в словах, а в тоне, которым они говорились, — и наливался густой краской. В самих-то словах была доля правды... Почему он скрытничал до сих пор? Разве не видел, не чувствовал, что творилось в ее душе? И вот, пожалуйте, явился... Пришел, уверенный, что его не оттолкнут...

— Да?.. Именно законный брак?.. — Эстезия Петровна продолжала пристально смотреть на него и задрожала мелким смехом. — Ой, не могу! — вскрикнула она вдруг и неудержимо расхохоталась.

Бурцев рванулся к двери, перемахнул в два шага коридор и заперся у себя. Он задыхался от стыда и бешенства.

Вскоре зашаркали по коридору ее шлепанцы.

— Дмитрий Сергеевич!.. — постучала она с дрожью непотухшего смеха в голосе. — Дмитрий Сергеевич!..

Бурцев не отвечал.

— Ди-ма!.. — протянула она наконец ласково. — Откройте...

Бурцев рывком распахнул дверь и втянул Эстезию Петровну в комнату.

— Ну, чего вы хотите? — заговорил он жарко, бессвязно, приблизив к ней лицо. — Я люблю вас!.. Я нравлюсь вам? Да или нет?..

— Да... — улыбнулась она.

— Хотите быть моей женой?

— Нет...

— Но почему?.. — застонал Бурцев. — Вы не любите меня?

— Люблю... — вздохнула Эстезия Петровна и отвернула лицо.

— Так в чем же дело? — допытывался Бурцев, стараясь заглянуть ей в лицо.

— Когда секретарша живет с директором, об этом говорят, но находят в порядке вещей, — с прежней язвительной усмешкой ответила Эстезия Петровна. — Но попробуй она выйти замуж — о‑го-го! Как тут загогочут все гуси!.. Не поздоровится и ей, и ему...

— Опять? — с упреком сказал Бурцев. — Вы просто циник...

— Но не ханжа!.. — отрезала Эстезия Петровна, раздувая тонкие ноздри.

— Но послушайте... — взмолился Бурцев. — Это же муть и чепуха!..

Она досадливо топнула ногой.

— Я не хочу за-муж!.. — раздельно сказала она. — И все!..

Отвернувшись к окну, она потрогала пальцем стекло в том месте, где прилип лепесток тюльпана.

Бурцев убито молчал. Он видел, что все его доводы разобьются об ее непонятное упрямство. Вот оно — «я люблю болтать ногами»!.. Он начинал злиться...

— А ливень перестал... — сказала вдруг Эстезия Петровна задумчивым голосом. — И небо прояснилось... Как скоро...

Бурцев глянул в окно. Голубоватый лунный свет падал на недостроенный дом.

— Скажите... Вам никогда не бывает страшно?.. — со сдержанной злостью произнес Бурцев. — Вот так... одной... без детей, без родных...

Эстезия Петровна медленно повернулась. В уголках ее беззащитно поднятых глаз выступали, не скатываясь, слезы.

— За что?.. — сказала она. — За что вы меня мучаете? Что я вам сделала дурного?

— Простите!.. — с мгновенным раскаяньем шагнул он к ней. — Простите!..

Он взял ее безвольно повисшие руки и целовал пальцы — один за другим... Оба молчали... Наконец Эстезия Петровна мягко высвободила руки.

— Спокойной ночи... — сказала она тихо. — Я пойду...


ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Отец с сыном шли по узким, прихотливо извивающимся улочкам «старого» города.

Старый город!.. Сколько раз некоторые «былинники речистые» объявляли его уже несуществующим, уже устаревшим понятием... Правда, он отступал в районе Иски-Джува; он отступал на Беш-Агаче. Отступал перед натиском «нового» города, перед натиском новых — двух- и трехэтажных — каменных домов, более соответствующих имени Ташкент — «Каменный город». Правда, его глинобитное тело в несколько взмахов перерублено прямыми линиями асфальтированных магистралей, по которым катятся троллейбусы и грохочут сцепы трамваев. Правда и то, что «старый» город уже не тот, не прежний: там — вкраплен новый магазин, там — почта, там — аптека... Он неумолимо сжимается, как шагреневая кожа прошлого.

Глухие глинобитные стены домов тянулись от переулка до переулка. Ни окон, ни дверей... Окна выходят во двор; двери, вернее ворота, — в переулок. Глиняное ложе щербатой дороги, где не разъехались бы две автомашины, ртутно взблескивало лужами в свете редкого тусклого фонаря на телеграфном столбе. С плоских саманных крыш, по торчащим, как семафор, деревянным желобам, стекала в арыки вода. Каждый дом — обособлен, каждый дом — сам по себе, и кажется, что жизнь в каждом из них протекает, как в древней неприступной крепости.

Да так оно и было в старину, особенно в домах побогаче. Не вырывались наружу ни тихая молитва униженного, ни стон ограбленного, ни вопль истязаемой женщины. Непривычному человеку стало бы жутко в поздний ненастный час проходить по безлюдному лабиринту этих улиц.

Качались фонари, жирно блестела скользкая глина, хлюпала под ногами вода. Откуда-то с Чор-су доносилось нарастающее завывание трамвайного мотора.

Сзади полоснули пучками света автомобильные фары. Ильяс взял отца под руку и оттеснил к стене. Обдав их грязными брызгами, промчался на большой скорости «Москвич» — и вдруг остановился поодаль. В откинутую дверцу кто-то высунулся. Поравнявшись, Муслим узнал Мирвахидова, Мирвали-байбачу, как его звали прежде. Племянник Мирзакалан-бая, пригнув плоский затылок, который подпирали две жирные складки, глядел на Муслима нагло выпученными бараньими глазами.

— А-а-а, Муслимджан-ака, — колыхнул он живот, туго обтянутый белым шелковым кителем. — Слышал, в большие начальники вышли, а все еще не оседлали машину, все еще ходите пешком?..

— На машину можно и ишака посадить, — ответил Муслим. — Однако он не станет от этого начальником... Да и просто человеком не станет...

— Верно, ха-ха, верно... — осклабился Мирвахидов, сделав вид, что не понял намека. — Садитесь, довезу...

— Спасибо, наши ворота уже виднеются, — ответил Муслим, отходя с Ильясом. — Как-нибудь дойдем...

— Пожалуйте к нам, — крикнул вдогонку Мирвахидов. — Заходите!.. Скоро и я перееду в город...

Машина медленно двинулась и скрылась в следующем переулке.

— Откуда взялся этот негодяй, э? — сказал Муслим, стуча кованым кольцом ворот. — Его же давно не было видно...

— Где-то на винном заводе работал, кажется... — ответил Ильяс. — Говорит же, что в город переезжает.

— Хворост ветром носит... — проворчал Муслим и замолк, заслышав, как шлепает калошами невестка.

...Ночь, ночь... Время раздумий, время сомнений... Тяжелое время для тех, у кого нет мира на душе...

Где-то, в другом конце города, ворочается в жаркой постели Эстезия Петровна... Курит и курит, расхаживая по спальне, Бурцев... Лежит без сна, рядом с похрапывающей женой, Таланов... Лишь в соседней комнате, куда ушел Ильяс, — тишина. Заснули, должно быть, молодые.

Муслим сидит на стеганом одеяле, облокотившись о низкий, как во всех старых узбекских домах, подоконник. В открытое окно веет пресной влагой, к которой примешивается острый запах райхана — местной мяты. Лунный совет освещает тонкое персиковое деревце с острыми, узкими листьями. Ветки согнулись дугами под тяжестью твердых плодов, на ворсистой поверхности которых взблескивают синими огоньками крупные капли...

Ночь, ночь... Время раздумий, время сомнений...

Муслим сидит неподвижно, курит дешевые сигареты «Прима», изредка вздыхает.

Сегодня совершилось что-то большое и переломное. Положено хорошее начало. Но на душе у Муслима неспокойно. Остался все же какой-то осадок. Быть может, несколько наивно, но он радовался хотя бы тому, что Бурцев опоздал на собрание и многого не слышал. Как у большинства людей, долго проработавших на одном месте, сжившихся со своим предприятием, у Муслима сложилось ревнивое чувство к своему заводу. Какой бы он ни был, завод, но он — свой, родной... А Бурцев... Друг другом, а все же — человек новый на заводе, и какое-то чувство неловкости перед ним оставалось. Хорошо, что он не слышал выступления Алферова. Передовой токарь... Скоростник... Его фотографию Муслим сам вывешивал на Доске почета... А вот поди ж ты, оказался самым обычным шкурником. «Зачем нам эта музыка, что мы от этого будем иметь? Шиш отрицательной величины?» Грозился уйти туда, где «ценят труд». И разве он один?.. Запомнилось, как кто-то крикнул с места: «Каков платеж — таков и работеж...»

Да, Муслим ревниво любил свой завод, гордился многими из тех, с кем проработал бок о бок более пятнадцати лет. Но, может быть, его любовь была слепой, была неразумной? Может быть, пришла пора и ему взглянуть несколько со стороны и на себя, и на людей? Так ли уж неожиданно развернулись события?.. Ильяс и прежде срывался, скандалил то с Талановым, то с Гармашевым. А ему он однажды сгоряча сказал, что Гармашев потому и выдвинул его кандидатуру, что надеялся иметь сговорчивого секретаря партийного комитета. Но Ильяса больше интересовала техника... А люди... Какие же они все-таки — люди?.. Хорошо ли он, Муслим, их знал? Их жизнь, мысли, стремления? Умел ли подойти? Ко всем, а не только к тем, кто стоял у него на партийном учете. Похоже, что он только ими и занимался... Собрания созывал аккуратно, взносы принимал, проводил различные кампании, разбирал иногда жалобы и всегда в сроки отчитывался перед райкомом. В райкоме им были довольны, и он сам, пожалуй, был доволен собой...

Эй, Муслим!.. Может быть, ты постарел? Многого не видишь, не понимаешь? Может быть, ты живешь представлениями своей юности, меряешь всех людей по себе? А это можно делать лишь до определенного предела, после которого сходство кончается... Есть ведь люди с короткой памятью и короткой душой... Вот читаешь в газете — появилось новое слово «стиляга». Что такое, откуда такое? В молодости ты не знал таких. Нет, дело не в одежде и не в длинных волосах. Есть и другие... Свои же, рабочие... Стиляги в рабочей одежде — рвачи, шкурники, летуны, иждивенчески относящиеся к жизни. Поменьше работать, побольше урвать... Выпить, закусить, с девчонкой пошляться... А какие еще интересы? О чем они думают, к чему стремятся? Есть ли в них тот святой огонек, который вел комсомольцев на стройки первой пятилетки, когда каждый трактор считали «снарядом, взрывающим старый буржуазный мир»?.. Есть ли?..

Пусть немного Алферовых — людей с короткой памятью и короткой душой, забывших, с какими трудностями, в какой борьбе — и одновременно с каким энтузиазмом! — создавалась чуть ли не на голом месте нынешняя социалистическая индустрия. Пусть их немного, но... Плохо, эй, плохо!.. Откуда, почему? Не потому ли, что думали: старое само умрет от старости? Но Алферов молодой парень, учился в советской школе, рос в советское время. Откуда же в нем такой бездушный эгоизм? Эй, Муслим!.. Нот ли здесь и твоей вины? Ты, он, другие, лекторы и докладчики, все говорили ему: ты — рабочий, ты — первый человек, ты решаешь все... Обволакивали сверкающей чешуей правильных и хороших слов... А как совмещались твои слова, Муслим, с делами Гармашева, игравшего лишь на струнках корыстолюбия, на высокой выработке, на премиальных, считавшего, что все остальное — «словесность»?.. Приписки, завышенные наряды, сверхурочная работа — лишь бы выгнать план! Видя все это, Алферовы лишь снисходительно посмеивались над твоими речами, а ты смотрел на человека и видел лишь чешую своих же слов, которою ты одел его, и не замечал, что порой за этой оболочкой все успело сгнить. Плохо, эй, плохо!..

Муслим незаметно для себя морщился и курил, курил... Будь он посильней в поэзии, ему пришли бы на память строчки Ибсена:


Творить? То значит — над собой

Нелицемерный суд держать...


Ночь, ночь... Влажная, тревожная... Одна из тех, когда идет нелицемерный разговор с самим собой... Впрочем, это относится линь к тем, у кого достаточно смелости для подобного разговора, у кого не спит мертвым сном творческое начало...

Эй, Муслим!.. Есть ли в тебе еще смелость — чувство беспокойное, неудобное, неуютное? Ты затеял в литейке большое дело. Ты восстал против ханжей, которые, прикрываясь словами о равноправии женщин, готовы калечить их на самой тяжелой работе. Хватит ли у тебя смелости выстоять против потока демагогии, который обрушился на тебя? Или ты будешь колебаться и нерешительничать, как делал до сего дня? Ведь тебя обвиняют в буржуазном подходе к женщине, в стремлении оторвать ее от производства. На стороне обвинителей — слова, на твоей — правда жизни. Неужто ты отступишься?

Эй, Муслим!.. Хватит ли у тебя решимости до конца идти с другом юности Димкой Бурцевым, в которого ты веришь, как в самого себя? Хватит ли в тебе настойчивости кропотливо, изо дня в день, не утопая в инерции текущих дел, прививать людям государственный подход к повседневной работе? Хватит ли?..

Эй, Муслим!.. Много вопросов задал ты себе, а ответ на них один — не отступать! Если ты настоящий человек, если ты хочешь жить полнокровной жизнью, а не прозябать, путь у тебя один — не отступать. Еще комсомольцем ты прочел, и удивился, и поверил в краткий ответ Маркса, на вопрос «В чем счастье?» — гласивший: «В борьбе!»

Ночь, ночь... Лунный свет... Медленное шлепанье капель, соскальзывающих с лаковой поверхности листьев... Проясняются мысли, тише бьется сердце... Но что-то остается еще, что-то, как заноза, впилось в душу и бередит ее. Что?.. Мирвахидов?.. Появился, точно из прошлого упал, как пучеглазая жаба, взметнув из лужи грязные брызги... Прошло более четверти века с того дня, когда Муслим впервые столкнулся с ним, но и сейчас сжимаются кулаки при одном имени его. Классовое ли это чувство по отношению к байскому сынку — байбаче, личная ли ненависть, Муслим не особенно старается разобраться.

Если смотреть из окна прямо, в противоположном конце двора видна высокая глухая стена — из саманной глины. Над ней выступает задний козырек односкатной железной крыши. Это повернулся спиной, закрывая целыми днями от солнца двор Сагатовых, дом, который принадлежал когда-то Мирзакалан-баю. Вернее, не весь дом, а мехмонхона — комната для праздничных приемов гостей. Левее к этой стене примкнула другая, более низкая, под обычной плоской земляной крышей, на которой в весенние дни высыпали сплошным красным покровом дикие маки. Ту и другую стены разделяет калитка узкого крытого прохода, по которому можно было попасть во двор Мирзакалан-бая — просторный, солнечный, обсаженный кустами роз и райхана.

Середину двора занимала суфа — глиняное возвышение размерами метра три на три — всегда под красным текинским ковром, с разложенными вокруг низкого столика стегаными одеялами и подушками. Сюда, с заходом солнца, перемещалась жизнь дома, здесь возлежали за поздним обедом, здесь пили чай, здесь Мирзакалан-бай принимал гостей.

Строения, включавшие уже некоторые элементы европейского стиля, шли от парадной, всегда пустующей мехмонхоны. Справа сверкала застекленная терраса — новшество против открытых узбекских веранд — айванов. Рядом с ней находилась спальня самого бая, а далее, под углом, расположились комнаты женской половины — ичкари.

Еще один крытый проход вел на хозяйственный двор, куда и открывались широкие ворота дома. Здесь, возле амбаров и конюшен, вечно копошились в рассыпанном овсе воробьи, пугливо взлетали египетские горлинки, похожие на кисть сирени.

Муслиму не нужно было даже закрывать глаз, чтобы ясно представить себе все расположение прежних владений Мирзакалан-бая. Да, дом был самый богатый во всей махалле, во всем квартале. Единственный дом под железной крышей. И отрочество Муслима прошло в сырой, промозглой тени его высоких стен.

