Капитан Невельской — страница 7 из 7


Четвертое плавание

Никогда ты не встретишь большей любви, чем была любовь Пассук.

Джек Лондон, «Мужество женщины».

Глава двадцать четвертая
ВЕСЕННИЕ МЕЧТЫ


После бала, на котором Екатерина Ивановна, говорила с Невельским перед его первым отъездом в Петербург, она вернулась домой расстроенная и встревоженная.

— Он ничего не сказал тебе? — спрашивала сестра.

— Он уехал полный своих замыслов, воодушевленный… — отвечала Катя.

Ей было очень больно. Она ждала этого бала, разговора, признания.

На следующий день все заметили перемену в Екатерине Ивановне.

— Барышню как подменили! — говорила Дуняша.

Варвара Григорьевна надеялась, что все минет: девичья любовь не вечна. Увлечения у племянниц бывали и прежде.

Катя становилась все печальней…

Варваре Григорьевне пришлось услышать нелестные отзывы о Невельском. Она решила прийти на помощь Кате и рассказала девицам, что слухи о том, что открытие Невельского ложно, очень упорны.

— Поверь, мой друг, — обратилась она к Кате, — мы все попали в смешное положение. Да, мы поддались его красноречию. А больше всех Николай Николаевич…

Этот разговор имел, кажется, противоположное действие тому, на которое рассчитывала Варвара Григорьевна. Катю трудно было разубедить.

У Зариных часто бывали Ахтэ, Струве, Мазарович, Грот, оставшийся в Иркутске, и многие другие офицеры и чиновники. Все это общество развлекало сестер. Часто приезжал Антонин Пехтерь, красивый молодой человек — жгучий брюнет, племянник предпринимателя Ришье, дворянин, получивший воспитание в Париже. Недавно он поступил на службу в канцелярию генерал-губернатора.

Это общество при Кате судило о Невельском осторожно, но общее мнение было не в его пользу. Нередко его поминали иронически, а ничто не убивает так молодое чувство, как тонкая насмешка. Без нее говорили откровенней.

— Рябой колдун! Чем он прельстил такую красавицу? — сказал однажды Ахтэ.

Вскоре о Невельском, казалось, позабыли.

Наступил пост. Балы прекратились, но молодежь ездила в дом Зариных по-прежнему.

И вот пришло известие, что Невельской возвращается. Из Петербурга писали, что он получил два чина и, благодаря покровительству, великого князя, ему все удалось очень легко. Вскоре стало известно, что он поехал к матери в Кинешму. Струве как-то заметил, что он, наверное, хочет там найти богатую невесту.

— Господин Невельской для меня не существует, — сказала однажды Екатерина Ивановна сестре.

Она не желала больше страдать. Гордость ее была уязвлена.

Тетя уверяла Катю, что Пехтерь будет просить ее руки. В обществе восхищались Пехтерем, говорили, что он образован, прекрасный товарищ. Все уверяли Катю, что они прекрасная пара. Общество склоняло мнение и чувства Кати, как сильный ветер клонит дерево, и заставляет его расти криво, если дует долго, ровно и в одном направлении.

Пехтерь — весел, остроумен. Все помнили, как читал он у Волконских письмо из Парижа, в котором описывались ужасы революционных событий. Но потом он раскрыл секрет, что это письмо сочинил сам.

Дядя не очень радовался намерению тети видеть в Пехтере жениха младшей своей племянницы. Но мужчины иногда не имеют голоса в таких делах.

Пехтерь сделал предложение и, после споров дяди с тетей, ему дано было согласие. Однако об этом знал очень узкий круг людей. Своя семья и друзья Пехтеря: Струве, Мазарович и еще двое-трое, умевших держать язык за зубами.

Саша все еще не могла выбрать жениха. Тетя полагала, что сначала надо выдать старшую, поэтому, хотя Пехтерь и получил согласие, но о помолвке не объявляли и свадьба не была назначена. Она совсем не хотела, чтобы младшая вышла замуж, а старшая при всей ее красоте и множестве поклонников была бы объявлена «старой девой». Ездили в дом из-за обеих сестер. В доме царило веселье, постоянно танцевали, даже в пост плясали под фортепиано. Тут все были влюблены, все наперебой старались заслужить расположение сестер-красавиц.

Кажется, сердце Саши склонялось к выбору красавца Мазаровича.


…Приехал Невельской.

Он вошел в гостиную Зариных сияющий, обратился к Екатерине Ивановне, как к желанному другу, полный мыслей и впечатлений.

Она сказала себе, что надо быть совершенно спокойной. Тетя винила ее, что она такая простушка.

«Нет, теперь все изменилось, я больше не ошибусь, Геннадий Иванович!» — сказал ему при новой встрече ее чуть потупленный взгляд, полный достоинства.

«Она избегает меня», — подумал тогда Невельской, все еще не веря тому, что произошло.

Катя полагала, что у нее должны быть и есть воля и гордость. Дело зашло далеко. Он был лишь памятью о чем-то светлом и ярком…

— Невельской мучается из-за тебя, — сказала ей сестра.

— Он мучается? — с улыбкой ответила Катя.

— Ну, сжалься! Поговори с ним.

— О! Он не услышит от меня ласкового слова. Ни одной улыбки! Он недолго помучается. Те, кто ищут покровительства и забывают обо всем остальном, не мучаются…

— Но, сестричка…

Приехал жених, опять с цветами. Катя радовалась. Унижения, которые переносил Невельской, не тронули ее.

Невельской говорил с тетей, ездил к дяде. Ему хотелось узнать, что произошло… И когда он снова приехал к дяде, тот, недовольный настойчивостью капитана, все сказал. Тетя возмущалась. Назойливость Невельского становилась неприличной.

Кате нравилось, что из-за нее двое ездят, оба страдают. Вдруг она узнала, каков был Невельской во время разговора с дядей.

— Он… знаешь… Не смейся… Он рыдал! — говорили сестра.

— Рыдал? — спросила Катя с недоумением.

В душе ее что-то шевельнулось, и на миг в лице явилось выражение сомнения. Она ждала приезда жениха в этот вечер. В воздухе носилось что-то странное, кажется, шла гроза, люди стали неспокойны, приезжали и уезжали, что-то говорили, всюду суета — так казалось Кате.

