На Алексеевских курсах семинар «Ломка воли» в начале 70-х вел Боб Шпиган, в прошлом частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку «де» перед фамилией изобрели его родители — иначе французам вовек бы не распознать в них российских дворян. Вводную беседу Боб начал с фразы, позаимствованной у Камю: «Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество».
Боб широко пользовался плагиатами, не скрывая этого. По его мнению, человечество настолько шагнуло в будущее по части изобретения зверств, что новое слово в этой области раздастся — он так и говорил, «новое слово» и «раздастся» — только после великого переселения в космос.
Боб обучал искусству «форсированного дознания» и, соответственно, сопротивления ему, а, проще говоря, поведения под пытками.
— Сверление зубов электродрелью, выкручивание половых органов, разрыв кожных покровов или сдирание всей кожи, расплющивание суставов, избиение, порка, прожигание сигаретой перепонок в носу или ушах, извращенное изнасилование… Ах, коллеги! Какие любопытные открытия вас ждут! Трепещете? — вопрошал он, развалясь в кресле. И отвечал с оптимизмом: Ерунда все это! Для начала нацедите пару, тройку раз рюмку мочи, чужой, конечно, и запейте кофе. А когда вас ткнут лицом в дерьмо, чтобы в нем и утопить, вспомните этот тренинг. И все нипочем… Хэ!
«Порог отвращения» преодолевают почти все. «Порог болевой чувствительности» — нет. Я выучился. Боб одолжил кожаные перстни, которые, после отмачивания в воде, высыхая на пальцах ног или рук, сдавливая суставы, вызывают нарастающую боль. На тот случай, если я потеряю сознание, Шпиган смотрел футбол по телевизору, пока я овладевал искусством любви к издевательствам над собственной плотью, кося под мазохиста. Когда игра футболистов становилась вялой, Боб переключался на меня и орал:
— Учись наслаждаться! Жди с тоской — когда же боль станет сильнее! Зови ее! Ну же, боль, ну же, давай, выходи, кто кого… Еще двадцать минут спортивной любви к боли! И ты — в книжке Гиннеса, Бэзил… Ты — великий любовник! Помни: ты — великий любовник боли! Только не противься ей! Люби! Отдайся! Насилуй, мать-перемать…
Не могу не сказать, что приобретенный опыт пришелся кстати в одной из последних моих операции перед возвращением в Россию. В бангкокской тюрьме Бум-Буд, куда меня сунул под видом заключенного майор Випол в погоне за одним новозеландцем, я вляпался в кампанию наркоторговцев, мелких, правда, так называемых «пушеров» или толкачей, сданных мною перед этим полиции. Они тушили о мои ягодицы окурки и тренировались в выдавливании глазных яблок пальцами. До изнасилования, правда, не дошло.
Причиной затянувшихся измывательств в Бум-Буде была нерасторопность администрации. Надзиратель, увлекшись «спектаклем», забыл, что я «подсадной». Однако спохватился вовремя. Глаза остались неповрежденными.
Особа, обещанная Ефимом Шлайном для попечения над Колюней в мое отсутствие, что же, подобную нерасторопность не допустит? Кто они, все эти правительственные агенты? Служащие на зарплате, норовящие отлынивать когда можно.
Если я попадусь, мою плоть не тронут, это, как говорится, не путь. Ставкой, упаси Боже, станет единственный Колюнин волосок. Я немедленно сдам все на свете и в первую очередь Ефима Шлайна со всеми его потрохами и святым делом по части экономической контрразведки за этот один волосок. Таков пункт первый моего контракта.
…После ужина я два часа был на подхвате — участвовал в сборке на компьютерном мониторе скелета ихтиозавра из бесконечного запаса его костей на игровом диске. Обрастание мясом отложили на утро, потому что у Колюни слипались глаза. Могу представить, что ему снилось! Я — слабовольный родитель, тряпка, конечно. Ксана говорила, что для детского развития компьютерные игры — убийцы самостоятельности, и полезнее читать вслух.
Когда Колюня заснул, я набрал на телефоне парижский номер, выслушал сообщение автоответчика и, дождавшись сигнала записи, сказал в трубку:
— Двадцать третьего января. Город Алматы в Казахстане. Около четырех или пяти утра местного. Гостиница называется «Алматы». Спасибо заранее.
Встроенная в аппарате электронная защита разговоров и факсов от перехвата, включая и шлайновской конторой, обошлась мне в три тысячи долларов.
Положив трубку, я подумал, что нашел ответы на вопросы, беспокоившие меня после кондитерских безумств с Ефимом на Большой Дмитровке, и не сомневался, что пальнул только что в десятку…
Глава втораяБелые уши
Пасмурный шереметьевский таможенник, нагнав выше локтя морщины на рукаве салатового мундира, удил в недрах моей сумки слоновой кожи нечто, известное только ему. Кивком он отправил затоптавшегося в нерешительности очередного пассажира мимо «рентгеновского» аппарата, в котором застрял, ожидая очереди на шмон, ещё и мой портфельчик. Тоже слоновой кожи. Третий предмет из этого же материала, бумажник, пластался на конторке.