Муслим хорошо помнил тот год, когда Мирзакалан-бай, только что вступив во владение наследством, задумал на месте дедовских строений возвести новый, поставленный на широкую ногу дом. Помнил потому, что его отец, плотник Уста-Сагат, получил на целый год крупную работу и для семьи настало безбедное время. Ежедневно в котле варилось или жарилось мясное, а в чайниках густо настаивался черный — «фамильный» — чай. Многие из ремесленной бедноты, населявшей махаллю, подкармливались на этой стройке и, встречая Мирзакалан-бая, не без почтительности кланялись ему. И то сказать, на первых порах наследник был чужд мелочного скопидомства своего отца, зимой и летом ходившего в одном и том же засаленном халате, до хрипоты спорившего при расчетах из-за каждого медяка. К началу Февральской революции в России Мирзакалан-бай являл собой типичный образец представителя крупной местной буржуазии, уже понявшей, с какой стороны подходить к столу, чтобы урвать свой кусок наживы в большой финансовой игре. Архаические формы ведения дел и патриархальный уклад жизни его уже не устраивали. Несомненно, свой отпечаток наложили на него годы, проведенные в русской мужской гимназии. Неглупый, довольно начитанный, эгоистически-изворотливый, он имел все данные, чтобы выйти в крупные хищники, и не собирался ограничивать свои прихоти, подобно скаредному отцу. Ликвидировав мелочную торговлю отца, он стал видным поставщиком шерсти и так называемых колониальных товаров. Кроме городского дома, в число его владений входила обширная загородная дача с фруктовыми садами и почти немеряные земли в Каунчах, где находились зимние загоны для овечьих отар...

Октябрьская революция, не замедлившая докатиться до Туркестана, не дала развернуться Мирзакалан-баю во всю силу. Наоборот, пойдя по шерсть, он сам вернулся стриженым. Однако подшерсток остался. Природная изворотливость позволила ему сохранить и дом, и дачу, и даже часть несметных овечьих стад. А там подоспели годы нэпа, Мирзакалан-бай ожил, но выжидательная осторожность все же не покидала его. В трансформированном виде, в нем все явственней проступал характер отца. Он не входил в новоявленные акционерные общества — в ширкеты, старался действовать в одиночку и не на виду, заводил нужные знакомства в органах местной власти. Не в пример многим представителям своего класса он не верил в басмачество и не возлагал надежд на скорое крушение Советов. «Шелковичный червь не может свалить тутовника, — говорил он. — Но может питаться его листьями». В случае же, если «листья» окажутся не по зубам, он допускал другой исход — перебраться на соседнее дерево, то есть — бежать. Мирзакалан-бай не претендовал на приоритет в философии осторожного приспособленчества, но считал ее приемлемой для себя. И когда волна нэпачества пошла на спад, он одним из первых почувствовал опасные симптомы. Было очевидно, что для сохранения богатства потребуется еще большая способность к мимикрии.

Таков был Мирзакалан-бай к сорока пяти годам. Выше среднего роста, без лишнего жирка, с несколько искривленными от частого пребывания в седле ногами, — он выглядел еще совсем молодо. В черной квадратной бородке и в узких английских усиках не блестел ни единый седой волос. Франтовато одетый в узкий чесучовый сюртук, он какой-то кошачьей, цепкой вкрадчивостью обволакивал собеседника взглядом желтых глаз. Даже часть бедноты в махалле считала, что Мирзакалан-бай — обходительный и даже отзывчивый человек. Как же, — кто не знает, что он взял к себе и воспитывает сиротку Хайри, дочь бедных родственников, которых унесла оспа? Но для многих явилось бы откровением, что Хайри была по существу даровой прислугой в доме. А кто же не знает, что Мирзакалан-бай воспитывает и содержит, согласно обычаям мусульманства, Мирвали-байбачу, сына своего беспутного брата, спившегося, проворовавшегося и исчезнувшего где-то в Сибири? И опять удивились бы люди, узнай, что Мирвали-байбача исполнял обязанности младшего приказчика и был глазом хозяина в Каунчах. Как всегда, во все века, показная филантропия богача, принося моральный барыш, почти ничего не стоила ему материально. А моральный барыш ой как мог пригодиться перед лицом надвигавшихся перемен!.. Мирзакалан-бай деятельно, но, по своему обыкновению, исподтишка готовился к ним. Для начала он наполовину сократил поголовье своих отар. Мясо, шерсть и шкуры забитых овец он распродал по недорогой, но сходной цене; а вытопленное сало решил придержать у себя: можно не торопиться, не испортится. В приподнятом настроении он возвращался верхом из Каунчей.

...Занималось раннее летнее утро. В прозрачном зеркале хауза — квадратного проточного водоема, из которого пила вся махалля, — отражался зеленой кроной старый карагач. У закраин, возле деревянных свай, недовольно покрякивали лягушки. Над глинобитными дувалами домов поднимался легкий самоварный чад.

Муслим зябко передернулся — не столько от утренней сырости, сколько от вида прохладной воды — и разбил ведром неподвижное зеленое зеркало хауза. Вытащив второе ведро, он обернулся на стук конских копыт, приглушаемый утренней отсыревшей пылью. Подъехал Мирзакалан-бай.

— А-а, Муслимджан... — кивнул он и придержал коня.

— Ассалям-алейкум, — поклонился Муслим.

— Скажи-ка отцу, чтобы приготовил две доски потолще, — наклонился с седла Мирзакалан-бай. — К вечеру прибудут арбы, понадобится сгрузить бочки. Понял? Я заплачу за доски.

— Хорошо, передам, — с готовностью ответил Муслим и легко приподнял наполненные ведра.

Но цепкий взгляд желтых глаз не отпускал юношу. Ладно сбитый, мускулистый, смуглый до черноты, он стоял босой, с открытой в разрезе белой рубахи грудью и покусывал губу, над которой пробивался густой черный пушок.

— Погоди-ка... — обронил Мирзакалан-бай, и глаза его подернулись на мгновенье какой-то мыслью, точно глаза курицы — прозрачной пленкой. — Скажи отцу, пусть лучше зайдет ко мне. Разговор есть...

— Хоп, хорошо, — выдохнул Муслим и легко понес по переулку большие ведра, спеша домой с хорошей вестью. Хоть и маленький, а заработок. Дела отца в последнее время шли все хуже и хуже. Никто не строился. Если и была работа, то по мелкому ремонту — там подпереть балкой крышу, там заменить прогнившую доску в воротах... Лишь в прошлом году представилась более крупная работа, и снова ее дал Мирзакалан-бай. Сложили ему летнюю кухню. Муслим по мере сил старался помогать постаревшему отцу, но что же делать — для всего ремесленного люда настали тяжелые времена. Иногда Муслиму удавалось подработать немного на свадьбах: он играл на нае, народном подобии флейты. Но это была мелочь, да и не по душе. Муслим любил играть для себя. Хотя, строго говоря, и не только для себя...

Когда сумерки сгущались настолько, что воздух становился дымчато-синим от невидимой днем мелкой пыли; когда успевал рассеяться носившийся над домами запах пригорелого лука; когда одна за другой начинали проклевываться звезды, — на крыше летней кухни Мирзакалан-бая появлялась Хайри. Она тихо садилась за выступом тонкой трубы, почти не скрывавшим ее силуэта, и слушала. Позже она пододвигалась к краю крыши, и Муслим мог различить светлый овал лица, покоившегося на подобранных коленях. Нравы в доме Мирзакалан-бая были уже далеки от патриархальной ортодоксальности, женщины здесь не всегда прятали лицо от мужчин. Да и кто бы стал следить за бедной девушкой? Маленькие смуглые руки с лиловыми ноготками были знакомы со всякой домашней работой, обрамленное тонкими косами лицо с гранатовым румянцем, проступавшим сквозь смуглоту, не знало излишней холи, да и сама девушка была сродни тем диким макам, среди которых она сидела на крыше. Конечно, разглядеть ее в темноте было невозможно. И если бы Муслим не застиг ее врасплох однажды утром, она так и осталась бы для него таинственным силуэтом.

Девушка возилась, раскладывая что-то на крыше.

— Что ищете, милая девушка? — негромко крикнул Муслим, сверкнув белыми зубами.

Девушка резко обернулась, раздувая тонкие ноздри, и с минуту глядела на него.

— То, чего вы не теряли!.. — рассмеялась она наконец и, сорвав пучок маков, бросила в него. — Не смотрите, бесстыдник!

Но подобные встречи случались редко. Чаще молчаливые свидания происходили в темноте, когда Муслим играл на своем немудреном инструменте.

Вилась, вилась длинная, тонкая мелодия ная, с мгновенными затуханиями при вдохе, с едва слышным пришептыванием, примешивающимся к чистому, нежному звуку. «Сайёра», «Чоли Ирак»... Тосковали, звали куда-то жгучие, как раскаленный песок пустыни, мелодии. И замирали два молодых бесхитростных сердца, почти не осознавая, что между ними установилась незримая связь...

Когда позже Муслим вспоминал этот период своей жизни, ему казалось, что он пребывал в странном мире, где время остановилось, а все события жизни ограничивались до крайности узкими рамками. Быть может, оттого и тосковал его най?

Учиться — в начальной школе при медрессе — ему пришлось совсем недолго. Надо было помогать отцу, который с упорством отчаяния старался сохранить благополучие семьи. Люди в махалле стали сдавать комнаты приезжим из России. Уста-Сагат тоже впустил квартирантов — типографского рабочего Давлеканова с женой Фавзией, приехавших из Казани. Жильцы оказались людьми приветливыми, общительными и, что было важно для Уста-Сагата, «своими мусульманами». Но и это не улучшило заметно бюджета семьи. Всячески ухищряясь, Уста-Сагат пробовал изготовлять бешики — детские люльки. Но, стоя большого труда, они почти не оправдывали себя. Целыми днями жужжал допотопный токарный станочек. Концы тонкого ремешка, перекинутого через шкив, были в руках Муслима. Сидя, откинувшись, на земле, он тянул попеременно то один, то другой конец, — и из-под резца, который держал старческими руками Уста-Сагат, вылетала мелкая стружка. Жжик, жжик, — жужжал чарх — точильный круг с таким же ручным приводом, как на токарном станке. Сыпались искры, набухали буграми бицепсы, ныла спина...

— Эх, техника!.. — вздыхал Давлеканов, глядя, как работают отец с сыном. Смыв с себя гартовую пыль и пообедав, он садился с папиросой на ступеньках айвана. Сквозь нательную сетку светилась незагорелая кожа, скептически подергивалось молодое бритое лицо сероватого оттенка. Догорала папироса, он поднимался и подходил к Муслиму.

— Иди-ка к Фавзие, займись просвещением, — говорил он, заступая место Муслима за станком. — А вообще — надо выходить, братец, в большой мир, заняться настоящим делом, Ни за грош прокрутишь жизнь на этом колесе...

— Не говорите, Ибрай-абзы, — вздыхал Уста-Сагат, высыпая на морщинистую ладонь щепоть насвая — зеленого жевательного табака, хранившегося в крохотной полированной тыкве, — и ловко подбрасывая ее с ладони под язык. — Не говорите... Работаешь, работаешь — и все впустую... А что будешь делать? Куда пойдешь?..

— Да вот, подучится немного Муслим, возьмем его в типографию, — полувопросительно, полуутвердительно говорил Давлеканов. — Сами видите — кустарный промысел недолго протянет... Здесь еще тихо, а в России такие дела пошли, что — ай-ай... Настоящую промышленность начинаем заводить. Рабочих рук требуется — не сосчитать, почему же парню и на завод не пойти?

— Э-э, оставьте... — отмахивался Уста-Сагат. — Без профессии что ему делать на заводе? Да и дело такое... небывалое для нас...

— Да ведь все люди родятся голыми!.. — убеждал Давлеканов, но Уста-Сагат лишь качал головой.

Фавзия, жена Давлеканова, деятельная, веселая толстушка, с косами, уложенными пышным венцом вокруг головы, готовилась стать учительницей, и Муслим явился для нее благодарным материалом для практики. Правда, не хватало узбекских книг. Даже учебники для новых школ прибывали из Казани. Однако близость языков — татарского и узбекского — помогала преодолеть эту трудность. Было сложнее с русским. Когда Муслим впервые продемонстрировал свои познания в этой области, Давлеканов покатился со смеху, а Фавзия густо покраснела и опешила. Слова, которые произнес Муслим, были из тех, что заменяются в книгах многоточием.

Но молодой энтузиазм Фавзии не знал предела, и если позже Муслим смог и работать на заводе и учиться, то был обязан этим почти исключительно ей. И вообще эта простая рабочая семья, первые люди из России, которых близко узнал Муслим, сыграла большую роль в его жизни. Вместе с ними в дом впервые пришла газета. Еще влажную, пахнущую свежей краской, Давлеканов приносил ее прямо из типографии. И раскрывался перед Муслимом, брезжил вдалеке огромный, шумный и не вполне понятный мир. С особенным, можно сказать, личным удовольствием Давлеканов выискивал и прочитывал вслух сообщения о новых стройках, электростанциях, машинах. Но воображению Муслима не за что было уцепиться, кроме трамвая и нескольких автомобилей, бегавших в городе...

«Завод... Что это такое? Разве поймешь из рассказов... Надо бы самому посмотреть...» — думал он, возясь с каркасом деревянной кровати, которую изготовлял для Давлекановых. В городе негде было купить мебель.

Пекло солнце, вытопляя из струганого дерева прозрачные капли пахучей смолы. Отражаясь от земли, ударял в лицо горячий воздух. Тишина не нарушалась, а лишь подчеркивалась негромким журчаньем арыка, протекавшего через двор. Смутные, неоформившиеся мысли-мечтания не мешали Муслиму работать.

— Вайдод!.. — взвился вдруг в тишине приглушенный крик о помощи.

Муслим бросил рубанок и кинулся к калитке, прикрывающей проход во двор Мирзакалан-бая. Крик послышался оттуда. Калитка была замкнута изнутри на цепь. Муслим помнил, что шкворень цепи держится непрочно, и ударом ноги распахнул калитку. В полутемном проходе возились двое: зажимая рот отбивающейся Хайри, Мирвали-байбача пытался повалить ее.

Муслим давно не любил заносчивого байбачу с выпуклыми бараньими глазами, который был года на два старше его самого и при редких наездах в Ташкент держался обособленно от «голи». Но теперь вполне определенная ярость толкнула его вперед, а силы у него достало бы и не на такого рыхлого парня.

Схватив байбачу за живот, Муслим рывком кинул его на землю и, придавив коленями, стал душить. Опомнившись, Хайри вцепилась в плечи Муслима.

— Вай, Муслимджан-ака, отпустите, — зашептала она ему в ухо. — Вай, задушите... Худо будет...

Глаза Мирвали-байбачи еще больше вылезли из орбит. Но даже испуг не мог истребить их наглого выражения, Муслим плюнул в них и встал. Мирвали живо приподнялся, но Муслим пнул его в грудь, и тот снова упал, глухо стукнувшись головой о землю.

Муслим наклонился и поднес кулак к его лицу.

— Зарежу, понял? — хрипло сказал Муслим. — Пикнуть не успеешь... Попробуй еще тронуть ее... Зарежу!.. Пошел отсюда!

Мирвали-байбача перевернулся, пробежал на четвереньках и юркнул во двор Мирзакалан-бая.

Обтирая руки о грудь и стараясь погасить в них дрожь, Муслим взглянул на Хайри, стыдливо отвернувшую голову.

— Если что... скажите мне... — произнес он, неловко переминаясь на месте.

— Ладно... — шевельнула губами Хайри; краем глаз исподлобья взглянула на него и вдруг негромко засмеялась.

Муслим улыбнулся и тоже затрясся нервно-веселым смехом.

— Вы идите, пока меня не хватились, — сказала она наконец. — Я закрою калитку... Спасибо вам...

— Э-э, не за что... — смущенно сказал Муслим. — Давно следовало проучить подлеца... Так если что...

— Ладно... — кивнула Хайри, закрывая за ним калитку. — Спасибо...

С этого дня Муслим жил в каком-то смятенье. Подспудно зревшее чувство вырвалось вдруг на свободу, как цветок персика, разрывающий в одну ночь плотную оболочку зеленой почки. Но что же было делать дальше этому цветку? Судьба его зависела не от капризов природы, а от более сурового ветра жизни. А что мог противопоставить этому ветру Муслим? Быть может, впервые он показался себе до обидного слабым и беспомощным, не имеющим возможности постоять даже за свое место под солнцем, не говоря уж об ответственности за чужую жизнь. Ведь даже влюбленные должны есть и пить... Следовало на что-то решаться...

Но решение пришло со стороны — и самое неожиданное.

Поставив ведра возле очага, Муслим отправился под навес, где, постукивая молотком, Уста-Сагат вгонял в пазы верхние дужки бешика.

