Туман курился над самой водой бухты, и в просветах его, в разрывах у подножий скал скоплялось видимо–невидимо птиц. Дикие утки, канадские гуси, чайки–моевки, глупыши, кайры — какой только птицы тут не было! Они галдели у обрывов, отнимали друг у друга пищу, самцы бились из–за самок либо состязались в быстром лете. Утки то ходили хороводами, степенно покрякивая, то прижимались к берегу и, погрузив голову в воду, потешно дрыгали лапками.
Я подолгу сидел на кожухе около трубы и наблюдал за кипучей и разнообразной жизнью бухты: смотрел на падавший со скалы ручеек, на безумствовавших птиц, на всплески рыб. Хотя туман в бухте был не столь густой, как в открытом море, фотографировать нельзя было, о чем я очень сожалел. Не желая терять времени, я занялся изучением планктона. Несколько раз брал пробу воды и опускал за борт планктонную сетку.
Однажды, когда я заканчивал эту работу, на палубе появился капитан Кирибеев. В руках он держал ружье. Поклонившись мне, он крикнул вахтенного и спустил вместе с ним шлюпку с ботдека [1].
Вахтенный доставил его на берег. С завистью глядел я, как карабкался капитан менаду кустами, как затем пропал в тумане. Он вернулся поздно. Я заметил его коренастую фигуру у отмели, недалеко от китобойца. Кирибеев свистнул два раза. Жилин вышел за ним на шлюпке-Поднявшись на судно, Кирибеев передал повару связку уток и усталым шагом поплелся в каюту. Лицо его осунулось, губы сжались. Тонкий с горбинкой нос покраснел от ветра и солнца, глаза ввалились, влажные круги вокруг них еще сильнее подчеркивали усталость. Проходя мимо меня, капитан тихо сказал:
— Зайдите ко мне.
Я обрадовался, так как пока еще чувствовал себя на корабле одиноко.
Кирибеев опустился на диванчик, а мне предложил кресло у письменного стола.
Неторопливыми движениями он вытащил из кармана кисет. Потом обстоятельно и долго набивал трубку. Закурив, откинулся на спинку и долго сидел молча, не обращая на меня никакого внимания. Я осматривал каюту. На стенах висели дешевенькие олеографии с видами Лондона и Венеции, раскрашенные гейши и еще что–то из обычного для моряков дальнего плавания набора. В каюте был отличный порядок. Бумаги, мореходные карты, циркуль, книги, часы, компас, бинокль, модель шхуны, барометр — все находилось на своих местах. Постель была заправлена так, словно она предназначалась для витрины мебельного магазина. Все здесь было чисто, строго и продуманно, вплоть до темно–зеленых на медных кольцах репсовых занавесок над кроватью и иллюминаторами.
На письменном красного дерева столике, в рамке, сделанной в форме спасательного круга, поддерживаемого лапами скрещенных якорей, стоял портрет молодого человека лет двадцати трех. Острый взгляд, плотно сжатые губы, широкий открытый лоб и зачесанные назад вьющиеся волосы. Всматриваясь в черты лица Кирибеева и сравнивая их с портретом молодого человека, я не без грусти подумал о том, что может сделать время с каждым из нас и как человек иногда не замечает этой перемены в себе и, прожив на свете полвека, подчас стремится делать то же, что и в двадцать лет.
Конечно, Кирибеев не был стариком, но годы уже давали о себе знать — то морщиной, то седым волосом, то неожиданно усталым взглядом. Старость одних красит, других безобразит. Кирибеев не допускал ее до себя — он «держал ее в руках». Но за последние дни он сильно осунулся. Озабоченность, с которой он прибыл на китобоец, не только не оставила его, а, как мне казалось, усилилась еще больше.
На охоту, как видно, он выходил для того, чтобы рассеяться. Удалось ли ему это?
Капитан долго молчал. Мне стало неловко. Зачем он меня позвал? Странный он все же человек. Я встал и направился к двери. Кирибеев остановил меня:
— Уходите?
— Я думал, что мешаю вам.
— Простите, я задумался и, кажется, задремал.
Он встал, поглядел на барометр и сказал:
— Падает! Хоть талями подымай его. Вообще–то черт с ним, пусть падает… Пусть дождь, ветер. Только не туман! На берегу весна. Ели цветут. А здесь — мокрый тюль! Места себе не нахожу. Черт знает отчего это! Давление, что ли, понижается?.. Погодку бы посвежее. В море!.. А не выпить ли нам за погодку? — Кирибеев достал из шкафчика бутылку коньяку, два стаканчика, не ожидая моего согласия, наполнил их и сказал: — Три года мыкался на берегу, ждал своего часа — и на тебе, дождался: торчи тут в тумане, черт побери!.. Ну, за погодку!
Я не помню, сколько времени мы сидели, сколько выпили и о чем говорили. Помнится лишь, что Кирибеев несколько раз подходил к барометру и стучал по стеклу. Стрелка дрожала, но неизменно удерживалась у надписи «Пасмурно».
Чуть свет я вышел на палубу. Все старания капитана «повлиять» на барометр пропали даром — хорошей погоды не было. Туман низко стлался над водой. А там, где лежал океан, стояла сплошная белая стена. Только тяжкие вздохи волн да острый, йодистый запах морской капусты доносились оттуда.