Невельской поссорился со Струве из-за того, что тот не предупредил его и тем самым поставил в такое положение. Все стало известно, и про события в доме Зариных заговорил весь город. Узнали, что Катя помолвлена, и хитрость Варвары Григорьевны была разгадана.

Катя видела Невельского у Муравьевых перед его отъездом. В этот вечер с необычайным подъемом, и в то же время удивляясь своему спокойствию, она спела два романса.

— Он герой, прекрасный и мужественный! — вдруг сказала она сестре, возвратись. — Он таким мне показался сначала и таким останется для меня навсегда. Путь его благороден. Перед ним подвиги, и он будет велик… А мой путь — иной. У меня будет счастье. Но я всегда буду помнить героя, промелькнувшего в моей жизни.

Невельской уехал «наконец», как выразилась тетя. Общество разразилось бранью и упреками по его адресу. Оказалось, что перед отъездом он многих задел, оскорбил Струве, надерзил Подушкину. Его винили в том, что сведения о своих открытиях он фабрикует сам, а на деле нет того, о чем он докладывает.

Катя оскорбилась. Человек, который так любил ее, не мог быть негодяем. Пехтерь встал на сторону Невельского, он утверждал, что это благородный человек, и Катя была очень благодарна жениху.

Тетя выложила в эти дни все, что слыхала о Невельском дурного.

Перед отъездом у дяди был Мишель Корсаков, но держался с сестрами холодно. Струве рассказывал им потом, что Невельской уехал в странном состоянии и что Мишель один из тех, кто ему сочувствует.

Перед отъездом Невельского приезжала Екатерина Николаевна, впервые после того, как заболел Николай Николаевич. Она сказала, что Невельской — честнейший человек, умница, что наветы на него ложны и бездоказательны, что он герой в полном смысле этого слова.

— Он лишь пешка в руках Николай Николаевича! — уверяла Варвара Григорьевна.

Блестящий офицер, гордый морской волк, два чина, ласки великого князя, всеобщее признание в Петербурге! И он рыдает из-за девицы, которая выказала холодность! Она полюбила другого! В нее влюбляются все! Да, теперь это ясно всем «иркутским индюшкам»! Катя торжествовала. Под фортепиано в пост она танцевала с женихом мазурку в ту ночь, когда капитан не спал на своем коробе. Она чувствовала, что любима. Неудачная любовь Невельского лишь возвышала ее над всеми и придавала ей особенную прелесть в глазах общества. Ей казалось, что она не только умна и красива, но коварна и мстительна.

Общество все еще говорило о Невельском.

— А наш Генаша — вот добрый молодец! Пошел в гору, — толковал Ахтэ. — Сумел вывернуться от разжалования!..


Но однажды Кате показалось, что она сделала что-то нехорошее. Ей почему-то начинали надоедать танцы, наряды, все то, чем она так увлекалась. Она все время помнила, что выказала холодность и презрение Невельскому.

«Ему больно! Он рыдает, он пал духом. Я не ожидала этого! Он уехал! Впрочем, слава богу! Я счастлива! Так легче. Забудем о нем!»

— А куда он поехал? — спросила она дядю.

— Кто? — встрепенулся дядя.

— Господин Невельской.

— В Аян.

— Да-а! Он говорил мне, есть две дороги… А потом?

— На Амур!

— Да, он мечтает только об этом. Он говорит, что Китай со временем будет велик и что Америка станет торговать…

Пришла пасха.

Милая, красивая сестра, сидя вечером в гостиной, вдруг спросила что-то у Мазаровича, и в разговоре промелькнуло имя Невельского. Вопрос был пустой, сказано только, чтобы что-то спросить, не так ведь много тем в Иркутске, но в глазах девушки столько нежности, она так женственна, что все были в восторге, и даже Катя улыбалась, видя, как принимаются всеми сестричкины слова. Чем красивей становилась Саша, тем милей она казалась обществу. Катя рада была ее успеху не меньше, чем своему.

Даже случайное напоминание имени Невельского заставляло Катю призадуматься. Ей немного жаль было той умственной жизни, что начала у нее складываться во время бесед с ним.

Свадьбу Кати Зарины решили отложить на осень. И семья и общество были смущены и взволнованы тем, что Невельской решился свататься к просватанной невесте. По сути дела, произошел скандал, и Владимир Иванович решил, что надо дать морю успокоиться. Да и к свадьбе ничего не было готово.

Тетя полагала, что все надо делать осенью, когда будут деньги с двух деревень, принадлежавших племянницам.

Муравьев выздоровел. Он увольнял одного за другим чиновников, которые выказали себя за время его болезни с нехорошей стороны. Ахтэ послан был на Север. Меглинский еще прежде отправлен с поручением губернатора на Джугджур.

Через некоторое время после отъезда Ахтэ получены были от купцов, торгующих на Севере, известия о его анекдотической скупости и трусости. Он обсчитал хозяйку квартиры в Якутске, заплатив ей в шесть раз меньше, чем следовало.

Пехтерь потускнел и однажды пожаловался Варваре Григорьевне на обиды, которые ему якобы чинят по службе.

Вся компания элегантных петербуржцев ожидала неприятностей, и даже Струве притих.

Наконец дело у Саши сладилось. Мазарович — приятель Пехтеря — был объявлен ее женихом. Сестры выходили за друзей.

Зарины уезжали на Байкал, а Катя расставалась с Пехтерем, который все это время был ее лучшим другом. Теперь, когда объявлено о помолвке, Пехтерь готов был ждать.

По Байкалу из Лиственничного ходил маленький чистенький пароходик, перевозивший господ в Горячинск на воды.

Путешествие по озеру-морю поразило Екатерину Ивановну. На всю жизнь запомнились ей необычайная голубизна воды, первое утро на Байкале, синева гор, ясность озера-моря, скалы под водой…

— Это поразительно! — сказала она и подумала: «Вот тот мир, в котором живет Невельской. Его мир прекрасен! Люди, живущие в нем, должны быть необыкновенными».