— Отец, Мирзакалан-бай просил вас зайти... — сказал Муслим, усаживаясь рядом с отцом. Передав свой разговор с баем, Муслим взялся за молоток. — Вы идите, я сам закончу...

Мирзакалан-бай провел Уста-Сагата на террасу, широкие рамы которой были открыты, усадил на одеялах возле низкого столика, крикнул немому работнику, Хуснутдину, чтобы подал чай.

Как того требовали приличия, разговор начали издалека. Расспросив друг друга о здоровье ближних и домочадцев, поговорили о жаре, о видах на урожай фруктов. Когда Хуснутдин, поставив на столик поднос с лепешками и зеленым самаркандским кишмишом, разлил в две тонкие пиалы густо заваренный чай из фарфорового чайника, Мирзакалан-бай произнес традиционное «бисмилля» и, разломав лепешки, подвинул поднос к Уста-Сагату.

Где-то между второй и третьей пиалой чая Мирзакалан-бай кратко изложил свою просьбу о досках и продолжал говорить о несущественных вещах. Уста-Сагат понял, что настоящий разговор еще впереди.

— Да-а, подрос ваш сынок... — тянул Мирзакалан-бай, царапнув собеседника цепкими желтыми глазами. — Хорошим джигитом вырос...

— Слава богу, слава богу, — кивал Уста-Сагат. — Помощник мой, опора... Грех жаловаться...

— Не думаете еще женить? — спросил Мирзакалан-бай, и снова во взгляде его мелькнуло что-то кошачье-настороженное.

— Э-э, где уж таким беднякам, как мы... — простодушно вздохнул Уста-Сагат. — Где взять средства на свадьбу? Сами видите... Сбережения тают, а настоящей работы нет.

— Да, да... Трудные времена, трудные... — почти искренне посетовал и Мирзакалан-бай. — Возьмите меня... Говорят: бай!.. А сколько налогов плачу, никому не интересно.... Дело не может идти без работников, но чем больше работников, тем безжалостней фининспекция. Хоть бросай все и сам нанимайся в работники!.. Да, трудные времена... Я эксплуататор, видите ли... Делай добро и ожидай зла...

— Истинно, истинно, — соглашался из вежливости Уста-Сагат с прибеднявшимся баем, не понимая, куда тот клонит.

Мирзакалан-бай пересел поближе к гостю и, обволакивая его взглядом, заговорил с расчетливой проникновенностью.

— Вам трудно, и мне нелегко, — дотронулся он длинными пальцами до колена Уста-Сагата. — Однако мы же — мусульмане!.. А разве пророк не завещал нам помогать друг другу?..

— Истинно, истинно... — кивал Уста-Сагат, поглаживая бороду, и с прежним недоумением смотрел на собеседника.

— И вот, когда я увидел Муслимджана, явилась у меня одна мысль... Всевышний, должно быть, внушил... — продолжал Мирзакалан-бай, не стеснявшийся всуе упоминать бога, хотя верующим его можно было назвать лишь с натяжкой. — Я подумал: надо помочь хорошему джигиту, чтобы к одной его голове прибавилась вторая... Благое дело зачтется.

Уста-Сагат как держал руку на бороде, так и застыл: иносказание это означало, что Мирзакалан-бай задумал женить Муслима! Но на ком? И что ему за охота?

— Однако я и от вас жду мусульманской помощи, — не замедлил объяснить Мирзакалан-бай. — Если мы породнимся... А Хайри, как вы знаете, приходится мне почти племянницей...

— А-а-а... так-так-так... — растерянно произнес Уста-Сагат, ожидая продолжения.

— Итак, если мы породнимся... — вкрадчиво улыбнулся Мирзакалан-бай. — Пусть приходит фининспектор — у нас в городе не будет наемных работников. Вы, я думаю, сможете присмотреть за фруктовым садом на даче, а Муслимджан поможет кое в чем здесь... Пусть приходит инспектор... Мы ведь сами люди работящие, не эксплуататоры... Обойдемся по-родственному, по-мусульмански...

Уста-Сагат молча гладил бороду и все не мог прийти в себя. Ему казалось, что в том затруднительном положении, в которое впала его семья, предложение Мирзакалан-бая поистине приходит к ним как благая весть. Стать родственником такого человека — шуточное ли дело!

Он вскочил на ноги, согнулся перед Мирзакалан-баем и, как старшему, пожимая ему руку обеими руками, прослезился.

— Спасибо... Вы — настоящий мусульманин... Да пребудет дух вашего отца в раю... — Он отер глаза и приложил руку к сердцу. — А уж в нашей благодарности не сомневайтесь!..

На этом и строился психологический расчет Мирзакалан-бая.

Он умел эксплуатировать не только мускульную силу, но и чувства людей. «Благодарность — бремя, которое умный человек тотчас сбрасывает с себя, а ишак тащит до конца дней», — рассуждал он про себя. Привязать к себе благодарностью, чтобы люди были верны не за страх, а за совесть, купить за бесценок их души — этого требовала обстановка. Продолжая тактику маскировки, Мирзакалан-бай стремился представить для окружающих — пусть видят все! — своими родственниками фактических работников. Тем более что обходилось это недорого. Пожалуй, наоборот. Люди работали на одних харчах да редких подачках, а все же чувствовали себя как бы участниками дела...

Сговор состоялся, и сыграли свадьбу. Шумную, показную. Многие из жителей махалли впервые попали во двор Мирзакалан-бая. Сидя на земле кружком в пять-шесть человек, ели плов из глиняных блюд. На стенах мехмонхоны были развешаны наряды жены Мирзакалан-бая, которые выдавали за приданое невесты. Сам Мирзакалан-бай, выпивший тайком бутылку хереса, выходил к раскрытым настежь воротам, здоровался с каждым за руку, выглядел таким гостеприимным добряком.

Отгремела бубнами свадьба; были вымыты огромные котлы, в которых варился плов; в кованых сундуках Хадичи, жены бая, скрылись платья, висевшие на стенах мехмонхоны... И как-то незаметно оказалось, что Муслим стал простым работником, заменившим немого Хуснутдина. Шелковый полосатый халат, который он носил в дни свадьбы и который принадлежал Мирвали-байбаче, был снят — и начались будни на байской службе. Целыми днями Муслим носил воду, колол дрова для очага, подметал дворы, чистил трех лошадей — двух аргамаков для выезда и верховую кобылку. Уход за цветами, украшавшими двор, также лежал на нем, и это была единственная работа, которую он выполнял с удовольствием.

Хайри с утра возилась на кухне, если не было стирки. Для нее ничего не переменилось в жизни, а Муслим все чаще стал задумываться и мрачнел. Отец переселился на дачу Мирзакалан-бая, и с ним Муслим виделся лишь в те дни, когда выезжал помогать в сборе фруктов. Выходило, что вся семья почти безвозмездно трудится на Мирзакалан-бая. Правда, все жили в сытости, ибо хозяин полагал, что иначе ни скот, ни люди не дадут хорошей работы.

Когда родился Ильяс, Муслим сам сколотил ему бешик, а Мирзакалан-бай подарил серебряный рубль «на зубок». Это был его единственный подарок после серег из дутого золота, которые он поднес Хайри в день свадьбы. Даже после этого события работы у Хайри не убавилось, и люлька с Ильясом часто стояла возле дымного очага в кухне Мирзакалан-бая.

Независимость была утрачена, а никакого достатка семья не приобрела.

— Что ж, отец, мы стали обыкновенными чури — слугами? — спрашивал Муслим, присаживаясь при встречах рядом с отцом.

Уста-Сагат лишь горестно вздыхал, поникнув головой. Даже для него становилось очевидным, как «по-мусульмански» обошелся с ними Мирзакалан-бай. Но что было делать? Уговор дороже денег... Ведь посмотреть с другой стороны — когда бы еще удалось женить Муслима? А Муслим — молодой, нетерпеливый, жизни еще не знает... Надо терпеть...

Однако недовольство Муслима росло. Его приводило в бешенство то, что не только он сам, но и Хайри не видит света на байской работе. Не давал Муслиму покоя и Давлеканов. Вернувшись из типографии, он долго мылся из арыка, уходил к себе обедать, а затем усаживался с папиросой на своем обычном месте, на ступеньках айвана.

— Эх, парень... — говорил он, нервно подергивая щекой. — Гляжу я на вашу жизнь — толку не вижу, смысла не вижу. Уходить тебе надо отсюда. На байских харчах человеком не станешь...

Муслим и сам видел — не станешь...

Выходила с книгами Фавзия, отчеркивала карандашом нужные места. Но случалось, что Муслим по нескольку дней не притрагивался к книгам: сразу же с наступлением темноты засыпал мертвым сном.

А время шло... Ильясу пошел второй год. Смуглый, голенький, он бегал на крепких ножках по двору, залезал в арык, пускал пузыри. Муслим подхватывал его на руки, смотрел в темные, как нефть, беззаботно-живые глаза — и с тяжелым сердцем опускал на землю. Сын слуги... Прав, прав Давлеканов — надо уходить отсюда, надо искать достойное человека место в той жизни, отголоски которой доносят газеты.

Но все медлил Муслим, все не мог сделать решающего шага.

У Мирзакалан-бая росли свои заботы. При всей изворотливости он со страхом думал, что год начавшейся коллективизации, возможно, и его положит на лопатки. Многие из тех, кто посмеивался над его осторожностью, уже были выбиты из седла.

Солнце еще не успело вытеснить ночную прохладу со двора, кусты роз стояли с запотевшими листьями, с каплями тяжелой, без искорки, росы на цветах, — а на прибранной суфе уже сидели Гайрат-кари, председатель махаллинского комитета, и старший приказчик Шарасуль, возвратившийся из Каунчей.

Муслим обдул кипящий самовар, бросил в два чайника заварку и, нацедив кипятку, понес их к суфе.

Гайрат-кари, благообразный старик в белом шелковом халате, с белой чалмой из тонкого полотна на голове, наклонившись к Мирзакалан-баю, говорил негромко:

— Не осталось совести в мусульманах... Слышал вчера от верного человека — заявление на вас написали... Поминают и сад ваш, и какие-то бочки с салом, и якобы зарытое золото... Требуют проверки... Хочу предупредить — будьте настороже. Как бы чего худого не случилось.

Гайрат-кари взглянул на Муслима, с непроницаемым лицом разливающего чай, и замолк. Отходя, Муслим расслышал сказанное вполголоса:

— Не от своих ли кого идут слухи?

— Во всяком случае — не от него, — ответил Мирзакалан-бай. — При нем можно говорить... Какие вести у тебя, Шарасуль?

— Плохие, хозяин, — бухнул Шарасуль, не привыкший сдерживать голоса на просторе пастбищных степей. Ражий, заросший бородой, он сидел, подогнув под себя пыльные сапоги, и поглаживал сложенную вдвое камчу. — Плохие вести... Дехкане на скот зарятся, говорят — раскулачивать надо. Я на всякий случай проводника подыскал. Проведет, как вы хотели... через Гульчу — на Кашгар.

— Хорошо... — Мирзакалан-бай щурил глаза и пощипывал усики. — Ладно... Пейте чай, пока не остыл...

Когда ранние посетители ушли, Мирзакалан-бай кликнул Муслима.

— Придется тебе, Муслимджан, купить у меня дачу, — сказал он и, видя недоумение Муслима, потрепал его по плечу. — Для формы, конечно... Оформим на тебя купчую, придут с проверкой — покажешь ее...

— Но это же обман... — Муслим, потупившись, перебирал подол рубахи из маты — кустарного полотна.

— Какой обман?.. Разве не все равно — на кого из нас оформлена она? Мы же из одного котла едим?.. — Желтый взгляд Мирзакалан-бая обволок его и не отпускал. — Иди закладывай лошадей. Поедем к нотариусу...

Муслим помедлил и, словно подталкиваемый, подгоняемый властным взглядом, пошел на конюшню, где стояла, сверкая лаком, двухколесная рессорная пролетка.

Когда вернулись от нотариуса, Мирзакалан-бай, присев на суфе, открыл портфель.

— Не потеряй!.. И, смотри, без фокусов!.. — жестко сказал он, протягивая купчую. — Кончится проверка — вернешь.

Муслим хмуро кивнул.

— Пролетку не распрягай, я поеду сейчас, — бросил Мирзакалан-бай, поднимаясь по кирпичным ступенькам своей спальни. Спустя некоторое время он вынес тяжелый ларец, обшитый мешковиной. В повадках его заметней проступила обычно сдерживаемая кошачья собранность, цепкость.

— Подними-ка сиденье, — сказал он, подойдя к пролетке, и, упрятав ларец, оглянулся. Пощипывая усики, он смотрел на дворовые службы.

— Вот что... — произнес он и направился к амбару. — Иди сюда...

В затхлой полутьме, пахнущей рисовой половой, выстроились большие железные бочки с вытопленным бараньим салом.

— Выжди, когда стемнеет, и спусти их в хауз... Все двенадцать... Потом как-нибудь вытащим. Понял? — сказал Мирзакалан-бай, указав на бочки. — Взгляни сначала, нет ли кого на улице... Без шума сделай, тихо. Понял? И не спи, вернусь поздно...

Муслим смотрел на его опойковые сапожки и молчал. Закрыв ворота за выехавшей пролеткой, он снова прошел в амбар, попробовал откатить одну из бочек, — она была тяжелая. Сердце билось тревожно, мысли не могли остановиться на чем-либо определенном. Но все его существо, с детства приученное к бережливости, знающее цену тому, что создано человеческим трудом, восставало против бессмысленной порчи добра, пусть даже не принадлежавшего ему самому. Как поступить?.. Решив дождаться Давлеканова и посоветоваться с ним, Муслим прошел на свой двор. Он вынул из поясного платка плотную бумагу с гербовой маркой и подозвал Хайри. Но что она могла посоветовать? Она лишь испугалась, что дело раскроется и тогда его Муслимджану не миновать беды.

— Зачем же вы согласились? — спросила она.

— Сам не знаю... — ответил Муслим, глядя на бумагу. Обман!.. Обман государства!.. Нет, Муслим не хотел участвовать в темных делах Мирзакалан-бая.

Давлеканов, едва ступив во двор, крикнул:

— Муслим, зайди к нам, есть новости!

— У меня тоже новости, э... — ответил Муслим, идя за ним. — Голова пухнет...

Фавзия накрывала на стол. Позвали Хайри, и обедать сели все вместе. Давлеканов, похлопывая себя по плечам, — одолевали москиты, налетевшие на свет пятилинейной лампы, — рассказывал о том, что идет набор молодежи на строительство Сталинградского тракторного завода.

— Правда, ты не комсомолец, но зато потомственный строитель, — говорил он. — Я думаю, через нашу ячейку мы тебя устроим. Мой совет — поезжай. Человеком станешь. Сперва один поезжай, а устроишься — Хайри приедет... Как, Хайри? — взглянул он на нее.

— Вы ученый человек... Если вы находите, что это хорошо... — нерешительно ответила она, раскачивая задремавшего Ильяса. — Разве я пойду против?

— Конечно, хорошо!.. — воскликнул Давлеканов. — Ведь стройка-то какая!..

— А где это, далеко? — спросил Муслим, прервав его восторженные объяснения. Что такое трактор — он читал.

Фавзия принесла карту. «Далеко...» — понял Муслим. В другое время это, может быть, и испугало бы его, но сейчас ему не давали покоя его собственные новости, и все остальное казалось не столь существенным. Даже большие расстояния...

— Дай-ка бумагу, — сказал Давлеканов, выслушав его рассказ. — Да... купчая по всей форме...

Давлеканов задумался. Затем, сложив документ, положил на него ладонь.

— Мне кажется, бай перехитрил себя, — улыбнулся он. — Бумагу эту не надо отдавать. Вы довольно поработали на него, чтобы иметь право на сад. Правда, он слишком велик... Оставьте часть себе, часть отдайте государству... Это будет справедливо. Зачем покрывать мироедов?

— Отец, наверно, не согласится, — с сомненьем произнес Муслим.

— Поговорить с ним, оформить все по закону — это я беру на себя, — сказал Давлеканов. — А тебе надо думать о сборах в дорогу. Завтра утром придешь ко мне на работу, пойдем вместе в ячейку. Хорошо?

— Хорошо... — ответил Муслим, думая о своем. — А как с салом быть?

— Да, сало... — Давлеканов, прихлопнув москита, потер себе шею. — Жаль добра...

— А что ему сделается? — вмешалась Фавзия. — По-моему, эти бочки даже не потонут.

— Ты думаешь? — недоверчиво взглянул на нее муж.