Оглядевшись, я заметил капитана.
Вид у него был плохой: под глазами набрякли мешки, веки припухли и покраснели.
— Я решил прогуляться, — сказал он, подходя ко мне. — Хотите со мной?.. Достал для вас ружье.
Хотел ли я!
Кирибеев, очевидно, заметил, что его предложение пришлось мне по сердцу.
— Идите переоденьтесь и не задерживайтесь, — сказал он.
Я быстро вернулся в каюту, надел высокие сапоги, ватную куртку. Пришлось еще ждать капитана, пока он разговаривал с боцманом.
Когда мы высадились на берег, мне стало как–то особенно хорошо. Каждый сухопутный человек после путешествия на корабле, очевидно, испытывает подобное состояние. Земля кажется такой милой, такой приятной, что хочется погладить ее, взять в горсть и подержать. Я чувствовал очень остро и запах земли и запах трав. Он вызывал ощущение счастья, в этот момент невыразимого и ни с чем не сравнимого.
Капитан шел впереди. Сначала мы поднимались вверх, по скальным выступам, затем, цепляясь за кусты, пошли вокруг бухты, пробираясь сквозь густые заросли мелколесья. Так мы карабкались около часа и наконец выбрались на небольшую поляну у обрыва, над бухтой.
Конец весны — чудесное время на Камчатке. Все цветет и буйно тянется к солнцу. Небо нежно–синее, дали глубокие. Прямо перед нами лежал океан. Спокойный, затянутый туманом, он был похож на снежное поле. Под обрывом над бухтой кружились чайки, тянулся дымок из трубы китобойца. «Тайфун» сверху казался не больше шлюпки. А позади сияли далекие снега камчатских гор.
— Посидим здесь, — предложил Кирибеев.
Я согласился. Место чудесное, и мне очень хотелось полежать на траве, ни о чем не думать, ни о чем не говорить.
Мы положили ружья, сняли куртки и легли лицом к бухте. Кирибеев набил трубку. Пуская дымок, он молча глядел вперед и о чем–то думал.
— Хорошо, — вдруг сказал он. — Хорошо быть живым на земле! Иногда говоришь о смерти с легкостью, а ведь нет! Жизнь!..
Я ждал продолжения так патетически начатой фразы. За время нашего знакомства Кирибеев первый раз говорил так. Это не шло к нему. Очевидно, он и сам почувствовал напыщенность своих слов. Он долго молчал, глядя на море, туда, где клубился туман, потом погладил большой лоб и, как бы споря с самим собой, махнул рукой.
— Чепуха! Детская философия! Скажите, профессор: вы женаты?
— Женат.
— Не изменяете?
— Странный вопрос.
— Это верно, странный. Но у нас, моряков, в левом борту лежит тот же груз, что и у вас, сухопутных, — сердце. Вам приходилось сидеть на мели с этим грузом?
Я растерялся и не знал, что ему отвечать. Я стал догадываться, зачем он позвал меня с собой на берег, зачем затеял этот разговор. Я понял, что Кирибееву нужен не столько собеседник, сколько терпеливый слушатель. Что–то у него наболело, накипело на душе, и сейчас, томимый вынужденным бездельем, он не мог избавиться от каких–то гложущих его воспоминаний, мыслей, не мог носить все это в себе, но, очевидно, и не решался довериться кому–либо из экипажа. Я ничего не ответил ему и тут же убедился, что мой ответ не очень–то интересует Кирибеева.
Он заговорил о том, что терпеть не может непостоянства, что нельзя, мол, одновременно командовать двумя коробками и делить чувства на двоих, это, мол, не любовь. Потому что любовь такое чувство: «Заберет тебя, так ты хоть целый день в кочегарке промолотишь, а она держит тебя, как мертвый якорь».
Потом он стал рассуждать о женщинах, о семейных отношениях, для которых должна быть «указана какая–то звездочка, чтобы по ней всегда определяться».
Говорил он и о том, что прочел много книг — «все искал в них ответа, как строить жизнь по–новому, как любить». Он говорил то гладко, то неуклюже, фразы давались ему порою с трудом. Так, перескакивая с одного на другое, он добрался наконец до главного — рассказал мне историю последних лет своей жизни.
Они познакомились в Крыму семь лет назад в апреле месяце.
В конце марта Кирибеев прибыл в Севастополь для приема парохода «Сучан», который он должен был перегнать в Приморск.
«Сучан» — мощный корабль с сильным, склепанным в два моста форштевнем [2], толстой, косо поставленной трубой и круглой, как яйцо, кормой. Судно это предназначалось для ломки льда в бухте Нагаево.
Кирибеев с восхищением осматривал его, заглядывал во все закоулки и остался очень доволен осмотром: это был настоящий морской красавец, с тысячесильной машиной, великолепным мостиком и прекрасной штурманской рубкой, оборудованной новейшими навигационными приборами. Но особенно тронула капитана труба с медным, сверкавшим на солнце трехголосым гудком. Моряки любят широкие косые трубы: они придают кораблю особый, щегольской вид и какую–то устремленность; даже когда он стоит на якоре, то кажется идущим вперед.
На корабле еще шла работа: монтировалась главная машина, красились борта и натягивался такелаж.