В Горячинске сестры много ездили верхом. Катя все уверенней сидела в седле. Она настойчиво училась, желая, как она говорила, ездить не хуже Екатерины Николаевны, совершившей беспримерное путешествие в Охотск.

Иногда сам дядя учил ее скакать через препятствия и переезжать верхом горные речки. Дядя — старый офицер, участник балканских походов — прекрасный наездник.

Часто Катя одна выезжала на берег Байкала и останавливалась на скале, в раздумье глядя с огромной высоты на бесконечную гладь воды, по которой разбегался видимыми струями и пятнами ветер. Здесь Катя много думала о своих встречах с Геннадием Ивановичем. Теперь, вдали от Иркутска, на берегах озера-моря, она понимала, что не зря люди испытывают к нему ненависть, они завидуют ему.

Казалось, есть глубочайший смысл в том, что произошла размолвка. Она по-другому на все взглянула. И теперь думала, что, встреть его снова, она почувствовала бы себя виноватой перед тетей и дядей, но снова охотно слушала бы его. Иногда ей казалось, что она глубоко любит Невельского, и любовь к нему только теперь созрела.

Но Пехтерь — жених… Все за него, все решено.

С пароходом приходили письма от Пехтеря. Он очень остроумно описывал мелкие события иркутской жизни. Свои отношения с чиновниками, с которыми служил в канцелярии генерал-губернатора, изображал в несколько комическом виде.

Письма очень хороши, в них ни единой тени, ни лишнего слова, но много тонко выраженного уважения, преклонения и нежности… Иногда — засушенный цветок, сорванный на прогулке во время раздумий там, где бывали вместе… Немного сентиментально, но в таком письме — трогательно.

Катя втайне желала поскорее видеть жениха и выйти замуж, чтобы все закончилось, чтобы забыть свои неприятности и не доставлять тревог семье.

Дядя излечился, и вся семья снова отправляется в Иркутск, на этот раз по сухопутью, на лошадях.

Дорога спускалась на юг в отдалении от моря, а потом огибала его, кое-где выходя на берег. Иногда Байкал открывался на всю ширь. Вид моря, огромного, девственного в своей голубизне, редких парусных судов на его блестящей поверхности, этих скал отвесных. Этих великих иссиня-черных лесов на огромных хребтах и панорамы гор, открывавшихся с каждого луга, с поймы моря, гор, из которых, как уверял дядя, вытекали реки, впадающие уже в бассейн Амура, — опять напоминали капитана Невельского.

Ехали с лакеями, горничными и казаками. Для девиц взяты были у бурят иноходцы, и сестры по большей части скакали верхом. Ночевали в палатках или в избах у русских крестьян. Всюду губернатора встречали хлебом-солью.

Подъезжая к Иркутску, к перевозу через Ангару, Катя радовалась, что сейчас она погрузится в привычную суету городской жизни.

Ангара — это серебристо-голубой ключ в пятьсот сажен шириной, зловеще быстрый, запавший между лесов и гор. За ней знакомые дома, соборы, дворец…

Жених явился к переправе с цветами. Это, конечно, из маленького имения его дяди, Ришье. Катя с радостью встретила учтивого и веселого Пехтеря, и он понял, что будет с ней счастлив.

Явилось сразу множество дел.

Оказывается, уже не те капоры, другая отделка, немного иной покрой. Несколько журналов из Парижа и Петербурга лежало дома. Это события! Заказы в магазины столицы посылались заранее. Кажется, пока путешествовали на курорт, жизнь сделала необычайный скачок. Посылки пришли на этих же днях; все именно такое, как в журналах. Такая радость! Не только пейзажи, как уверял дядя, но и вид новых платьев излечивает душу.

Но подвенечного еще не заказывали.

Муравьевы выехали в Петербург. И среди дам это толковалось в том смысле, что Николай Николаевич будет хлопотать о разрешении на выезд с женой за границу на отдых, в Париж, к ее родным.

Дядя в «контрах» с Николаем Николаевичем. Он остался недоволен некоторыми его распоряжениями, а более всего тем, что Муравьев не его, а Запольского оставил за себя. Дядя сказал раздраженно, что собирается уезжать на будущий год из Восточной Сибири.

Где-то в глубине души Катя знала, что Муравьев едет в Петербург далеко не из-за желания выхлопотать жене поездку в Париж.

…Начинался такой же веселый сезон, как и в прошлом году. Молодежь собиралась то в одном доме, то в другом. Пехтерь был прелестен, танцевал прекрасно. Но чего-то не хватало. Платья и новинки ненадолго увлекли Екатерину Ивановну. Хотелось чего-то другого. Опять стало скучно, она говорила сестре, что ищет каких-то новых горизонтов, что здесь люди ничтожны, читала Грибоедова, и ей казалось, что живет в обществе Фамусова. Она чего-то ждала. Свадьба представлялась ей избавлением.

— Но что, если я люблю господина Невельского? — спрашивала она сестру.

— Да, ты его не забываешь… — кокетливо ответила сестричка. — А вчера любила Пехтеря?

Саша тоже не забывала Геннадия Ивановича. Но в любовь Кати плохо верила.

«Ах, Катя! Впрочем, как говорят, любовь зла… Пехтерь — лучший жених, полуфранцуз… Правда, у него нет поместья, но он из семьи дворян. Но дворянину без службы нельзя, он и поступил к Николаю Николаевичу, и прекрасно служит, а получит сестрино приданое и будет русский помещик, но с присущим ему особым лоском».

Однажды у Волконских зашел разговор о литературе и о браке.

Катя сказала, что, по ее мнению, браки должны быть равными, чтобы были общие интересы и общая деятельность. Это тысячу раз сказанное всеми в устах Кати имело значение.

— Но такие браки редки, — заметил ее жених, втайне очень польщенный.

— Да, может быть, это еще редко, но это тот идеал, к которому должна стремиться женщина!

Варвара Григорьевна, уверенная, что Катя, судя о книжных героях, подразумевает себя, сказала с улыбкой, что племянница ее потому так говорит, что находит свое счастье в равном браке.