— Ну, конечно! — Фавзия сослалась на физику, говорила что-то об удельном весе, но Муслим по-простому заключил, что сало-то действительно легче воды.

— Если бы так... — снова потер шею Давлеканов. — Пусть бы плавали, пусть бы все в махалле увидели — какой хороший человек Мирзакалан-бай... А нельзя для верности отлить из каждой бочки?

— Как отольешь, оно же затвердело, — недоуменно взглянул на него Муслим.

— Ну, выковырять чем-нибудь, — предложил Давлеканов, увлекаясь. — Уж если будет немного воздуха внутри, наверняка не потонут. И сало можно будет раздать нуждающимся...

— Верно, э!.. — хлопнув себя по коленям, вскочил Муслим. — Пусть у людей раскроются глаза: всем известно, чьи бочки. Выловят утром!

Он облегченно рассмеялся. Кажется, все устраивалось к лучшему.

Хайри светила фонарем и держала миску, в которую Муслим выковыривал ножом сало. Покончив с очередной бочкой, Муслим плотно завинчивал заглушку, а Хайри, скользнув за ворота, спешила разнести сало по самым бедным семьям в махалле. Когда она вернулась в последний раз, Муслим вынул из лопаты черенок и, орудуя им, как рычагом, выкатил на улицу глухо постукивающую бочку. Шумно всплеснув, она ушла под воду, тотчас вынырнула и закачалась у берега, поблескивая черным лоснящимся боком. Кругом было тихо. Муслим постоял немного, ткнул черенком в скользкое железо, отгоняя бочку подальше от берега, и пошел за следующей...

Слыша, как гулко бьется сердце, и ощущая слабость в ногах, он опустился на суфу рядом с Хайри.

— Кончено... Плавают... — сказал он возбужденным шепотом.

— А не увидит он, когда приедет? — спросила она, помолчав.

— Темно... Течением их снесло под тень карагача, — ответил Муслим и задумался.

С одним делом было покончено... Муслим понимал, что тем самым он отсек от себя старую жизнь... Очевидно, это понимала и Хайри.

— Теперь нам нельзя оставаться здесь... — произнесла она негромко.

— Да... — сказал Муслим.

— Значит... вы поедете? — спросила Хайри.

— Надо... Хуже, чем здесь, не будет... — взглянул на нее Муслим. — Ты собери-ка свои вещи... Вернется хозяин — возьму лошадей и отвезу тебя к отцу... Поживешь там?

— Ладно... — одним вздохом ответила она и прильнула к его плечу.

Муслим прижал ее к себе, и больше они не говорили. К чему слова? Они понимали друг друга без них...

Открыв ворота, Муслим увидел, что Мирзакалан-бай вернулся не один, — с ним был Мирвали-байбача. Но раздумывать над тем, где они встретились, не стал. Лишь кратко ответил на вопрос бая, что поручение исполнил. Ош отвел лошадей под навес и, не распрягая, задал им корму.

Хайри была готова; весь скарб, который она брала с собой, состоял из свертка ватных одеял и небольшого сундучка, обитого цветной жестью. Выждав, когда огонь в спальне Мирзакалан-бая погас, они вышли к пролетке.

Давлеканов, который вышел их провожать, обещал присмотреть за домом и устроить все дела с садом.

— Успеешь вернуться к утру? — спросил он Муслима, подавая ему сундучок. — Приходи сразу в типографию, меня спроси...

— Приду, не опоздаю, — кивнул Муслим, дернув вожжи. Колеса стукнулись о приступку ворот, перекатились через нее, и Хайри навсегда покинула этот дом. А Муслиму предстояло еще вернуть лошадей.

Разговор с отцом, против ожидания, вышел не слишком тяжелым.

Очевидно, немало передумал старый мастер в одиночестве.

— Что ж, сынок... — сказал он. — Поезжай... Иди своей дорогой.. Стар уж я, чтобы быть тебе хорошим советчиком... Вижу — по-новому жизнь идет, испытай ее... Но что бы ни было — живи честно, своим трудом... Вот только, если и Хайри уедет, совсем один останусь...

— Зачем же вам оставаться, отец, вместе приедете, — возразил Муслим.

— Нет, сынок, нет... — вздохнул Уста-Сагат. — Здезь родился, здесь и в землю лягу... рядом с твоей матерью... А вы, молодые, поищите счастья... Может быть, и найдете...

Тому, кто уезжает, всегда легче, чем тому, кто остается. С легким сердцем погонял лошадей Муслим, возвращаясь на рассвете в город.

На его стук ворота открыл Мирвали-байбача.

— Куда это ты ездил? — спросил он, тараща выпуклые глаза.

— Не твое дело! — ответил Муслим и, соскочив на землю, протянул вожжи. — На, держи... Распряжешь потом.

Он насмешливо взглянул на байбачу и пошел из ворот. Пройдя по пустынному в этот час переулку, в узком пространстве которого отскакивал от стены к стене звук его шагов, Муслим остановился у хауза. Едва заметно, сонно покачивалась поверхность воды, еще не тронутая лучами солнца, темно-зеленая, как бутылочное стекло. В тени, отбрасываемой большим карагачом, сгрудились железные бочки. Скоро люди пойдут за водой, увидят их... Муслим тихо рассмеялся...

Обернувшись, Муслим увидел, что к нему спешит Мирвали-байбача. Настороженное, подозрительное любопытство, казалось, еще больше выкатило его глаза.

— Ты... — начал было он и осекся, взглянув на хауз.

Он долго смотрел. Наконец, видимо, понял — и обернулся к Муслиму.

— Ну погоди!.. — с откровенным злорадством втянул он сквозь зубы воздух. — Теперь-то я расскажу дяде, как ты выполняешь поручения.

— Ид-ди, э, со своим дядей! — с внезапной яростью крикнул Муслим, резко повернул его от себя и пнул ногой.

...Ночь, ночь... Время раздумий, время бесед с самим собой... Жива ли еще в тебе сила ярости, с которой ты вступил в настоящую жизнь, Муслим? Если сжимаются кулаки, если сердце бьется совсем неровно, — значит, жива...


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


Голос Эстезии Петровны бывал по утрам особенно переливчат.

Бурцев брился перед зеркальной дверцей шкафа и слышал, как она возится на кухне, напевая с каким-то раскованным, ликующим задором:


Эй, дружней, звончей, бубенчики,

Заливные голоса.

Эх ты, удаль молодецкая,

Эх ты, девичья краса.


Хлопнула дверь, что-то упало и покатилось по полу, ударила из крана вода. И звучала с грудными переливами, подмывала на бесшабашность лукавая песня.


Глянут в сердце очи ясные —

Закружится голова.

С милым жизнь — что солнце красное,

А без мила — трын-трава.


Бурцев, намочив одеколоном полотенце, обтер до лоска загоревшие щеки и закурил. Все в нем звенело и влеклось к этому голосу, без которого он уже не мыслил свою жизнь, и в то же время что-то мешало немедленно выскочить в коридор. Стараясь не шуметь, он отодвинул стул и присел у окна, чувствуя, как гулко колотится сердце.

Зашуршала по дорожному шлаку машина, коридор наполнился топотом ног и утренними, несдерживаемыми голосами.

— Товарищ засоня, вы намерены ехать на дачу?.. — пропела у дверей Эстезия Петровна.

Бурцев торопливо притушил сигарету и вышел.

— Готов, э? — заулыбался Муслим, протягивая руки. Между ним и Ильясом протиснулся шофер Миша.

— Возьмите ключи от машины, Дмитрий Сергеевич, — сказал он. В это воскресенье сестра Миши выходила замуж, и было условлено, что машину поведет Бурцев.

— Постой, постой, Миша, — всполошилась Эстезия Петровна. — Пойдем-ка, открой багажник... Мне нужно положить кое-что... Ильюша, идем, помогай!..

Распрощались с Мишей, пожелав ему хорошо погулять на свадьбе, и стали усаживаться в машину.

— А ты умеешь, э? Не перевернешь? — шутливо допытывался Муслим. — В милицию не попадем?..

— Я же танкист... Права имею, — отбивался Бурцев. — Вот выгонят из директоров — пойду в шоферы... Ты только дорогу показывай, довезу...

— Дорогу буду показывать я, — заявила Эстезия Петровна, усаживаясь рядом с ним и оправляя на коленях платье. От суетливой беготни над верхней губой ее проступил мелкими каплями пот.

Бурцев повернул голову и, встретив ее доверчивый взгляд, медлил завести мотор.

— Что, не заводится? — спросила она с мягкими интонациями, не относящимися к смыслу сказанного, и слегка повела глазами на заднее сиденье. Бурцев улыбнулся, вдохнул всей грудью воздух, показавшийся хмельным, и тронул машину с места. В конце концов она — рядом, и хватит с него пока и этого...

Неслись навстречу, сверкали влажным асфальтом воскресные улицы, казавшиеся шире обычного оттого, что на них было меньше автомашин. Нарядно цвели вдоль обочин белые флоксы и красные гладиолусы. В далекой перспективе улиц почти невесомой громадой вздымались снеговые горы, похожие на декорацию из подсиненного холста.

Ровно гудел мотор, заглушая голоса Муслима и Ильяса, шуршавших сзади листами свежих газет. Эстезия Петровна сидела молча, жмурясь от встречного ветра; лишь горячо поблескивали меж сведенных ресниц карие радужины глаз. Изредка она наклонялась к Бурцеву, указывая нужный поворот, и молчаливым признанием их общей тайны казалось ему прикосновение ее теплого плеча. Он почти не смотрел на нее. Положив руки на мелко подрагивающую баранку руля, с некоторым напряжением следил за дорогой: сказывалось долгое отсутствие практики.

Миновав железнодорожный виадук, выехали на Луначарское шоссе — в полосу пригородных садов. Местами деревья совершенно смыкались над дорогой, и на ветровом стекле, как узоры калейдоскопа, шевелилась пятнистая тень листвы; местами зеленая галерея обрывалась, и тогда выбегали к самой дороге глинистые откосы тоскливо-желтого цвета, слепяще-голые под ярким солнцем. Но даже для беглого взгляда было заметно, что здесь — царство зелени: рвущейся вверх и вьющейся понизу; темной и светлой; самых различных оттенков, начиная с золотистых тонов узких, мягко изогнутых листьев персика и кончая ядовито-зеленым цветом твердых листьев айвы. Все это зеленое богатство буйно выпирало из-за глиняных дувалов, будто выпихнутое напором солнечных лучей. Щедрая земля, щедрое солнце, щедрые на труд люди... Бурцев, не отдавая себе отчета, всем сердцем принимал эту жизнь, растворялся в ней — и был далек от того, чтобы смотреть на окружающий мир глазами любопытствующего гостя.

Выметнув из-под колес мелкую, как пудра, пыль, которая тут же обволокла машину клубящимся туманом, свернули на проселок.

Когда въехали во двор дачи, глазам прибывших открылась забавная картина: на неизменной в узбекских дворах суфе стояла Рофаат и, беря из пригоршни темные вишенки, одну — отправляла в рот, другую — кидала взъерошенной пестрой клушке, которая нелепо подпрыгивала, стараясь по-собачьи поймать ягоду на лету. Рофаат смеялась...

От дымящегося очага спешила Хайри в развевающемся голубом платье. Голова ее была повязана голубым же марлевым платком.

— Хай, Рофаат, зачем ты ее выпустила? — крикнула она и взмахнула половником. — Кыш, чтоб тебе иссохнуть!

— Э-э, Хайри, брось воевать, принимай гостей, — сказал Муслим, вылезая из машины.

Хайри затопталась на месте, не зная, куда девать половник, бросила его на суфу и пошла навстречу гостям.

— Добро пожаловать, добро пожаловать... — говорила она, одергивая платье. — Заходите, заходите...

— Узнаете Димку? — шагнул к ней Бурцев, раскрыв объятия. Ему казалось, что сам он узнал бы Хайри, хоть время и изменило ее. В свои сорок с небольшим лет она выглядела еще довольно молодо, и гранатовый румянец по-прежнему проступал сквозь смуглоту щек. Несколько старил ее повязанный по-старушечьи платок.

— Вай, Димка... — произнесла Хайри, приглядываясь, и обняла его. — Здравствуй... Все ли у тебя хорошо? Здоров ли?.. Большой стал... Старый...

— Я — старый?.. — возмутился Бурцев и, подхватив ее под мышки, поднял в воздух.

— Вай, шайтан, уронишь! — засмеялась Хайри, отбиваясь. — Ладно, молодой!..

Рофаат высыпала из ладони все вишни и, подлетев к Эстезии Петровне, расцеловалась с ней. Затем, откинув голову, дичливо взглянула на Бурцева. Почти сросшиеся на переносице брови и разделенные прямым пробором волосы, спускающиеся за спину двумя черными косами, придавали ее лицу строгое выражение. Но стоило ей улыбнуться, как спереди, меж верхними зубами, обнаруживался совсем детский зазор.

Бурцев оглянулся на Ильяса и подошел к ней.

— Знакомься, Рофаат... Наш Дмитрий Сергеевич... На руках меня носил, — сказал Ильяс и улыбнулся. — А это — Рофаат, моя жена... Учительница, так?

— Так... — с озорной серьезностью кивнул Бурцев и, пожимая ей руку, сказал: — Вы бы занялись с мужем по арифметике... А то у него при умножении двадцати пяти на три лишь округленно выходит семьдесят пять...

— О-о-о!.. Тут я не помощник... — засмеялась Рофаат. — Я же историк!.. Сама плаваю в математике...

— Да-а, не вышло... — вздохнул Бурцев и патетически изрек: — Косней, Ильюшка, в невежестве!

Бурцев откинул рукой растрепавшиеся в дороге волосы и оглянул пространство небольшого — сотки в четыре — сада. Прямо от суфы шел зеленым тоннелем виноградник, лозы которого по узбекскому способу были запущены на каркас, образованный высокими дугами. Это называлось «ишкам». По сторонам виноградника расположились низкорослые вишни и персиковые деревца, а в просвете ишкама виднелись какие-то грядки. Чуть ли не из угла суфы взлетал вверх гладким серебристым стволом тополь, высокая крона которого и отбрасывала в этот час размытую зеленоватую тень на поверхность суфы. У ворот переплелись развесистыми ветвями два орешника. Горьковатый настой зелени, казалось, омывал бодрящими потоками все тело, охлаждал кожу, и Бурцев чувствовал, что здесь дышится иначе, чем в городе. Тревожно-радостное чувство не покидало его.

— Муслим! — обернулся он. — Где же твой виноград?

— Сейчас, э... Сдадим хозяйке мясо, будем срезать... Открывай багажник... — ответил Муслим, направляясь к машине.

— Ой, ой, и я с вами!.. — метнулась за ним Эстезия Петровна, оставив Рофаат, которой объясняла какие-то детали в своем платье.

— Да здесь целый склад! — удивился Бурцев, приподняв крышку багажника. — Что вы сюда напихали?

— Э, не мешай, — сказал Муслим, отстраняя его и передавая Хайри бумажные свертки. Часть из них он подхватил сам и пошел следом за женой.

Эстезия Петровна высвободила из сетки свой красный халатик и отряхнула его.

— Предлагаю всем принять дачный вид, — сказала она. — Мужчинам — можно и спортивный.

— Будем как гладиаторы, ханум, — с готовностью ответил Ильяс.

— А ты, Ильюша, не забудь поставить в арык, — кивнула Эстезия Петровна на багажник и, подхватив под руку Рофаат, побежала к приземистому глинобитному домику с прилегающим айваном.

Бурцев проводил ее взглядом и пригнулся под крышку багажника. В сетке было три бутылки «Баян-Ширея». Бурцев повернул лицо к Ильясу, который согнулся рядом с ним.

— У нее взял? — негромко спросил он.

— У нее... — тоже негромко ответил Ильяс.

— Дурак... Надо было мне сказать... — продолжал, не разгибаясь, Бурцев.

— Я думал — у вас все общее, так? — с напускной наивностью ответил Ильяс. И поблескивавшие в тени глаза выдали его.

Бурцев выпрямился и пристально взглянул на него.

— Ильюшка, ты, кажется, начинаешь дерзить? — сказал он. — Уши оборву!..

Ильяс засмеялся и побежал вокруг машины. Бурцев бросился за ним, но вдруг остановился. Он взглянул на руки, которыми провел по кузову, — они были серыми от пыли.

— Фью-у‑у... так не годится... — протянул он. — Сказано: люби кататься, люби и машину мыть. Давай-ка примемся за дело...