Дорожный «сет» выглядел безупречно. Я бы сказал, стильно. Словно снятый с витрины магазина на парижской рю-де-Риволи.
Приобретались вещички, однако, не там и не за деньги. В марте семьдесят девятого я реквизировал набор в качестве боевого трофея, забрав с полки и очистив от красной пыли в пномпеньском универмаге. Камбоджийскую столицу в тот день зачищали от прокитайских боевиков боевики провьетнамские. Оповестив репортажем, переданным по телефону, о конце войны редакцию газеты, на которую работал ради «крыши», я рыскал в заросших лебедой переулках, примыкающих к проспекту Независимости, в поисках подвала с замурованным денежным ящиком и нуждался в таре для перегрузки в неё наличности, которую подрядился выручить.
Досматривавший тару в пномпеньском аэропорту блюститель национальных экономических интересов носил на оттопыренных горчичных ушах выгоревший картуз тоже салатового оттенка. Сумка, в которой теперь шарил его российский коллега, тогда была набита французскими франками. Прибежал старший, за ним вьетнамский советник, ещё несколько «шишек». Я заявил, что попал в страну, втиснувшись на «газике» в бронеколонну ещё на вьетнамской территории; у танкистов, в том числе и у меня, в Камбодже не потребовали заполнения таможенной декларации и теперь, уезжая с радостью за их победу, я, честное слово, вывожу денег не больше, чем ввез…
Сумка с тех времен почиталась мною как талисман.
— Что это? — спросил таможенник, извлекая из неё затянутый шнурком мешочек размером с книжку.
— Сканер, — сказал я. — «Хьюлетт-Паккард», тип «Скэн Шейп девятьсот двадцать».
— Не радио, не мобильник, не пейджер?
Машина предназначалась для сканирования документов без компьютера. Реквизит, который мне потребуется в случае удачи с документами в Алматы.
— Не радио, не мобильник, не пейджер, — сказал я.
Таможенник немедленно бросил меня, крикнув, выбрасывая руку в сторону человека, тащившему за спиной на перевязи подобие огромной папки с тесемками:
— Прошу остановиться! Вы!
Широкополая шляпа с металлическими нашлепками на ремешке, охватывающем тулью, чуть набекрень сидела на круглой азиатской голове, под которой шеи не было, а сразу начиналась голая грудь с полумесяцем на золотой цепи между отворотами черного кашемирового пальто. Трудно сказать, имелись ли ступни под бордовыми вельветовыми клешами, которые слоновьими ногами уперлись в цементный пол.
— Да? — спросил человек. — В папке мои произведения.
— Покажите, пожалуйста, — распорядился таможенник.
— А это обязательно? — успел услышать я встречный вопрос, унося собственные пожитки.
Над шереметьевским полем, когда я поднимался по трапу в «Боинг-707-200» компании «Эйр Казахстан», мела метель с поземкой, и по тому, как вяло распоряжались русские стюардессы, я почувствовал, что взлетим мы по какой-то причине не скоро. Огромная папка в руках поднимавшегося перед мной человека в шляпе запарусила под порывом ветра, её развернуло, ударило о перила, и я помог ему половчее направить её в самолетный лаз. От художника крепко пахнуло спиртным. Он успел сказать мне через плечо:
— Садитесь рядом, самолет пустой… Хотите выпить? У меня с собой.
И стюардесса утащила его вместе с папкой по просторному чреву «Боинга» в сторону багажного отсека у туалетов.
Свернув и сунув пальто на полку для ручной клади, туда же забросив шляпу и шарф, я устроился в крайнем от прохода кресле, пристегнулся, смежил веки и привычно помолился о прощении грехов и возможности дальше заботиться о своих. Других просьб к Богу у меня не случалось. Молитве научил отец. Вера моя, как и у него, глубока и искренна, хотя не могу сказать, что к клиру, любому клиру, я испытываю почтение. Я бы сравнил мои чувства к вере и церковникам со своим отношением к деньгам и банкам. Первые я сердечно люблю, а вторые всегда подозреваю.
Радио прошуршало и начало говорить женским голосом по-казахски.
Художник вернулся, бросил шляпу в кресло с другой стороны прохода. Наверное, из-за того, что под пальто у него была лишь хлопчатобумажная фуфайка с вырезом, он подобрал полы и прямо в пальто и уселся на собственный головной убор. Где он со мной повстречался, художник уже забыл.
— Привет, — сказал он через проход. — Все нормально?
— Спасибо, — сказал я. — Как сам?
— Хреново. Взяли один эстамп… Собирался в Лейпциг, а заработал в Москве только на дорогу обратно. Возвращаюсь с товаром. Погибло все, и кров, и пища… Бессмертие не состоялось…
Он размашисто махнул медвежьей ладонью, зацепил толстенную цепочку с полумесяцем, который взвился и снова лег на жирную грудь в вырезе фуфайки.
Теперь радио говорило по-английски. По причине сильного снегопада машины, поливающие крылья самолетов жидкостью от обледенения, не справлялись с работой, и господ пассажиров просили принять извинения за опоздание с вылетом. Наш капитан, пообещала девица, поторопит аэродромное обслуживание.