Мария Николаевна смолчала. Она с интересом приглядывалась к Кате. Она поняла девушку совсем по-другому. Чем старше становилась Екатерина Ивановна, тем оригинальнее были ее суждения. «У нее должно быть будущее», — думала Волконская.

Дядя как-то странно держался с Пехтерем, словно недолюбливал его. А с Невельским он был дружен, но тоже как-то странно. Иногда его хвалил, а иногда сомневался в нем. Теперь он молчал, слыша мнение тети и всех остальных, порицавших Геннадия Ивановича. По особенности своего характера он никогда не спорил.

А подвенечного платья не заказывали, и Катя не торопила. Ей казалось, что были какие-то разговоры между дядей и тетей. Наконец свадьба была назначена…

И вдруг дядя пришел и рассказал, что получил письмо от Невельского, оно ужасно запоздало. О подвигах Невельского он говорил при всех с похвалой. Он даже сказал, что Невельской герой. Тетя была смущена и раздосадована.

Катя, взволнованная, зашла в кабинет к дяде. Она случайно и невольно прочла в письме несколько строк, как раз те, где Невельской писал, что боготворит ее, будет любить вечно, но что желает ей счастья с Пехтерем, просит простить, пишет о себе, что идет снова к своей цели…

Катя почувствовала, что душа ее забушевала, что там все темнеет, как на море в бурю, что она сама готова теперь к борьбе, что ее, кажется, обманули. Что-то прежде неведомое, сильное явилось в ней.

В этот день был первый осенний бал и Катя танцевала вальс с Пехтерем. Тот тоже получил письмо от Невельского и втайне очень гордился, что поставил дерзкого и отважного капитана на колени. Победа была полная, и впервые за все это время он назвал капитана «Генашей».

Катя высокомерно взглянула на жениха, как бы говоря: «Еще рано!»

Она сказала, что очень уважает ум и благородство господина Невельского.

Опять музыканты на хорах играли все быстрей и быстрей, Пехтерь легко скользил по паркету. Это был полет по воздуху, а не танец. Катя вспоминала прошлогодний бал у Муравьевых. И сейчас, под звуки вальса, еще величественней казались жизнь Невельского и его трагическая судьба, судьба человека, в несчастье отважившегося на подвиг. Он там, может быть, погибал, но его помнят здесь…

— Тетя, я не буду шить подвенечного платья! — сказала утром Екатерина Ивановна.

— Что ты? Что ты? Как можно! Ты хочешь отказать Пехтерю?

Тетя была вне себя и обвинила дядю, Зачем он рассказал про письмо. Ведь девичьи годы идут быстро! Но дядя совсем не хотел возбуждать в племяннице чувства к Невельскому. Он не думал, что так получится.

А из Аяна пришло еще одно известие, что Невельской блестяще все исполнил.

— Невельской занял Амур! — говорил дядя.

Общество говорило, что Геннадий Иванович неблагонадежен, что он фантазер, плохой человек и так далее. Но уже раздались другие голоса. О нем заговорили у Волконских. И Мария Николаевна сказала при Кате, что сыну Мише желала бы в жизни того, что совершил Невельской.

«Это был мой мир, он дарил мне его! А я поверила в разговоры и пренебрегла всем ради всеобщего спокойствия, ради дяди и тети, чтобы не идти наперекор мнению общества. А дядя сам в восторге от него! Я изменила ему и его делу. Я изменила своей любви!»

Катя заметно охладевала к жениху, она стала посмеиваться над ним, в ней явилось легкое пренебрежение, которое означает, что любви уже нет…

Но Пехтерь был умен, он знал, о чем тревожится Катя, он умело и терпеливо развлекал ее.


Невельской явился в Иркутск и на другой день ускакал в Петербург. Он сказал Волконскому, которого на старости лет сильно стали занимать личные и семейные дела приятных ему людей: «Кто полюбил в тридцать пять лет, тот никогда не разлюбит». Это дошло до Зариных.

Дядя сказал, что Невельскому на этот раз, кажется, несдобровать, будут ему неприятности.

Поспешный отъезд капитана в Петербург, его краткие визиты всем должностным лицам, его подчеркнутое достоинство произвели в Иркутске на чиновников неприятное впечатление.

— Свет не зря говорил — он неблагонадежен! — заявила Варвара Григорьевна.

На этот раз дядя не возразил.

Через две недели после отъезда Невельского пришло известие, что его ждет разжалование и это решено окончательно. Так сказал дядя, выйдя после прочтения срочной почты к чаю в пять часов вечера.

— Как хорошо, что я спасла тебя, — сказала тетя младшей племяннице.

Та вспыхнула, поднялась и вышла.

Глава двадцать пятая
ПИСЬМО

— Его действия оказались противны воле высшего правительства, — объясняла тетя, придя в комнату девиц. — Его поступку придано особое значение… — И тетя стала рассказывать все, что слышала только что в разговоре один на один от дяди. — Это хорошо, что ты вовремя отказала ему, — восклицала она, слегка сжимая Катины руки, — а то было бы очень неудобно…

При слабом мерцании свечей Катя странно посмотрела. Сейчас лицо ее было бледно, и казалось, что глаза черны и черны волосы.

— Что с тобой, моя душа? — тревожно спрашивала тетя.

Катя слабо тронула рукой лоб, чуть склонив голову, как бы в глубоком раздумье.

— Тетя! — вдруг умоляюще спросила она. — Неужели он погибнет?

— Его разжалуют! — ответила тетя, как бы изумляясь, в чем тут еще можно сомневаться. Все понимают это.

— Это ужасно! — слабо вымолвила Катя и жалко закусила скомканный платочек.

— Его винят в том, что он обманул государя.

— Тетя! Это такая неправда! Все это не так, я знаю. Он ни в чем не виноват. Поверьте мне, я знаю все… Он мне все рассказывал.

— Он все рассказывал тебе? — с изумлением спросила тетя.

— Да! — с гордостью ответила Катя.

Тетя невольно смолкла. Катя поднялась, выражение силы мелькнуло в ее глазах.