Оставшийся в одних трусах, коричнево-смуглый голенастый Ильяс носился вокруг машины, окатывая ее из ведра, и посверкивал золотым зубом, когда брызги обдавали Бурцева, который постеснялся снять майку. Рядом с Ильясом он показался себе «презренным бледнолицым», хотя — поджарый, с мускулистым втянутым животом — мог бы и не стыдиться своей наготы.

Промокши насквозь, Бурцев обтирал куском ветоши лаковую поверхность кузова, когда его окликнул Муслим, тоже успевший раздеться, оставив на себе лишь нательную сетку и закатанные до колен парусиновые брюки.

— Идем виноград резать, слышишь, э? — кричал он, переступая босыми ногами и пощелкивая садовыми ножницами-секатором.

— Идите, Дмитрий Сергеевич, я сам оботру, — сказал Ильяс, отставляя ведро.

В зеленом сумраке ишкама гудели шмели, тяжело снимаясь с мелких пятипалых листьев с загнутыми лопастями.

Муслим шел, приглядываясь к свисающим, чуть заостренным гроздям. Выбрав одну, он приподнялся на носки и щелкнул секатором. Холодная, с зеленоватыми, притупленными с концов виноградинами гроздь тяжело легла руку Бурцеву.

— Пробуй... — сказал Муслим, выглядывая следующую гроздь. — Конечно, срок ему — в начале июля. Сейчас можно на выбор снимать... Не поспел, э?..

Бурцев отщипнул плотно прижатую к другим виноградину. Упругая хрустящая мякоть наполнила рот терпкой свежестью.

— Нет, ничего... Вкусно... — сказал он. — Как называется сорт?

— «Халили белый», — ответил Муслим и снова щелкнул секатором. — У нас многие считают — ранний сорт «чилляки». Удивляюсь, э... Зреет позже, вкус его — хуже. Честное слово, старая привычка как старая одежда: самому — удобно, другие — смеются.

Задрав голову, Муслим оглядывал своды ишкама. Следом за ним поворачивался и Бурцев.

— Мало, э... — сказал Муслим и, прищурив глаза, взглянул на Бурцева. — Совсем поспеет вместе с нашим станком. Как думаешь, э?..

Бурцев молча пожал плечами. Колыхнулась затаенная тревога. «А вдруг сорвется дело? Мало ли что может случиться? Загад не бывает богат...» Он поспешил отогнать эту мысль и произнес задумчиво:

— Лиха беда — начало, Муслим... А начало у нас есть. Будем работать...

Муслим сложил срезанные грозди на цветастый поднос и опустился на землю, прислонившись спиной к прутьям ишкама. Подняв колени, Бурцев уселся рядом с ним и поплевывал мелкими косточками винограда.

В дальнем углу сада, под вишнями, шумели женщины. Выделялся заливчатый грудной голос Эстезии Петровны.

— Слушай, Димка... Хочу сказать тебе... — придвинулся Муслим с таинственным видом и кивнул в сторону женщин. — Женись на ней, э?.. Честное слово, хороший человек...

Бурцев медленно взглянул на него.

— Ты думаешь — моего желания достаточно? — усмехнулся он и, сжав пальцы, выпустил скользкую косточку.

— Зачем твое? Ее!.. Я глаза имею, э!.. — поднял к лицу раскрытую ладонь Муслим. — Обязательно говорить с ней буду...

— Да что тебе взялось? — вскинулся Бурцев. — Парторги из кинофильмов покоя не дают?.. Не вздумай, пожалуйста, вмешиваться, очень тебя прошу!..

Проходя с полным блюдом вишен, в ишкам заглянула Хайри.

— Хай, где вы пропали? — сказала она. — Идите к чаю.

— Э-э, Димка, с тобой шавли не сваришь... — поднялся на ноги Муслим и отряхнул брюки. — Удивляюсь тебе, честное слово! Ничего не говоришь... У тебя другая есть, э?..

Бурцев встал и, положив руки на плечи друга, вздохнул.

— Нет у меня никого, понимаешь? — сказал он. — Посидим, после расскажу... Ну, а тут... очень прошу тебя... ни слова, ни намека! Обещаешь?

— Ладно, э... — с сожалением произнес Муслим и, подхватив поднос с виноградом, кивнул: — Пойдем!..

...Вечерело. Отяжелевшее солнце опускалось на кроны дальних деревьев. Казалось, они вспыхивали на короткий срок и медленно обугливались.

Пресно пахла вода, растекаясь солнечными полосками меж грядок, полив которых затеял Муслим. Рядом с ним, орудуя непривычным кетменем, шлепал босыми ногами по взблескивающим ручейкам Бурцев. Останавливаясь, подправляя грядки, где указывал Муслим, он рассказывал о себе. Говорил как о чем-то далеком, может быть происшедшем даже не с ним. Наконец он упер кетмень в землю и облокотился о рукоять.

— Скажи... когда ты женился на Хайри... ты любил ее?.. Знал, что любишь? — спросил он.

— Я?.. — Муслим сдвинул на сторону тюбетейку и смущенно улыбнулся. — Зарезать одного мерзавца хотел, э...

— Вот-вот... — оживнул Бурцев. — И нечего смущаться. Теперь я понимаю тебя. А прежде, может быть, и посмеялся бы... В этом вся и суть...

— Теперь?.. Что ты говоришь, э?.. — Муслим обхватил его и стал тормошить, разбрызгивая ногами воду. — Я верно тебя понял?.. Ай, Димка!..

Из-под сводов виноградника вышла Эстезия Петровна.

— Что это вы там возитесь? — крикнула она, заслонив от солнца глаза. — Умываться пора. Перемазались-то как!..

Бурцев оглянулся, и ему вспомнилась первая встреча с ней. Снова она стояла в лучах заходящего солнца, слегка расставив крепкие голые ноги, и снова пламенел ее красный халатик, перетянутый теперь белым пояском.

Бурцев стиснул Муслиму ребра: «Ш-ш-ш, молчи!..» — и, высоко поднимая ноги, пошел по грядкам к ней.

— Молчу, э... — посмеивался Муслим, продвигаясь за ним.

Хайри хлопотала у очага, выгребая из него самые горячие угли. Черный казан с пловом был уже прикрыт деревянным кругом и укутан мешковиной. Плов медленно тушился. Сидя на корточках, Ильяс нарезал в глубокую тарелку помидоры. Рофаат выносила из дому ватные одеяла и раскладывала их на суфе вокруг столика на коротких — в локоть — ножках. Царила сдержанная предобеденная суета.

Эстезия Петровна погрузила в арык чугунную абдасту, похожую на пузатый кофейник, и, набрав воды, разогнулась.

— Идите сюда, грязнули, — сказала она. — Я солью...

Муслим подтолкнул к ней Бурцева и принялся умываться сам из арыка.

Вытираясь полотенцем, он придвинулся к Бурцеву.

— Так у нас жена сливает мужу, — сказал он громко и, увернувшись от шлепка Бурцева, поспешил на зов жены.

— Хай, Муслимджан-ака, идите накладывать!.. — кричала она.

Ильяс последовал за отцом.

— Плов — дело мужское, — сверкнул он зубами.

Уложенный плотной смуглой пирамидой, увенчанный кусками сочно прожаренной баранины, плов дымился ароматным паром на большом фаянсовом блюде.

— Возлежим, значит, как древние эллины? — сказал Бурцев, опускаясь у столика. Место ему досталось между Хайри и Рофаат.

— А что думаешь, э... — откликнулся Муслим. — Может, Искандар-Зулькарнайн, Александр Македонский занес такой обычай...

— Вы скажете, папа!.. — дернула бровями Рофаат. — Будто у нас своей культуры не было...

— Среди ученых молчи, э, Димка!.. — рассмеялся Муслим и провел по рукам, словно засучивая рукава. — Ну-ка, берите...

Ильяс разлил в пиалы охлажденное в арыке зеленовато-золотистое вино.

— Вай, я не буду пить, — стала отнекиваться Хайри.

— Оно не крепкое, сухое. Из такого же винограда, как наш, — сказал, придвигая к ней пиалу, Муслим. — Немного выпьешь — ничего не будет...

— Давайте же тост! — воскликнула Эстезия Петровна.

— Давай, Муслим! — поддержал ее Бурцев.

Муслим разгладил усы и, подняв пиалу, произнес:

— У нас говорят: «Шер изидан кайтмас, эр сузидан кайтмас» — «Лев не возвращается по следу, муж не отрекается от слова». Пусть и у нас так будет... Вперед смотреть, и что сказано — делать... Не оглядываться назад, вперед идти, как настоящие мужчины!..

— А как же женщины? — смешливо приподняла брови Эстезия Петровна.

— Что лев, что львица — все равно! Не возвращаться по следу — и точка, так? — махнул рукой Ильяс и поднял пиалу.

Чокаясь с Бурцевым, Эстезия Петровна взглянула ему в глаза и опустила ресницы, словно прибавила что-то свое к тосту.

— Оно же кислое!.. — удивилась Хайри, пригубив.

— Пейте, пейте, мама... Нельзя ломать тост... — приступил к ней Ильяс. — За нас пьете, так?

— Вай, благо вам всем!.. Выпью, чтоб не говорили — Хайри все дело испортила... — ответила она, вызвав смех, и принялась угощать: — Ну, берите, берите...

Эстезия Петровна отложила ложку и озорно оглянулась.

— Вы — как хотите, боритесь с пережитками, а я буду есть руками, — сказала она. — Так вкуснее...

Загребя четырьмя пальцами горстку риса, она припечатала ее большим пальцем и, не проронив ни крупинки, отправила в рот.

Попробовал проделать то же самое и Бурцев, но обжег пальцы, просыпал рис на колени, и это происшествие совершенно рассеяло некоторую натянутость, которая держится, когда гости только что сели за стол. Все уже с аппетитом ели, и Ильяс начал подливать вино.

— Совсем узбеком становишься, э, Димка! — шутил Муслим. — Не уехать тебе из Ташкента...

— Кто ташкентской воды попил — тот и уехав, вернется, — заметила Хайри.

— Правильно! — воскликнул Ильяс. — И я хочу сказать тост...

— Опять со львами? — засмеялся Бурцев. — Учтите, товарищи львы, нам еще накрутят хвосты, не миновать этого.

— Нет, я пью за то, чтобы и вы, Эстезия Петровна, и вы, Дмитрий Сергеевич, нашли здесь свое счастье... и всегда были с нами, так?..

Тост встретили с одобрением и выпили за него дружно, лишь Эстезия Петровна подозрительное взглянула на Ильяса, и снисходительная улыбка тронула ее губы. Ее не обмануло невинное выражение, с которым Ильяс отставил пиалу.

— Ты говоришь — накрутят хвосты... — обернулся Муслим к Бурцеву. — Драться будем, э!.. Как с этим... с Феофановым.

Бурцев рассмеялся и, встретив вопрошающие взгляцы, стал рассказывать.

— Что говорить, опыт в драках у нас есть... — усмехнулся он. — Было дело в Сталинграде, как говорится. В пусковой период. А тогда мы полагали, что должны вмешиваться во все: чуть где заминка — оставил станок и побежал за тридевять цехов наводить порядок. Не знаю, может, в этом и было свое «рациональное зерно». Я вот смотрю, теряют некоторые то чувство, когда смотришь: улица — моя, дома — мои»... Да, теряют... «Завод — мой!» — это мы знали твердо. Теперь и представьте — перестали к нам идти поковки. Что такое? Бежим в кузнечный цех. А там некоторые ребята навострились на соседний металлургический завод бегать, пиво пить. Ларек у них был. И, сукины дети, ухитрялись еще и в цех приносить, в жестяных чайниках... Прибегаем — несколько молотов стоит. На свою беду, первым возвратился тот самый Феофанов. Рыжий такой верзила. Идет и из носика чайника посасывает.

— Сосет, э!.. — раззадорившись, воскликнул Муслим. — Димка берет у него чайник, нюхает — пиво...

— Ну и плеснул ему в лицо... — продолжал Бурцев.

— Он драться!.. — снова перебил Муслим. — А мы — злые...

— Вот-вот... — кивнул Бурцев.

— Как мы его били, э-э-э!.. — с восторгом закачал головой Муслим.

— А как нас обсуждали на комсомольском собрании, забыл? — засмеялся Бурцев.

— Э-э, наше дело было правое, — возразил Муслим, продолжая улыбаться. — Кого с завода вышибли? Феофанова...

Есть у подобных воспоминаний одна особенность — они могут разматываться до бесконечности.

— А как тогда Уорнер сердился, помнишь? — спрашивал Бурцев.

— Тай-ай оппи, э!.. — смеялся Муслим. — Давай споем его песню.

Попытались спеть, но оказалось, что забылись и слова на незнакомом языке и мелодия. Помнился лишь припев.

Рофаат с детски-зачарованной улыбкой глядела на них.

— Ой-ой-ой... — вздохнула она. — Вы даже сами не знаете, какой материал для историка пропадает в вас!.. Ведь вы стояли у истоков того, что в одно мгновенье и представить трудно. Нет, правда, вы — исторические личности... А сидите среди нас, как самые обыкновенные люди.

— Ну, я думаю, что все исторические личности, о которых пишут в учебниках — и великие и малые, — были в свое время самыми обыкновенными людьми, — обернулся к ней Бурцев. — Так же, может быть, ели плов, пили вино, имели красивых невесток... А если при жизни начинали чувствовать себя историческими личностями, плохо было их дело...

— Да, но осознать свое место в истории, по-моему, даже необходимо, — возразила Рофаат. — Ведь через год исполнится сорок лет нашему государству... Сколько за это время сделано и сколько труда вложено... А кем?

— Правильно, правильно, в самую точку, так? — поддержал жену Ильяс. — Думать надо, чтобы смысл не терять... Утром — на работу, вечером — с работы, привыкаем. А всегда ли думаем — зачем? Что делаем, что продолжаем?.. Ишак тоже работает... Почему я не люблю Таланова? Он главный смысл работы стирает, так?

— Думаем, Ильяс, думаем... — сказал Муслим, подвигав тюбетейку, словно она некрепко сидела на голове. — Не надо считать, что ты один думаешь, э...

— Я не считаю, так? — приподнялся Ильяс, готовясь к спору. — Но возьмем новый станок...

— Товарищи, товарищи!.. — запротестовала Эстезия Петровна. — Давайте не устраивать производственного совещания на дому! Провинившемуся — штраф... Только что бы такое им назначить, Рофа?

Она перегнулась к Рофаат, та что-то зашептала ей в ухо и прыснула. Эстезия Петровна торжественно подняла руку.

— Шея того, кто заговорит о заводе, будет натерта персиком! — изрекла она тоном судьи и, взяв со стола персик, подкинула его на руке. — Приговор обжалованию не подлежит и немедленно приводится в исполнение.

— Это еще что за казнь? — удивился Бурцев, не понимая, чему смеются остальные.

— А вот увидите... — погрозилась Эстезия Петровна.

На некоторое время все замолчали, посмеиваясь и поглядывая друг на друга. Хайри, сполоснув пиалы, принялась разливать чай из медного самовара с белыми пятнами олова.

Бурцев отхлебнул из пиалы, поставил ее на стол и взглянул на Ильяса.

— Хорошо... Ты все наскакиваешь на Таланова... — произнес он. — Что же, ты полагаешь, что он совершенно мертвая величина? Но в свое время на нас работали даже такие люди, как спецы. Люди другого мира, другого мировоззрения. А Таланов ведь не из их числа...

— Согласен... Но расшевелите его, так?.. Я не умею... — ответил Ильяс, приложив руку к груди. — Когда слышу его равнодушный голос, кровь у меня закипает!..

— Та-а-к... — зловеще сказала Эстезия Петровна. — Рофа, бери персик.

Муслим захохотал. Рофаат прихватила мясистый, покрытый серебристым пушком плод, и женщины приступили к Бурцеву.

— Хай, хай, Рофаат... — пыталась вмешаться Хайри.

— Э, уговор есть уговор, — остановил ее Муслим. — Пусть узнает... Не умрет, э...

Приподняв подбородок, Бурцеву натерли спереди шею. Мельчайшие волоски впились в запотевшую кожу, вызывая нестерпимый зуд. Бурцев дернулся и, опрокинувшись на спину, стал чесаться.

— Коварные азиатки!.. — рычал он под общий хохот. — Инквизиторши!..

Ильяс пытался улизнуть, но был пойман и тоже натерт, несмотря на истошные вопли. Поднялся переполох, перебиваемый смехом и криками.

— Ой, умру!.. — хохотала Эстезия Петровна. — Еще бы нашего Таланова натереть! Какой бы у него был вид...

— Ага! — подскочил Ильяс. — Таланов — это завод, так? Натереть!..

Эстезия Петровна взвизгнула и бросилась в виноградник, Ильяс помчался за ней. Обежав вокруг сада, они снова вернулись к суфе, и тут Ильяс поймал ее.

— Натирайте! — сказал он Бурцеву и, вложив ему в руку персик, уселся в сторонке. — Посмеемся и мы...

Но Бурцев медлил.

Эстезия Петровна вскинула на него ресницы.

— Что же вы? — одними губами прошептала она. — Трите, на нас смотрят...

В глазах ее были и ласка, и упрек.

Бурцев слегка провел персиком по нежной шее.

— Мама!.. — охнула она, и все опять засмеялись.

— Хай, хай, довольно!.. — уговаривала Хайри. — Пейте чай...

Бурцев очистил плод от тонкой шкурки и, разделив, протянул половинки Рофаат и Эстезии Петровне.

— Получайте ясак, — сказал он. — Да будет мир!..

...Сумерки на глазах переходили в ночь. Гасли одна за другой краски, словно их съедала синеватая дымка повлажневшего воздуха. Казалось, по-иному начал журчать арык, по-иному начали шелестеть листья. Какая-то задумчивость распространилась кругом. Бледная луна постепенно наливалась яркостью на темнеющем фоне неба.

— Пора ложиться, э, Димка... Опоздаем завтра... — сдерживая зевок, сказал Муслим. — Мы со старухой пойдем в дом, вы с Ильясом оставайтесь здесь, айван отдадим Эстезии Петровне и Рофаат. Хорошо будет, э?..

— А хватит на всех места? — спросил Бурцев.

— В узбекском доме чего много — одеял!.. — засмеялся Ильяс. — На всех хватит.

— Пашахану натяните здесь, — сказала Хайри, унося самовар.

Установив по углам суфы специальные жерди, натянули пашахану — квадратную марлевую палатку для защиты от москитов.

— Может, женщин положим здесь? — сказал Бурцев, оглянувшись на открытый айван.

— Нет, нет, — возразила Эстезия Петровна. — Нас не тронут москиты, а вас, непривычного, загрызут... Оставайтесь здесь...

Стоящая невысоко луна запуталась в черных ветвях персикового деревца. Свет ее окрашивал голубым мерцанием марлю пашаханы.

Бурцев закурил и, погрустневший, улегся рядом с Ильясом. Его удивляло поведение Эстезии Петровны. Как-то расцветшая, оживленная, она все же ни одного мгновенья не осталась с ним наедине, словно умышленно избегая его. Стыдилась ли на глазах у всех обнаружить свое чувство или просто хотела его помучить? Пожалуй, первое... Слишком независима, чтобы без нужды лукавить... Но грусть от понимания этого не рассеивалась...

Завозился в клетке и подал голос перепел.

— Это — там? — кивнул в сторону виноградника Бурцев. Днем он заметил в ишкаме клетку, похожую на монгольский шатер.

— Да... — ответил Ильяс. — Мальчишки подарили матери...

«Пить-пилить, пить-пилить, — громко и отчетливо выговорила птица. — Пить-пилить...»

Огонь, зажженный в доме, погас. Из открытых окон не доносилось ни звука. Донесся с айвана сдавленный смех Рофаат, и там тоже настала тишина.

Бурцев начинал дремать, когда послышался голос Эстезии Петровны:

— Мужчины, я иду...

— Идите, ханум, у нас открыты только сердца, — сонно отозвался Ильяс.

Она просунулась под легкий марлевый полог.

— Ильюша, тебе Рофа что-то хочет сказать... — прошептала она.

Ильяс минуту непонимающе медлил, затем, живо приподняв полог, скатился на землю. Его согнутая тень метнулась к айвану.

Эстезия Петровна обтерла ладошкой ступни и легко взошла на суфу. Поджав босые ноги, она опустилась рядом с Бурцевым. С бьющимся сердцем он смотрел на нее, видел поблескивающий краешек глаза и молчал. Запахнув халатик, она разглаживала короткий подол, стараясь натянуть его на прижатые друг к другу круглые колени.

— Ну?.. — сказал наконец Бурцев, чувствуя, как мгновенно пересохло горло.

— Ну?.. — ответила она и нагнулась к нему.

— Выходите за меня замуж... — не шевелясь, произнес он.

Она прикрыла ему рот мягкой ладонью.

— Милый... Ну зачем тебе?.. — Она вплотную придвинула лицо, помолчала, положила руки ему на грудь. — «Я — близко... Так близко, что выдох твой тронет...»

Строки его стихов она произнесла, касаясь губами его губ, и Бурцев вдыхал ее горячее, прерывистое дыханье. Халатик ее разошелся, приоткрыв почти девичьи груди некормившей женщины. Она скользнула рукой ему за спину и потянула его к себе.

В запрокинутых глазах ее, меж подрагивающих ресниц, сверкнул лунный свет...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


Устало прикрыв веки, Эстезия Петровна лежала на отведенной руке Бурцева. Он перебирал ее рассыпавшиеся волосы, целовал их, вдыхая мягкий теплый запах.

— Ну, хорошо... Попытаюсь тебе объяснить... — Она глубоко вздохнула и слегка подняла веки. — До тебя... я знала, пожалуй, все, что — около любви... Не знала ее самой... Понимаешь? Есть у французов лукавая пословица: один целует, другой лишь подставляет щеку... Это они о любви... И я боюсь, страшно боюсь... Вдруг у нас будет то же самое?.. Ты говоришь — замуж. Я ведь испытала это... Ничего, кроме ужаса и отвращения... Вспоминать тошно...

— Но ты ведь вовсе и не любила его? — притянул ее голову к себе Бурцев.

— Ах, все равно... Вдруг то, что здесь, — исчезнет? — она взяла его руку и положила себе на грудь.

— Но послушай... — шелохнулся Бурцев. — Если каждый из нас будет только сам за себя... Не понимаю... Жить только собой и для себя, по-моему, самое скучное и безнадежное занятие на свете... Мне, ты знаешь, тоже не много ласки выпало в жизни, но все хотелось отдать себя кому-то...

— Не знаю, не знаю... Ты, наверное, прав... — снова вздохнула Эстезия Петровна. — Только... не надо меня неволить, хорошо?..

Бурцев грустно улыбнулся и кивнул.

— Что меня всегда сдерживает, так это — боязнь оказаться в тягость... Нет ничего хуже... — сказал он.

— Не надо так, милый... она прильнула к его рту влажными губами. — Молчи, пожалуйста... философ кинический...

— Почему — кинический?

— Забыл, как одевался Диоген?.. — тихо засмеялась она.

Он сжал ее щеки обеими руками и стал целовать в смеющиеся, полные темного блеска глаза...

И молчала ночь... Лишь тополь шелестел над ними, как парус. Шум листвы, закипев где-то на вершине, стекал к основанию ствола, потухал — и начинался снова...


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


Подходил к концу первый месяц лета и последний месяц квартала. Солнце с утра растекалось по всем улицам города, размягчало асфальт, ударяло знойным дыханием в тень тротуаров, пробивалось колючими струйками сквозь камышовые шторы. Падал в водопроводных трубах напор воды, и, как мираж в пустыне, манили к себе павильоны прохладительных напитков; манили цветными трубочками сиропов и потеками воды на оцинкованных стойках, к которым прилипали мокрые монеты. Неуловимая, мельчайшая пыль повисла в воздухе, покрыв матовым налетом глянец листвы, и на фоне выгоревшего бледного неба не стали видны далекие снеговые горы. Проникала пыль и в помещения.

Забежав к вечеру в свой кабинет, Бурцев мог расписаться пальцем на полированной поверхности стола. Теперь ему редко приходилось сидеть тут. Чаще его можно было встретить в конструкторской группе или в цехе.

Работы на новом станке возобновились. Шло изготовление рабочих чертежей. Технологи работали вместе с конструкторами, уточняя методы изготовления той или иной детали, способы привязки новых узлов станка к старым. Чертежи без промедления шли в цеха. И вся забота по координации работ легла на плечи Бурцева. Таланов со дня памятного собрания не появлялся. Лишь прислал врачебный бюллетень.

Возбужденный, весело-злой, Бурцев носился по заводу, заражая своим энтузиазмом окружающих, и лишь к обеденному перерыву приходил в кабинет. Казалось, и жара его не брала. Обтираясь платком, он подписывал самые важные из документов, подготовленных Эстезией Петровной, и садился вместе с ней завтракать. Это вошло в традицию. Отдаваясь своей поздней, зрелой любви, они как-то перестали скрываться и при первой возможности стремились остаться наедине. Лишь возвращаться вместе с ним в машине Эстезия Петровна не соглашалась, да и Бурцеву частенько приходилось задерживаться дольше обычного. Ей нравилось встретить его дома в дверях, обнять за шею, поцеловать и в обнимку пойти к накрытому столу. Никогда еще Бурцев не чувствовал себя таким молодым, находчивым, окрыленным... Сияли нерастраченной лаской глаза Тэзи, и он приписывал ей свою способность работать запоем. А поддержка ему была нужна...

Неприятности, исподволь накапливавшиеся, посыпались одна за другой. Настойчивые запросы из главка становились все тревожнее, и наконец пришла телеграмма, подписанная заместителем министра, в которой Бурцеву категорически предписывалось сдать новый станок в первоначальном варианте. Но сделать это было уже невозможно: заменяемые узлы станка пошли в переборку. Будь иначе, Бурцев еще поколебался бы: приказ есть приказ. Однако в глубине души он сознавал, что и тогда бы, пожалуй, не отступился от своего. Отступление в одном могло поставить под угрозу перестройку всей работы на заводе.

Бурцев задумчиво допил чай, поцеловал руку Эстезии Петровне.

— Спасибо... — сказал он, глядя ей в глаза.

Она убрала на поднос чашки и, отломив кусочек от плитки шоколада, поднесла ему ко рту.

Скрипнула дверь. Эстезия Петровна быстро отдернула руку. В кабинет входил Муслим.

— Чаю хочешь? — спросил Бурцев.

— Пил, э... — ответил Муслим, усаживаясь. — Как станок? Новости есть?

— Вот прочти... — Бурцев протянул ему телеграмму.

Муслим долго держал в руках желтый шероховатый бланк, сдвинул на сторону тюбетейку. «Об исполнении доложить...»

— Отвечать будем? — взглянул он на Бурцева. — Подождем, э?..

— А чего ждать? Ответим... — усмехнулся Бурцев. — Как дела в литейке?

— Хорошо... Кончаем перевод работниц, — сказал Муслим и рассерженно поднес ладонь к лицу. — Чугая надо греть, э!.. Какой это завком? Бумажки пишет, больше ничего не может... Займись, честное слово!..

— Займусь... Но надо же перевыборы провести, — сказал Бурцев. — А что он еще натворил?

— Ничего не творил! — зло ответил Муслим. — Жара, видишь? Детей надо в лагерь посылать? Работницы скандал устраивают... Сколько раз говорил — ничего не делает... Партийный выговор писать буду, э!..

Он встал и поправил на голове тюбетейку.

— Ладно, пойду в механический. Ты не ходил сегодня? Кто-то наряд брать не хочет.

— Что? — удивленно приподнялся Бурцев. — Пойдем вместе!

— Сиди, э... Сам пойду, — надавил ему на плечи Муслим. — Договорились — поедешь к Таланову? Договорились... Поезжай, нехорошо получается... Сам поехал бы — не то будет... Тебе лучше... — Он выпрямился и хитро прищурил глаза. — А Арбузов, заметил? Другой стал, э? Пойду, он звонил из цеха.

Не успел выйти Муслим, в кабинет зашел Кахно. Разгладив ладонями глубокие складки на худощавом лице, он взглянул на Бурцева воспаленными глазами.

— Последний день Помпеи... Кончаются шлифовальные круги... — сказал он.

— Но мы же запрашивали главк? — насторожился Бурцев.

— Я получил ответ. Предлагают обойтись на месте, — ответил Кахно. — Нужно это мне, как руководство к слоноводству... Что делать?

Да, что делать?.. Бурцев понимал, что ставится под угрозу и обычная программа завода. Подобной опасности он не ожидал. На мгновенье неприятно замерло сердце.

— Мне звонили с товарной станции... — неуверенно произнес Кахно. — Но вы подрезали мне власы...

— Нет! — твердо ответил Бурцев. — С пиратством кончено... Поймите, Георгий Минаевич, сейчас нам каждое лыко будут ставить в строку. Не можем мы идти на это... Обегайте все заводы, поищите. Может, найдутся у кого излишки... Сделайте, дорогой...

— Я вас поцелую за это, — улыбнулась Эстезия Петровна.

— Ловлю на слове... — без особого энтузиазма ответил Кахно и устало поднялся. — Эх, папа-мама, на что вы меня родили... Поищу, брильянтики мои...

— А как с кровельным железом? — остановил его Бурцев.

— Договорился... Дело чести... — выставил ладони Кахно. — Получим лес — будет железо... Иду, бральянтики, искать последний круг ада — шлифовальный...

Бурцев с сомненьем и надеждой посмотрел ему вслед.

— Найдет... — шепнула Эстезия Петровна ему в ухо и, коснувшись щекой его твердой щеки, взялась за поднос.

В дверях она посторонилась, пропуская Алферова.

Токарь глянул на нее из-под чуба синими, обнаженно-наглыми глазами и вразвалку пошел к столу Бурцева.

— Что же это, товарищ директор? — швырнул он на стол бумаги. — Два наряда, и оба — на новые детали. Спятил мастер. И начцеха уперся...

— А кому же и взяться за них, как не лучшему токарю? — сказал Бурцев, заглянув в наряды. — Дело почетное.

— Почет на зуб не положишь... — скривил губы Алферов. — Так я и полторы тысячи не выгоню... Нашли дурака!.. Агитацию я в газете прочту...

— У вас большая семья? — неприязненно спросил Бурцев, глядя в его припухлое, самоуверенное лицо.

— А при чем тут семья? — взмахнул рукой Алферов. — Это моя потребность — и шабаш!.. Я договаривался с Гармашевым: худо-бедно — полтора куска... А нет, так я и в другое место могу пойти. Наше вам с кисточкой!..

Становясь подчеркнуто спокойным от холодного бешенства, Бурцев снял трубку внутреннего телефона и попросил соединить с бухгалтерией.

— Зиновий Аристархович, — произнес он в трубку. — Сейчас к вам придет токарь Алферов... Немедленно произведите с ним расчет!

Затем он попросил к телефону начальника охраны.

— Прикажите дежурному в проходной, чтобы отобрал пропуск у Алферова, — сказал он, не глядя на токаря, который недоверчиво следил за ним. — И пусть даст по шее, если он снова появится у ворот!.. Что? Нельзя по шее?.. Ладно, но пусть не впускает...

Положив трубку на место, он обернулся.

— Незаменимых людей нет! Это Ленин сказал, понятно? — подался он вперед и, не сдержавшись, стукнул кулаком по столу. — И катись! Чтоб духом твоим не пахло!..

На его крик вбежала Эстезия Петровна. Едва не столкнув ее, Алферов с потерянным лицом выскочил из кабинета. Она изумленно оглянулась, увидела, что Бурцев потирает кулак, и расхохоталась.

— За что ты его? — спросила она.

— Шкурник, шут его возьми! — продолжая кипеть, ответил Бурцев. — Классический образец, любого выведет из себя... Кстати, проследи, пожалуйста, за оформлением его документов. Никаких «по собственному желанию». Уволен!.. За уклонение от занаряженных работ...

Посерьезнев, она молча кивнула.

— Без него тут не хватало... — проворчал Бурцев. — Беспокоит меня Таланов. Болен или отлеживается?.. Надо ехать...

Эстезия Петровна подошла вплотную и, оправив ему рубашку, вскинула лицо.

— Только не кипятись. Все равно ты ни в чем его не убедишь... Я знаю... — сказала она, озабоченно хмуря брови.

— Посмотрим... — ответил Бурцев, и глаза его затуманились. — Может, и говорить не придется, если болен... А понять друг друга надо бы наконец...

...У ворот с открытой калиткой стояла служебная машина Таланова. Шофер ходил вокруг нее, обтирая пыль.

— Что, Вася, хозяйку привез? — крикнул, высунувшись, Миша и подрулил свою машину к обочине дороги.

— Ага!.. — отозвался тот и подошел.

— А сам дома? Как к нему пройти? — спросил Бурцев.

— Во-он, прямо, верандочка ихняя... — пригнулся шофер и указал в открытую калитку.