— Он совершил действия вне повелений, — делая рукой точно такой же резкий жест, как обычно делал Невельской, с чувством сказала Катя, и лицо ее стало быстро покрываться густым румянцем. — Я знаю, что он прав. Но ведь и все знают об этом, и дядя сам мне говорил, и все восхищались его смелостью и патриотизмом, и все ставили ему до сих пор это в заслугу. Но у него враги в Петербурге. Он говорил, что ему мешают. Я не могу переменить о нем своего мнения. Я совершила ужасную ошибку. Я знаю, что эта игра ужасна. Я знаю все. Я думала о нем все это время. Он желает величья и счастья России! Он не жалеет себя. Это герой, герой! — Слезы потекли из ее открытых глаз.

Варвара Григорьевна была поражена.

— Но я знаю, что это за человек, и не верю ему… Я совсем не хотела тебя обмануть… Я вижу… Бедная девочка…

— Тетя, все это не так, я знаю… Он мне все рассказывал…

— Ах, Катя…

Тетя понимала, будет продолжение ужасного скандала — еще один спектакль для всего города.

Лицо Кати сразу осунулось, слезы лились неудержимо, и локоны распустились, липли ко лбу и щекам.

— Боже мой, боже мой! — восклицала тетя, пытаясь обнять ее. — Успокойся, я не могу видеть твоих слез.

— За что? За что так обошлись с таким человеком? — с горьким отчаянием воскликнула Катя, сжимая в кулачке платок.

«Она любит его, бедная девочка!» — подумала тетя и сама заплакала.

Зарина пришла к мужу в сильном расстройстве.

— Я не могла скрывать, — призналась она и рассказала все, что произошло.

— Конечно, Николай Николаевич пустит в ход все связи, — заговорил Владимир Николаевич, выслушав жену. — Но противники сильны. Нессельроде, Чернышев… Боже упаси связаться с ними! Это, знаешь, наглые, надменные выскочки. А наш Невельской режет правду в глаза.

— И на самом деле, за что человека разжаловали? — воскликнула тетя. — Ты знаешь, он мне не очень нравится, он мал ростом, невидный и не пара Кате, но все же надо быть справедливыми…

«Как я могла так не понять его, — винила себя Катя. — Ах, господин Невельской, если бы вы знали, как хорошо я помню все, что вы говорили… Но что теперь будет с вашими мечтами?..»

И невольно перед ее мысленным взором вдруг явился образ Марии Николаевны. Волконская, с суровым, добрым лицом, ободряюще смотрела на Катю, словно говорила ей: «Вот, Катя, теперь твоя очередь…»

«Я на все готова, — думала Катя, — но если бы я могла спасти его… Я бы ничего не пожалела. Что с ним сейчас? Быть может, вот в эту именно минуту…»

Она вздохнула, представив, как огромные усатые жандармы в касках окружили маленького бледного Невельского в арестантском халате, а он смотрит на них пристально своими горящими глазами… «Ах, господин Невельской, как же теперь осуществятся ваши мечты… Кокосовые острова… Да, да! Ведь я помню все, что вы говорили…»

Ей вспомнилось детство в Смольном, придирки и грубость воспитательниц; жестокие условия содержания доводили многих там до отчаяния. Не все терпели покорно. Находились девочки, которые, бывало, ночью перед иконой клялись подругам, что станут «отчаянными». Давшие такую клятву становились врагами воспитательниц. Никакие наказания не могли их сломить. Тайно им сочувствовали и помогали все, за исключением наушниц. И все знали, что обреченная «отчаянная» ни за что не отступится от своей клятвы.

Кате тогда казалось странным так жертвовать собой.

…Сестра Саша не спала.

Катя вскочила с постели и схватила ее за руку, подвела к иконе, и обе встали на колени.

— Клянусь тебе, пресвятая богородица, — говорила Катя, — что я люблю Геннадия Ивановича, и буду любить вечно, и отдам ему всю свою жизнь. Может быть, я смогу спасти его своей любовью, помоги мне…

В ночных рубашках девушки помолились и потом уснули вместе на Сашиной кровати.

Ночью Катя ушла от сестры. Она зажгла свечу и достала бумагу из ящика. Умылась, оделась без помощи горничной и села писать.

Она взялась за перо и почувствовала, что руки ее дрожат. Руки были мертвенно-белы и жалки. Катя сжимала их и терла, нервно встала из-за стола, ломая пальцы, прошла по ковру и быстро села на место.


«Дорогой Геннадий Иванович! — написала Катя и отложила перо. Она долго и тщательно вытирала слезы платочком, глядя покрасневшими глазами на бумагу. — Все это время я мысленно с вами, — взявшись за перо, продолжала она. — Я слыхала про ваше несчастье. Но что бы ни было, я люблю вас и согласна стать вашей женой. Я готова пойти с вами куда угодно, где бы вы ни были. Простите меня, что я так глупо вела себя. Я полюбила вас при первой встрече. Молю бога, чтобы все обошлось благополучно. Да пребудет с вами его благословение.

Любящая вас Катя».


Она перечитала написанное и вдруг улыбнулась счастливо, хотя слезы еще текли по щекам.

Потом она написала Екатерине Николаевне в Петербург, вложила конверт для Невельского в ее пакет, запечатала все и снова улеглась и уснула крепким сном подле своей милой Саши.

Глава двадцать шестая
ВТОРОЙ ГИЛЯЦКИЙ КОМИТЕТ

Прибыв в Петербург, Невельской нашел губернатора в гостинице «Бокэн», где Муравьев всегда останавливался и где в прошлом году стоял капитан.

«Как он помолодел и похорошел! Каким красавцем выглядит! — подумал Муравьев. — Кажется, ничего не подозревает…»

Невельской остановился в этой же гостинице. Он успел переодеться. На нем новый мундир с иголочки. Он еще ничего не знал, что делается в Петербурге.

Щеки его румяны, пышут здоровьем, сам крепкий, рука твердая. «На Амуре так расцвел или это его морозом разрумянило?»

Губернатор рассмотрел карты и рапорт, сказал, что все готово к комитету, но что поднялась буря, какой еще не бывало.

Взгляд капитана не дрогнул, выражение лица его, счастливое и сильное, не изменилось.