Бурцев захлопнул горячую от солнца дверцу машины. Войдя во двор со множеством коммунальных квартир, он пошел по дорожке из промытых желтых кирпичей, вдоль которой тянулись незамысловатые цветники.

На веранде стоял стол для пинг-понга. Вокруг него попрыгивали, взмахивая ракетками, двое юношей.

— Здесь живет товарищ Таланов? — спросил Бурцев, глядя на них.

— Здесь... — на мгновенье обернулся один из юнцов. Несуразно длинный, худой, с фиолетовым фурункулом на щеке, он подтянул спортивные бриджи и просунулся в окно, выходившее на веранду: — Папка, к тебе...

В небольшой комнате, очевидно служившей Таланову кабинетом, стоял полумрак. Неуловимо пахло книжной прелью, как в большинстве подобных комнат, где книги издавна пылятся в старинных шкафах. Подложив за спину подушки, Таланов полулежал на кожаном диване. На коленях у него был раскрыт старый комплект «Русской мысли». И сам он, обросший щетиной, с неопрятно всклокоченными серыми волосами, выглядел как-то старчески-брюзгливо.

Разговор не клеился.

— Лямблиоз... отвратная вещь... — поморщился Таланов на вопрос о здоровье. — Будет уроком — не манкировать врачами. Предупреждали ведь, что следует повторить курс лечения через три месяца...

Он положил руку на печень и покосился на коробочки с акрихином, возвышавшиеся в углу резного письменного стола.

Испытывая странное неудобство, Бурцев сидел, облокотившись о расставленные колени, и прислушивался к звукам незнакомого дома. На террасе сухо постукивал о стол гуттаперчевый мяч. Близко за стеной слышался раздражительный женский голос. «Хозяйка, должно быть», — подумал Бурцев. Каждое слово женщина произносила, словно бы зло ущипывая его.

— Бр-рысь! Кому сказано!.. — кричала она. — Я т‑тебе, мер‑р-завка!..

«Мяу-мяк!..» — вскрикнула кошка, тяжело шлепнувшись в коридоре.

— Ну, а теперь лучше? — спросил Бурцев, лишь бы прервать молчание. Ему уже хотелось скорее уйти отсюда. Он ничего не знал о жизни в этом доме, но ему казалось, что нет в ней ни согласия, ни уюта, ни теплоты.

— Скоро выйду, не беспокойтесь... — усмехнулся Таланов.

— Вот и отлично!.. — выпрямился Бурцев. — Выздоравливайте... Горячие дни настают на заводе...

Видя, что Таланов закурил, Бурцев с облегченьем вынул из кармана пачку «Астры».

— Хочу поручить вам одно интересное дело... — помуслив кончик сигареты, он взглянул на Таланова. — Возьмите на себя объединение конструкторского и технологического отделов...

Таланов смотрел в сторону. Отломив краешек спичечной коробки, он ковырял в зубах и посасывал сквозь них воздух.

— Воспитание доверием? — покосился он наконец и, отбросив щепку, вздохнул. — Я же читаю те же газеты, что и вы... К чему эти цирлих-манирлих?..

Бурцев прикурил сигарету и непонимающе, выжидательно взглянул на него исподлобья.

— Послушайте, Дмитрий Сергеевич... Давайте говорить откровенно... — продолжал Таланов, глядя перед собой. — С первого дня присматриваюсь к вам и не перестаю удивляться... Вы же серьезный человек, не чета тому молокососу, младшему Сагатову, способному гоняться за фата морганой... Так чего же вы хотите, чего добиваетесь?.. Показать себя?.. Но неужели вы не понимаете, какое беспокойство вносите в нашу и без того нервозную жизнь? К чему все ваши реформы? Нельзя жить в квартире, в которой без конца передвигают мебель...

— Показывать себя я не собираюсь... — поднялся Бурцев и, сделав шаг в сторону, обернулся: — Но мебель, как вы назвали, считаю нужным передвинуть. Неудобную мебель...

— От перестановки мест слагаемых сумма не меняется, — вяло махнул рукой Таланов. — Реально одно — сколько рабочий наработает, столько и дадим продукции. А работать он будет, если платить. Есть у них поговорка: «Каков платеж, таков и работеж». Вот вам и вся философия. Что уж тут накручивать политграмоту...

Не дав прервать себя, Таланов приподнялся и сел, опустив с дивана ноги в несвежих носках.

— Возьмите нас с вами... Возьмите меня... — слегка подпрыгнул он, опираясь на руки. — И я волновался в свое время, и я суетился, пытался порох изобрести... И что же?.. Заработал болезнь... устал, как собака... Так имею я теперь право хотя бы на спокойную работу, на то, чтобы меня ежедневно не дергали? Неужели не хватит того, что намытарился в молодости?

Бурцев смотрел на его всклокоченную голову, на приподнятые худые плечи, и ему становилось не по себе, как при виде плачущего мужчины.

— Философия довольно не новая... — произнес он, отвернувшись к окну. — Не помню, кажется, в «Дачниках»... Да, в «Дачниках» у Горького подробно излагает ее один из героев. Да что Горький! Соломон воспел суету сует...

— А-а, бросьте!.. — дернулся Таланов. — При чем тут литературные аналогии?.. Хватит с меня. Надоело!.. Литература, философия, партучеба... Который год числюсь самостоятельно изучающим... Но ни черта я не изучаю! Некогда мне, понимаете? Некогда, да и не нужно практически... Вот вы, несмотря на все идейные доспехи, что вы представляете собой в общегосударственной машине? Бесконечно-малую величину, почти — ничего... Носитесь сейчас с новым станком. А смысл?.. Сделайте лучше, завтра потребуется еще лучше... Предвидеть, а тем паче регулировать этот процесс вы не можете. Так делайте, что приказано. Зачем же обрушивать на себя лавину?..

— А вы знаете... — медленно, обдумывая слова, произнес Бурцев. — Знаете... С подобными взглядами вы служили бы кому угодно...

— Договаривайте уж — враг... — усмехнулся Таланов.

— Этого я не думаю... — по-прежнему продолжал Бурцев. — По-своему вы, может быть, и честный человек. Но вы служите государству, как абстрактному понятию, как служили бы столь же честно и другому государству, родись вы там... Я замечал, есть такая болезнь: работает, служит человек, по-своему честно... А во имя чего, на кого, — забыл. Начисто!.. Да и неважно это ему. Грань вот где — верит ли он, что государство принадлежит ему, что он — хозяин, или считает это допустимым, но реально неощутимым явлением, подобным, скажем, жизни на иных мирах, которая признается с оговоркой «может быть»... Есть люди, готовые всю нашу идеологию перенести в подобный мир. Она — сама по себе, они — сами по себе... Простите, я пришел не сентенции высказывать. Мы уже вышли из возраста, когда задумываются о смысле жизни «вообще». Но о более насущном, о смысле своей конкретной жизни часто ли мы задумываемся? Я не пророк, не могу утверждать, что у меня все правильно... Но я хотел бы сказать, что с подобными взглядами, как у вас, нельзя жить в нашем обществе...

— Блаженны верующие... — в язвительной усмешке скривился Таланов и, пристукивая ногой в грязном носке по дивану, стал выкрикивать: — А в итоге — дым!.. Дымагогия!.. Блистательная пиротехника!..

Растворилась дверь, и в нее вошла невысокая худощавая женщина с желчно-настороженным лицом. Бурцев отметил в ней то неуловимое сходство с мужем, которое накладывается долгой совместной жизнью.

— Гос-поди! Что здесь происходит? — оглянулась она с преувеличенным ужасом. — Коля, почему ты сидишь? И почему здесь курят?..

— Оставь, Маша!.. — отмахнулся Таланов.

— Нет уж, из-зволь ложиться!.. — ущипывая слова, произнесла женщина и накинулась на Бурцева: — А вы, товарищ, постыдились бы! У больного находитесь! И нервируете!.. Даж-же дома покоя не дадут!..

— Маша, Маша!.. — кричал Таланов.

Бурцев растерянно отступил, скомкал в руке, обжигая пальцы, сигарету и внезапно обозлился на себя. Чего он еще топчется здесь? Он взглянул на взъерошенную фигуру Таланова и, не попрощавшись, шагнул за дверь. Ударил в лицо горячий воздух двора, ослепило солнце...

Оба шофера сидели на земле, укрывшись в тени.

— Ну, на дачу-то я бы поехал. Тяпнул бы для порядка... — расслышал Бурцев, подходя. — Дурак, что мне не сказал...

— Своих не найдется выпить? — отозвался Миша. — Нужен ты им был... Он сам водит не хуже нас с тобой...

«Языки!..» — хмуро подумал Бурцев и рванул на себя дверцу. Шоферы вскочили. По смущенному виду Миши Бурцев догадался, что речь действительно шла о нем.

— Что, он всегда тут загорает? — кивнул Бурцев назад, когда отъехали. Ему хотелось хоть чем-нибудь отвлечься от дикой сцены, которой завершилось посещение Таланова.

— Почти всегда... — виновато ответил Миша, полагая, что подводит приятеля.

Бурцев хмыкнул и замолчал. Отвлечься не удавалось. Однако он не чувствовал себя обманутым в ожиданиях. До сих пор, может быть из подсознательной щепетильности, он выгораживал Таланова. Но избавиться от глухой неприязни к нему не мог. Возможно, даже к лучшему, что в их отношения внесена полная ясность...

Но внесена ли? В пылу спора не слишком вникаешь в доводы противника, выискиваешь для удара место послабее. А если по-честному? Не нахлестываем ли все ту же клячу голого энтузиазма?

...Без шума, без праздничного подъема, привычного прежде, закончился квартал. План не был выполнен. В заводоуправлении настали дни затишья: перестали сыпаться из центра телеграммы и письма, не тревожила междугородная телефонная станция.

А в цехах текла своя сосредоточенная, деловитая жизнь. Проходя по участкам, Бурцев ловил иногда сочувственные взгляды, но, даже несколько удивляясь, находил, что в настроениях людей нет ни упадка, ни уныния. Особенная, несуетливая, но напряженная спешка ощущалась на участке сборки. Сновали электрокары, подвозя детали и целые узлы нового станка. Выскакивали из-за огороженного досками стенда слесари-сборщики, и казалось, что в их отсутствующих глазах еще плывет голубой блеск полированной стали. Пятная листы чертежей желтыми следами пальцев, перепачканных маслом, жестикулировал Ильяс. Разбойничье-лихо посверкивал его золотой зуб, и слышалось настойчивое «так?».

Покусывая кончик красного карандаша, Бурцев листал перекидной календарь. В открытое окно кабинета вливался горячий воздух, неся запахи накаленного железа и сосновой смолы.

Бурцев перекинул несколько листков назад и на последней страничке июня, под цифрой «30», провел жирную красную черту. Задумчиво ведя карандашом, приписал сбоку: «Рубикон».

Вошла Эстезия Петровна. Положив перед Бурцевым документы, она встала за ним и, наклонившись, прочла надпись.

— Что, Дима?.. — мягко спросила она, обняв его за плечи.

Бурцев потерся щекой об ее руку.

— Ничего... Все хорошо... — незаметно вздохнул он и, улыбнувшись, перечеркнул написанное. — Какой там к шутам Рубикон... Рубикон, руби-конь... Чепуха...

Придвинув документы, он занялся ими.

— Инкассатор не вернулся? — спросил он через минуту, не отрываясь от бумаг.

Эстезия Петровна поняла его тревогу. Видимо, точила мысль о контролерах Промбанка. Перерасход по фонду заработной платы все еще оставался большим.

— Звонил... Деньги будут... Она заглянула ему в лицо. — Зиновий Аристархович сам поехал в банк. Пронесло...

Бурцев поднял голову, и глаза их встретились. Оба засмеялись.

Вошел, постучавшись, Муслим.

— Кончай, э... — сказал он и значительно взглянул на Бурцева. — В горком вызывают...

...В кабинете Арзуманова вкрадчиво гудел вентилятор. Шаги глохли в мягком ковре. Сквозь плотные шторы окон едва доносились звуки оживленного перекрестка. Обстановка располагала к негромкому, вдумчивому разговору.

— Что ж, товарищи, шум вы подняли большой... — откинулся от стола Арзуманов, выслушав рассказ Бурцева о положении дел на заводе, и, привычно глуша голос, спросил: — А толк будет?

— Если нам в самом начале не подрежут крылья — будет... — ответил Бурцев. — Станок для нас — частность, хотя и важная, хотя и шумят о нем... Да, он сорвал нам программу. Но наш грех, наш и ответ... Материальные потери несем в основном мы. А в сложной обстановке, которая была на заводе, подобная жертвенность коллектива говорит уже сама за себя.

— Пробный камень, так сказать... Ну-ну... — отозвался Арзуманов и, сцепив пальцы рук, перевел взгляд с Муслима на Бурцева. — Но беда в том, что вы сорвали не только свой план, вы подводите других... И можно понять Савина, когда он жалуется на вас...

— Он сам не знает своей пользы, э... — махнул рукой Муслим. — Совсем без станка работал, теперь полмесяца подождать не может? Расширяться он думает, нет? Какой станок получит, э!..

— А вот в этом позвольте сомневаться... — одними губами улыбнулся Арзуманов. Глаза его оставались серьезными. — Я уже слышал однажды подобное заявление...

— Не отказываюсь... — кивнул Бурцев. — Я дал вам свои объяснения... Могу прибавить, что без права на технический риск нельзя мечтать о каком-либо прогрессе в нашей работе. А насколько оправданным был риск — судите сами.... Контрольный срок у нас восемнадцатого июля. Подобное опоздание несравнимо с выгодами, которые даст новый вариант станка.

— Значит, на сей раз твердо? — спросил, помолчав, Арзуманов. — Я попрошу инструктора по вашей группе заводов дневать и ночевать у вас...

— Твердо, э... — ответил Муслим, потянулся было к тюбетейке и смущенно опустил руку.

— Да, здесь главное уже позади... — подтвердил Бурцев. — Боюсь, что больше препятствий встретится в ином... А не рискни мы сейчас, было бы еще труднее.

— Понятно... — произнес Арзуманов и подвинул к себе бювар. — В чем нуждаетесь сейчас?

Бурцев переглянулся с Муслимом. Тот пожал плечами.

— Специально мы не готовились... Трудно сейчас вспомнить все... — сказал Бурцев, разведя руки. — Но основное — снабжение...

— Да, это вопрос особый... Не вы одни жалуетесь... — сказал Арзуманов раздумчиво. — Но все же подготовьте список ваших нужд, поговорим отдельно...

— Хорошо, подготовим... — сказал Бурцев и поднялся с места.

Но Арзуманов удержал его:

— Есть, товарищи, еще одно неприятное дело... Поведя темными маслинами глаз, он внимательно взглянул на Бурцева: — Что у вас происходит с Талановым?

— Это длинно рассказывать... — ответил Бурцев, нахмурившись.

— А все же?.. — настаивал Арзуманов.

— Гармашев рекомендовал его как знающего человека. Да я и сам убедился, что он технически грамотен... — начал Бурцев и, припомнив первые столкновения с Талановым, рассказал о последней попытке объясниться с ним.

Положив руки на край стола, Арзуманов неслышно барабанил пальцами.

— Вкратце — все... — сказал, подумав, Бурцев. — Так наш спор о технике перешел в область мировоззрения... То ли фрондирует, то ли впал в маразм, но в деле он теперь не помощник.

Арзуманов долго молчал и, подняв потупленный взгляд, с сомненьем качнул головой.

— Мне тоже сдается тут что-то скверное... — произнес он и выдвинул ящик стола. — Дело в том, что у меня была его жена и оставила это заявление... Прошу, ознакомьтесь оба...

Перегнувшись через стол, Арзуманов передал Бурцеву два листика, скрепленных канцелярской клипсой.

Муслим придвинулся ближе, и Бурцев вполголоса прочел жалобу на себя. Смысл заявления сводился к тому, что он, Бурцев, из карьеристских побуждений, в погоне за дешевой популярностью, занимается техническим авантюризмом, разваливает работу на заводе и сживает со света, доведя до тяжелой болезни, препятствующего ему честного работника Таланова. Далее следовали обвинения в приятельских отношениях с семьей Сагатовых, в совместных с ними пьянках и в бытовом разложении, выражающемся в сожительстве с личной секретаршей. Заканчивалось заявление просьбой провести расследование.

— Что ж... — поднял глаза Бурцев. — Если не обращать внимания на слог... все правильно.

— То есть?.. — насторожился Арзуманов.