То, о чем он думал по дороге и к чему он приготовился, было гораздо страшней того, что могло быть на самом деле. Он вычистился, побрился, как солдат перед боем, надел «белую рубаху» и сейчас готов был грудью встретить врагов. Он был готов пожертвовать собой и бросить этим вызов, если не внимут разуму. Он был спокоен, даже не спешил к губернатору, как бы зная уже, что там его не ждет ничего хорошего.

Муравьев был поражен его выдержкой.

«Он железный или бесчувственный человек! Или же безумный». После всего, что сделал Невельской на Амуре, после ужасного потрясения в Иркутске он не только не поник, но еще и сиял. «Может ли человек быть доволен в таком положении? Неужели он так надеется на меня? Этого не может быть».

Перед приездом Муравьева все бумаги, присланные им, рапорт Невельского и представление на высочайшее имя царь прочел, был разгневан поступком Невельского и велел все рассмотреть в комитете министров. Это дало повод слухам, что офицер, посланный Муравьевым, разжалован. Но ему и в самом деле грозило разжалование.

— Геннадий Иванович, опасность от иностранцев — вот наш козырь! Сгущайте краски! Вы правы, они только этого боятся. Составляйте новый рапорт, да так, чтобы припугнуть их. Смелей, Геннадий Иванович!

Вошел Миша. Он уже давно в Петербурге и на днях собирается к родным в Москву.

В день заседания гиляцкого комитета Невельской оставался в гостинице. Губернатор в Петербурге, и присутствие капитана на этот раз в комитете не потребовалось. Но его могли пригласить в любой час…


Это было время, когда постарел царь и постарели его несменяемые министры. Правительство состояло из уже дряхлых и жестоких, но молодившихся людей. Эти старцы были своеобразным символом слабевшего, но жестокого николаевского режима. Они не хотели уходить из политической жизни, как бы не желая верить, что они старики. Они глушили и уничтожали все молодое во всех порах жизни.

Но Муравьев не испугался. Он знал этих людей и, хотя пользовался их покровительством, знал и то, что есть другие люди, которые могут стать на их место. За годы жизни в Сибири он привык к самостоятельности. Он почувствовал свою силу, умение действовать и держался тут как равный с равными.

— Экспедиция, посланная на Амур, — говорил он на комитете, — доказала нам, что там нет никого, кроме гиляков! Офицер, отправленный мной, основал там, согласно высочайшему повелению, пост в заливе Счастья. Обстоятельства были таковы, что он вошел в реку и там поставил пост, который мы можем снять или оставить. Но он должен был так поступить, так как английские описные суда подошли к устью… Из этих же причин он оставил объявления иностранцам о принадлежности края России! Прошло полгода. Если бы земля там была нерусская, так были бы протесты. Но их нет. Капитан привез с собой на судне гиляков, которые объявили в Аяне, что они независимы, никогда не платили дани маньчжурам. Они желают, чтобы русские жили у них. Их просьба записана в присутствии губернатора Камчатской области контр-адмирала Завойко, и подлинность ее подтверждена также присутствовавшим в это время в Аяне преосвященным Иннокентием, нашим знаменитым миссионером, который удостоил гиляцкую депутацию вниманием и беседовал с гиляками. Вопросы его преосвященства, равно как и ответы гиляков, я имел честь представить комитету с остальными документами. Из них явствует совершенная подлинность всего того, что представляет нам о своих исследованиях в земле гиляков капитан первого ранга Невельской. Вот действия капитана, которыми он стремился удержать ту страну для России. Эти документы не могут не рассеять недоверие, оказанное ему и его открытию.

— Эти свидетели из гиляков, на которых вы ссылаетесь, — сказал с места тучный Сенявин, вскидывая густые черные брови, — так же не заслуживают доверия, как и сам Невельской.

— Это все дело ваших рук! — раздраженно заговорил министр финансов Вронченко. — Да как это подчиненный вам офицер смел оставить такое объявление самовольно! Вы и должны ответить за его действия.

— Его действия согласны с моими намерениями! — спокойно ответил Муравьев. Он объявил, что все действия Невельской совершил с его ведома. Он шел на риск, инстинктом угадывая, что это вернейший ход.

— Вы памятник себе хотите воздвигнуть! — грубо крикнул Муравьеву военный министр граф Чернышев.

Тут Муравьев вспыхнул…

— А этого офицерика, господа… — заговорил Вронченко.

— Разжаловать! — поджимая губы, вымолвил Берг, глядя вдаль черными колючими глазами, в которых было опьянение собственным величием.

— Разжаловать! Разжаловать! — раздались голоса.

— Под красную шапку!

— За такие поступки мало разжаловать, — заговорил Сенявин.

— Рас-стрелять! — резко отчеканил Чернышев.

— Господа… — пробовал возражать Меншиков.

— Разжаловать! Разжаловать! — глядя на Меншикова и кивая головой в знак согласия, перебил Нессельроде голосом, в котором чувствовалась любезность к Меншикову и смертельный холод к судьбе офицера.

— Разжаловать! Разжаловать! — заговорили сидевшие по всей комнате в разных позах старики в лентах и орденах.

— Ведь эго вторично, господа! Вторично!

— Какое ослушание!

— Да это измена! Ведь его предупреждали!

— Да это что! За ним похуже проделки известны! Он с Петрашевским был знаком. Все един дух! — заговорил Берг, обращаясь к соседям.

— Кяхтинский торг закроется!

— Нельзя, господа, акции торговой Компании ценить дороже всей Сибири, — насмешливо проговорил Меншиков, намекая, что присутствующие тут были пайщиками Компании и участниками прибылей Кяхтинского торга. Сам он тоже пайщик.

Муравьев не сдавался. Он встал и заговорил. Он быстро овладел общим вниманием. И чем больше он говорил, тем очевидней было, что он прав, что ум его ясен, что приходит конец старым понятиям о Сибири и о Кяхтинском торге, что настало время выйти на Восток, к океану, заводить флот на Тихом океане, общаться с миром, и с тем большей ненавистью эти старики слушали Муравьева, что им нечего было возразить.

Комитет решил Николаевский пост снять, Невельского за самовольные действия, противные воле государя, лишить всех нрав состояния, чинов и орденов и разжаловать в матросы.