— Ну, как же!.. — иронически дернул бровью Бурцев,. — С семьей Сагатовых у меня не только приятельские, а дружеские отношения. И этой дружбе более двадцати пяти лет...

— Наши станки на СТЗ стояли рядом... — вставил Муслим.

— И пьянка была... — продолжал Бурцев. — Ездил на дачу к другу, повидаться с его женой... По этому случаю шесть человек выпили целых полтора литра сухого вина.

Арзуманов вышел из-за стола и медленно, без улыбки, прошелся по кабинету.

— Честный человек, э?.. — тонко воскликнул Муслим. — Никогда не поверю, что не сам диктовал!..

— Хорошо... — остановился Арзуманов. — Но вы ничего не сказали об одном пункте...

— Да... — ответил Бурцев и посмотрел в окно. — Да... Мы любим друг друга... Этого простить они, конечно, не могли...

— Значит... верно?.. — недоверчиво протянул Арзуманов.

— Да!.. — твердо сказал Бурцев, обернувшись к нему, и заметил, как внезапно осекся на полуслове Муслим.

— Плохо!.. Эх, плохо!.. — встряхнул рукой Арзуманов, словно к ней что-то налипло, и снова зашагал. — Не юноши, казалось бы.

— Он жениться хотел, э!.. — неуверенно сказал Муслим, вопросительно глядя на друга.

— Так за чем же дело стало? — резко обернулся Арзуманов.

— Это зависит не от меня... — хмуро ответил Бурцев. — Большего я сказать не могу...

— Плохо!.. Эх, плохо!.. — повторил Арзуманов. — Неужели вы не понимаете, что по этому пункту вас и будут бить? Пища для скандала благодарная...

Бурцев, стиснув зубы, молчал. Было тяжело и омерзительно сознавать себя почти беззащитным перед явной подлостью.

— Не принимайте меня за ханжу... — остановился возле него Арзуманов. — Но я советовал бы вам еще раз поговорить... если, конечно, причина в ней...

— А какова будет цена браку, совершенному под таким давлением? — зло спросил Бурцев. — Речь идет о душе человеческой, а она не бывает прямой, как линейка, случаются и зазубрины!..

Арзуманов отошел к окну и задумался.

— Заявление официальное, не анонимное... — произнес он. — С этим нельзя не считаться...

Арзуманов обернулся и взглянул на Муслима.

— Вот что... — сказал он, пощипывая полную губу. — Приди-ка ко мне с Талановым... Послушаем его самого... Поговорим...

Он пристукнул кулаком в раскрытую ладонь и сказал Бурцеву:

— Разберемся, работайте спокойно... Но... душа душой... она ведь и неизменной не остается...

— Знаю... — усмехнулся Бурцев. — На то и надеюсь.

В подъезде, прежде чем сесть в машину, Бурцев притянул к себе Муслима.

— Муся!.. — сказал он, сжав его руку. — Не надо, чтобы она знала...

— За кого принимаешь, э?.. — отстранился Муслим и дернул к себе дверцу машины. — Садись!..

...Взбежав на верхнюю площадку лестницы, Бурцев увидел Эстезию Петровну. Откинув голову, она прислонилась к косяку двери, ведущей в коридор, и курила, чего почти не делала обычно в рабочее время. Она шагнула навстречу и, придержав его, произнесла вполголоса:

— Приехала комиссия из главка... Три человека... — В голосе ее слышалась подавленная тревога.

Значит, ждала, чтобы предупредить!..

— Где они? — спросил Бурцев.

— У Таланова... — сверкнула она потемневшими глазами.

— Что ж, пойду... — двинулся он. — Ты не тревожься...

Она на мгновенье приникла к нему боком.

Бурцев благодарно взглянул в ее бледное, ободряюще-серьезное лицо и пошел по коридору легким пружинящим шагом.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ(ВМЕСТО ЭПИЛОГА)


Было еще светло, а вокруг испытательного стенда давно горели сильные электролампы. Желтые, они таяли в желтом свете заходящего солнца, и становилось непонятно — они или солнце золотит выжидающие глаза людей, плавится бликами на закруглениях нового станка, окрашенного в серо-стальной цвет.

Ильяс привинтил медную пластинку с маркой завода, поднялся с колен и согнутым указательным пальцем смахнул капли пота со лба. Озорно сверкнул его золотой зуб, взорвав, словно искра, нависшее молчанье. Люди задвигались, засмеялись, хлопая друг друга по плечам, пожимая руки.

— Кача-а-ать!.. — пронзительно, с металлическими нотками в голосе, закричал Коршунов. Сдвинув кепку козырьком назад, он первым подступил к Ильясу.

Вскидывали дружно и высоко.

— Конс... трукторов ка... чать... так? — кричал Ильяс, распластываясь в воздухе. — Хва... тит... так?..

Качали конструкторов. Потом — Бурцева. В один из взлетов он увидел, как к Вечесловой протолкалась Симочка и что-то сказала. В следующее мгновенье Эстезия Петровна обернулась к нему, помахала рукой и стала выбираться из толпы. «Почта, должно быть... надо бы взглянуть...» — подумал Бурцев. Но ему не скоро удалось освободиться.

Смех, шум, беготня продолжались. Качали уже всех подряд. Дошла очередь и до Таланова. Молчаливый больше прежнего, внутренне сникший, он, однако, не утратил до конца респектабельности. Лишь выражение скорбного недоумения, с которым он вернулся из горкома, казалось, навсегда застыло на лице Таланова.

— Случаются, конечно, домашние разговоры. Бывают минуты, когда хочется, чтобы и тебя кто-то пожалел... хотя бы жена... — сказал он тогда, мучительно морщась. — Но, поверьте, к этой мерзости я...

— Верю, — вздохнул Бурцев. — Верю... — И чувство непроизвольной жалости шевельнулось в нем. «Конечно же он не подонок — интеллигент, — подумалось ему. — Человек... со всеми слабостями... Но жди бед, когда слабый закусит удила... М-да, нет мира под оливами...»

Бурцев с иронией наблюдал за ним.

Сняв чесучовый пиджак, Таланов передал его кому-то из рабочих и стоял, ожидая, когда начнут качать. Словно человек, участвующий в некой торжественной церемонии, он плотно сомкнул губы и приосанился.

Бурцев засмеялся.

— Пойдем, Муся!.. — подтолкнул он Муслима.

Муслим взял его за плечи и незаметно указал на Чугая, к которому подбирался Коршунов. Слесарь сдвинул кепку еще дальше на затылок и, присев за спиной незадачливого председателя завкома, засвистел в два пальца. Чугай дернулся длинной фигурой и отскочил в сторону. Раздался хохот.

— Видал, э?.. — посмеивался Муслим, проталкиваясь с Бурцевым между сборочными верстаками. — Никто не будет голосовать за него...

Когда Муслим и Бурцев вошли, Вечеслова заканчивала разбор поступившей корреспонденции.

— Победители идут, Эстезия Петровна!.. Где аплодисменты, э!.. — сказал Муслим, расправив усы.

— Новости из главка? — спросил Бурцев, заметив в ее руке бумагу со знакомым штампом.

Эстезня Петровна виновато вскинула голову. В карих глазах ее стояла почти физическая боль.

— Я приношу только дурные вести... — произнесла она грудным рыдающим голосом и, бросив бумагу на стол, выбежала из приемной.

Бурцев поднял документ. Это был приказ, — «копия в горком», — которым ему объявлялся выговор «за неоправданные действия, приведшие к срыву планового задания». Результат работы комиссии главка на заводе...

— Спасибо вашему отцу, э!.. — плюнул Муслим и, помолчав, стукнул кулаком по столу: — Снимем выговор! Мнение партбюро для них ноль?.. В горком пойду, в ЦК пойду — снимем!..

Он взглянул на Бурцева, который щурил глаза и спокойно улыбался.

— Чего стоишь? — сказал он и сам улыбнулся. — Беги, э!..

Эстезия Петровна стояла на лестничной площадке, у перил, и ладонью вытирала глаза.

— Ну что ты, опомнись... — сказал ей на ухо Бурцев и взял ее за плечи. — Есть из-за чего расстраиваться...

— Обидно же... — чуть дернула она плечом.

— Мне даже совестно... Я, видимо, меньше всех огорчен... — усмехнулся Бурцев. — Дела-то идут, это — главное... А контора пусть пишет...

Эстезия Петровна прислонилась к нему и молча взглянула снизу вверх.

— Знаешь что... Возьми-ка машину и поезжай домой... Давно пора... — сказал он мягко. — Ну, я прошу, не отказывайся!.. Принести тебе сумочку?..

Она снова взглянула, и губы ее дрогнули в едва заметной улыбке. Она утвердительно прикрыла веки.

Вернувшись через минуту, Бурцев увидел, что с нижней площадки лестницы подымается Таланов. Эстезия Петровна рывком открыла сумочку, торопливо провела по лицу пуховкой, и Бурцев взял ее под руку. Гордо неся голову, она прошла мимо Таланова, отшатнувшегося, уступая дорогу. Перед ним-то уж она не собиралась обнаруживать свою слабость и не без злорадства отметила, как скосились в сторону его зеленые глаза при виде спускающейся навстречу пары.

— Я, может, задержусь... Не жди, обедай... — шепнул Бурцев, усаживая ее в машину, и обернулся к шоферу: — Отвезешь, Миша, и можешь быть свободным...


Когда Муслим, Бурцев и Ильяс, закончив оформление документов на новый станок, вышли из проходных ворот, было уже темно. Прикуривая, Бурцев зажег спичку, и огонек ее метнулся в золотом зубе Ильяса, с лица которого весь вечер не сходила улыбка.

— А поедемте-ка ко мне?.. — предложил вдруг Бурцев. — Надо же отметить такой день?..

— Нет, поздно... — мотнул головой Муслим и засмеялся. — К тебе поедем знаешь когда?.. Знаешь, э?.. Передай привет, скажи — все хорошо будет!

— От мамы, от Рофы, от меня привет, так? — сказал Ильяс. — Все приедем.

Бурцев промолчал и лишь слегка вздохнул.

Как откатившаяся волна, схлынули впечатления дня, оставив в душе не усталость, а какую-то сладостную истому. Расходиться не хотелось, и все трое продолжали стоять, время от времени вздувая огоньки сигарет.

Потянул неслышный ночной ветерок. Дохнул раз, другой — и растворился в зашипевшей, как вода, темной листве акаций.

...Есть своя прелесть в преодолении препятствий. Ни с чем не сравнимое чувство облегченного полета приносит человеку каждая творческая победа, и — пусть он знает, что впереди будут и падения, и ушибы, — однажды изведанное чувство толкает в полет, придает сил для дальнейших устремлений.

Испытывая что-то подобное, Бурцев шел по вечерним улицам.

После духоты нагретых за день помещений воздух улиц казался сладковатым, словно возле тележки мороженщика. Вокруг матовых шаров, повисших над асфальтом, бледным сияньем курилась мелкая пыль. Черные тени деревьев косо ложились на тротуар. Шаркали шаги гуляющих, щелкали в руках девушек веера. Горели в витринах длинные трубки ламп дневного света, словно наполненные синей морской водой...

Бурцев завернул в открытые двери дежурного магазина «Гастроном». Редкие покупатели проходили вдоль нарядно сверкающих застекленных прилавков. Не было привычной дневной суеты. Стояла просторная тишина. У стойки, где продавали шампанское в розлив, молодой парень угощал подругу. Девушка покусывала зубками край бокала и смеялась...

Бурцев, расплатившись, взял коробку с тортом и бутылку шампанского. Теперь ему хотелось скорее попасть домой: он всегда считал, что радость неразделенная не есть радость. Тихонько насвистывая, он выглядывал — не попадется ли такси... Выговор, при всей серьезности, не мог омрачить его настроения. Так или иначе — все объяснится. А работа начата — и ее не остановить!.. Несмотря ни на что, несмотря ни на какие препятствия!..

...Эстезия Петровна, обхватив колени, сидела на крылечке. Пустынная улица, и одинокая темная фигурка... Лишь свет, падающий сзади, пробивался сквозь ее густые каштановые волосы.

Издалека доносились звуки духового оркестра. Что-то задумчивое выговаривали валторны.

Эстезия Петровна поднялась и, молча приняв покупки, протянула губы для поцелуя. Бурцев последовал за ней в комнаты.

Белел крахмальной скатертью празднично накрытый стол. Тонко пахли белые флоксы, охапкой свисающие с кувшинчика.

— Ты что же, не обедала? — спросил Бурцев.

— Не хотелось одной... — взглянула Эстезия Петровна, распаковывая коробку. — Умница... Торта у нас как раз не было...

Развернув сверток с шампанским, она нерешительно оглянулась.

— А мне... наверно, нельзя будет пить... — сказала она и слегка зарделась.

— Почему? — не понял Бурцев.

Она подошла и, положив ему руки на грудь, опустила голову.

— Знаешь... — сказала она тихо. — Знаешь... Кажется, на старости лет... у нас будет бэби...

— Что? Ты уверена? — взял ее за руки Бурцев.

Она качнула головой.

— Наверно, потому и ревела сегодня...

Бурцев опустился на тахту и задумался.

— Ты... не хочешь?.. — нагнулась она к нему.

— Ах, да не во мне дело!.. — дернул щекой Бурцев. — Я все надеялся, что ты переменишь свое решение. А тут... совсем, наверно, встанешь на дыбы... Я ведь знаю тебя... Ребенок же будет без отца...

— Глупо́й ты, глупо́й... Много ты знаешь... — Она взъерошила ему волосы. — Не будет он без отца...

Бурцев с мгновенье смотрел в ее смеющееся, склоненное к нему лицо. Наконец понял, что, не ошибся в смысле сказанного. Он вскочил и сгреб ее в объятия.

— Ой, сумасшедший!. Задушишь!.. — простонала сквозь смех Эстезия Петровна. — Открой лучше вино... Я чуточку пригублю с тобой...

...Стоя в откинутом люке танка, Бурцев ощущал, как снизу поднимается горячий воздух, обволакивает тело...

Гремит броня, рокочут гусеницы по брусчатке мостовой... И толпы, толпы людей шумят по сторонам улицы. Они кричат, машут руками, бросают цветы... Вот бежит женщина и протягивает ему кудрявого мальчонку... Да это же Тэзи!.. Она что-то кричит ему, но за грохотом железа ничего не разобрать... А мальчуган? Его сын?.. Бурцев нагибается и тоже кричит...

— Дима! Дима!.. — Эстезия Петровна трясла его за плечи. — Дима!

Бурцев открыл глаза и повел ими, еще не узнавая своей спальни. Тэзи упиралась теплыми от сна руками в его подушку. Распущенные волосы падали ей на грудь. Молчаливая ласка разгладила тонкую кожу ее лица, тронутую синевой в глазных впадинах.

— Тебе что-то привиделось? — спросила она.

— Сына видел... С тобой... — смущенно улыбнулся он и прикрыл веки.

— Какой быстрый!.. — засмеялась Эстезия Петровна, прильнув к нему.

Бурцев окончательно проснулся. Но странно — грохот не прекращался. Прислушиваясь, он повернул голову к занавешенному окну. Эстезия Петровна кивнула туда и почти пропела грудным переливчатым голосом стихи Багрицкого:


Вставай же, дитя работы,

Взволнованный и босой,

Чтоб взять этот мир, как соты,

Обрызганные росой...


Она спрыгнула на пол, накинула на полные плечи ситцевый халатик и потянула Бурцева за собой. Отдернув занавеску, оба взглянули в окно.

На стропилах трехэтажного заводского дома двигались маленькие фигурки людей. Грохот доносился оттуда. Стучали кровельщики.

Эстезия Петровна распахнула оконные створки.

Стояло раннее утро, когда кажется, что и вдыхать не нужно, что воздух сам врывается в легкие, вздымает грудь и бежит бодрящим холодком по жилам.

Качнулся в руках кровельщика лист оцинкованного железа. Солнце сверкнуло в нем, как в зеркале. Зайчик света ослепил Бурцева и Эстезию Петровну. Она тихо засмеялась, поежилась, переминаясь босыми ногами, и подлезла под руку мужа. Он прижал к себе ее теплое плечо...

Стучали по железу молотки. Вставало, разбуженное громом, солнце. Зарождался новый день... День, сулящий задуманные свершенья и еще неведомые заботы. День, перемежающийся светом и тенью, в котором ничто не дается без борьбы, без упорства.

«Пусть так... — думал Бурцев, глядя на тех, кто уже приветствовал этот день. — Пусть так... Но лев не возвращается по следу...»


ОБЛАКА БАГРОВЕЮТ