Довольный Нессельроде вышел, сопровождаемый секретарями и Сенявиным.

Вельможи стали расходиться, оживленно разговаривая в предвкушении поездки домой и обеда. Вид у всех был таков, что славно потрудились и теперь можно подумать о себе.

В тот же день Нессельроде пригласил к себе Сенявина с журналом комитета, сам все прочитал и чуть заметно улыбнулся.

Сенявин знал, что означает эта легкая саркастическая улыбка. Перовский и Меншиков вынуждены смолкнуть, Муравьев получил пощечину. Это была не только победа над противной партией. Это победа определенного принципа в политике.

— Не касаться Востока! — всегда говорил Нессельроде. — Как только мы коснемся Востока, мы потеряем своих союзников на Западе, так как европейские державы ведут на Востоке колониальную политику…

Поэтому не только вражда к «немецкой», к «русской», партии заставляла его желать уничтожения Невельского. Эти чиновничьи «партии» иногда назывались «немецкой» и «русской». Но у «немцев» были свои «русские», а у «русских» свои «немцы». И разницы, по сути дела, не было.

Действия на Амуре, если их призвать, были бы первой ласточкой, началом новой политики на Востоке, а за ними начались бы другие действия. А это означало решительный поворот к совершенно неизвестной и страшной для Нессельроде сфере жизни, которая была столь нова и далека, что казалась ему чем-то вроде полета на луну. Для Нессельроде традиции дипломатической жизни в Европе конца XVIII и начала XIX столетия, изученные им в тонкостях, были вершиной вершин человеческой мудрости.

Муравьев сидел крепко под охраной Перовского. Для начала надо было разжаловать посланного им чиновника особых поручений. А с Муравьевым и его покровителями пока сделать вид, что согласен на компромисс.

И в то же время Нессельроде очень боялся, что взгляд Муравьева дойдет до царя. Государь может потребовать действий «там». А «там» еще не было ни священных, ни тройственных союзов. Где не было традиций, где чужой ум нельзя было выдать за свой, канцлер был бессилен.

Нессельроде подал журнал Сенявину и велел сделать дополнение после слов «комитет постановил: капитана Невельского за допущенные им самовольные и преступные действия, противные воле государя, разжаловать в матросы с лишением всех прав»… Он закусил губу, прищурился. Глаза его поднялись на плафон и сверкнули злым огоньком.

— Напишите так, — велел он: — «Генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, приглашенный в комитет, с этим постановлением вполне согласился». Отправьте журнал к Муравьеву с надежным человеком, дайте ему подписать… Пусть скажет, что только подписать, что это пустая формальность и больше ничего… А офицерика надо примерно проучить. Пусть отправляется в Сибирь, да пешком и под конвоем, а не для исследований. Опасный человек, которому верить не следовало бы первым сановникам империи. Пусть курьером поедет Иван Иванович Савченков. Да пригласите его ко мне, я сам ему объясню…

Возвратившись домой, Муравьев немедленно послал за Невельским.

— Как ты задержался! — сказала мужу Екатерина Николаевна.

Вскоре вошел капитан. Он все так же прекрасен и свеж.

— Геннадий Иванович, дорогой мой! — заговорил Муравьев и, вскидывая руки, быстро пошел ему навстречу и обнял моряка.

— Я с заседания комитета, Геннадий Иванович, не падайте духом… Постановили вас разжаловать… Но даю руку на отсечение, этому не бывать!

Муравьев стал рассказывать.

«Разжалован! — подумал Невельской. Казалось, он давно готов был к этому известию, но сейчас сердце его дрогнуло. — Но еще государь должен утвердить… Матери страшный удар…» — мелькали мысли. Ему стало стыдно и больно, как он до сих пор не подумал об этом.

Ехал через Сибирь, о матери вспоминал, думал о ней не раз и здесь, но не подумал о главном, — каково будет ей, если его разжалуют.

«Разжалован!.. Все кончено… Вряд ли государь помилует. Он начал с виселиц…» — думал он, устремляя взгляд в сторону, куда-то мимо Муравьева и Екатерины Николаевны.

«Разжалован!» — четко и ясно, как эхо, повторялось у него внутри. Он вспомнил историю многих разжалований и ссылок. Вспомнил, как погиб разжалованный за стихи офицер Полежаев[127]. «Ну что же, — подумал он, — и я надену матросскую куртку и буду на корабле… Я на мачту взбегаю и креплю не хуже марсовых…»

После трех лет непрерывного нечеловеческого напряжения и чуть ли не ежедневного ожидания кары он, казалось, даже успокоился, словно наконец дождался желаемого. «Каждый, увидя меня, скажет: вот офицер, совершивший открытие Амура и занявший его устье, теперь он матрос! И Екатерина Ивановна узнает обо мне… Может быть, она пожалеет».

Часто человек видит себя глазами других и от этого особенно чувствует свое горе.

«Однако, как я смею смириться: Амур ведь занят, там матросы, пост Николаевский поставлен, там Орлов, Позь, гиляки ждут». Все это был реальный, созданный им большой мир. «Этак и матросов запорют потом! Надо действовать, идти дальше, туда, где южные гавани, видеть всю реку, занять Де-Кастри, заводить торговлю с маньчжурами. А тут игра в разжалование! Они сидят при своих государственных бумагах и из-за них ничего не видят на свете! Но разве можно слушать этих невежд? Нельзя ни на один миг примириться с разжалованием! Что они знают, кроме своего местничества, да балов, да обедов? Нельзя замкнуться из-за этой завали, проклясть в душе своей все, даже родину предать и примириться со своим крушением, спрятать голову под крыло в горькой обиде и приготовиться, надев матросскую куртку, к гибели, как умирающая птица. Отчего бы? Что ничтожества так присудили? Нет, шалишь, какое мне дело до вас, подлецов, у меня свой мир. Что угодно, но добиваться своего…» Он сидел, опустив руки. Глаза его разгорелись. В его душе снова началась работа.

Муравьев говорил, что теперь он подымет весь Петербург, что сделает все возможное и невозможное.

— Я дойду до государя. Они нанесли мне тягчайшее оскорбление. Я нажму на все педали! Найдет коса на камень! Вот вам моя рука, Геннадий Иванович, вашему разжалованию не бывать. Государь не утвердит! Они винят вас в измене! Перовский поедет завтра к государю и будет просить для меня аудиенции. Министр двора князь Петр Волконский обещал помочь со своей стороны. Вот и пригодились мои Волконские!

Но капитану опять пришли на ум разжалования, про которые прежде слыхал. Вспомнились Лермонтов, Шевченко, петрашевцы, разговоры о том, что затравили Пушкина. Как надеяться, что царь разжалования не утвердит?

Бутаков рассказывал в прошлом году про Шевченко, который работал у него в экспедиции на Аральском море. Шевченко преследовали. Когда он служил в крепости, не позволяли писать и рисовать. И Бутакова обвинили в том, что он дал ему возможность жить по-человечески, лишили Алексея за это Константиновской медали. «Меня станут преследовать и в матросах».

«Но я и в матросах молчать не буду!» — сразу же подумал он.

Ему опять представилось ясно, что все это чушь, заблуждение, не могут его разжаловать. «Как это я буду матросом? А мои карты, а ученые, сочувствующие мне, а мои офицеры, а Константин, Литке, адмиралы? Да ведь я решил самый важный вопрос в жизни русского флота, а меня после этого разжалуют? Этого быть не может. Это лишь отзвук, лай собачий на мое открытие, это все схлынет, и всем станет очевидно…»

Он чувствовал: его ослушание — ничто по сравнению с тем, что добыто для России ценой этого ослушания.

Глава двадцать седьмая
ВОСПОМИНАНИЯ

Утром капитан пошел отвести душу к дяде Куприянову. Идя пешком по набережной Невы, он встретил колонну матросов и подумал, что если разжалуют, то теперь придется ходить в задних рядах. Когда увидел здание корпуса, почувствовал, что его вид трогает сердце.

Вспомнилось, как впервые приехал в Петербург.

Он вырос в деревне Дракино, в Сольгаличском уезде, Костромской губернии, в родовой усадьбе Невельских, старых костромских дворян. В тех местах природа дышит севером, северные леса из огромных берез и елей, обступая пахотные земли и луга, пошли от села во все стороны — на восток и на север. Протянулись к Уралу и в Сибирь, к Белому морю, к Северному океану.

Костромские дворяне исстари считали себя солью земли русской. Они гордились тем, что из их среды избран был на царство Михаил Романов. И хотя Романовы не были коренными костромскими, но здесь считали царя и его семью своими земляками. В костромские леса на охоту и до сих пор наезжали члены царской фамилии. В тех местах жили воспоминаниями о подвиге Ивана Сусанина и учили детей не щадить себя ради государя. Здесь все было как бы живой стариной, древней вотчиной Романовых.

И вот тут-то, в этой стране лесов, монастырей и преданий, в семье помещика, проникнутого верой в костромские традиции, и рос бойкий, живой и любознательный мальчик. Конечно, и он наслышался с самых ранних лет, что Кострома — отчизна государева рода и что прадед его Невельской спас царя Алексея Михайловича, и он мечтал погибнуть за царя, пожертвовать своей жизнью, быть офицером и сражаться с врагами России.

Будущего капитана приучали терпеливо выстаивать длинные службы в монастырях и соборах.

Кострома — город древних преданий и веры. По окрестностям — скиты, над дремучими еловыми и березовыми лесами золотятся кресты монастырей и церкви смотрятся в холодные зеркала лесных озер.

А мальчик начитался Купера, Тернера и, стоя с самодельной игрушечной трубой на балконе помещичьего дома и прикладывая ее к глазам, всматривался в даль, воображая себя вблизи берегов Америки, и разыскивал пиратов. Желание совершить подвиг, как Сусанин, смешалось в его душе с желанием путешествовать по морям и океанам и совершать великие открытия, участвовать в великих морских битвах и командовать флотом подобно великим адмиралам и мореплавателям.

Но он нигде не был и никуда не ездил, кроме как в губернский город Кострому, — этот бледный маленький мальчик с рябинками. Бывая в соседнем имении у дяди, он зачитывался его книгами. Дядя прочил ему великую будущность. Мальчик играл с окающими, упрямыми маленькими костромичами, такими же серьезными, как и их северяне-отцы. А он был забавен, рассудителен не, по годам, красноречив и остроумен и, бывало, получал подзатыльники от отца за то, что лез в разговоры взрослых и не раз пытался опровергать их взгляды.

Дядя Полозов очень любил Геннадия. В его библиотеке и начитался мальчик о Востоке. На пруду в лодке совершил свое первое плавание будущий моряк. У дяди жил крепостной, бывший матрос, с ним Геннадий плавал в лодке, на него смотрел как на божество, без конца слушал рассказы про разные страны.

Из дядиных книг и бумаг узнал Геннадий, что его земляки и соседи — сольвычегодцы, устюжане, сольгаличцы — в старину ходили в Сибирь, дарили целые области царю, доходили до самого Амура. Выходили на море и на Великий океан и что они строили на Амуре города и остроги, выходили к Ламскому[128] морю, что казаки прошли задолго до Беринга между Азией и Америкой.

Это было страшно интересно! Особенно интересно, как утверждал дядя, на юге побережья Сибири — не там, где льды и холод, а где должно быть тепло. А Геннадий уж начитался про теплые страны. Как настоящий северянин, выросший среди суровой природы и не страшившийся стужи, он мечтал о юге, о теплой стороне, о других лесах и морях, о кокосовых рощах и коралловых рифах. Он смотрел на параллели и твердил, что на Амуре должно быть тепло. Потом в Петербурге он узнал, что про Амур собирал сведения Петр Великий.

Мальчику исполнилось одиннадцать лет, когда, после смерти отца, привезли его из Костромы в столицу отдавать в морские классы.

Вот он едет по Английской набережной и с замиранием сердца смотрит на очистившуюся ото льда Неву. На корабли с флагами, на здания на другом берегу. Тетка рассказывает, кому принадлежат великолепные особняки, мимо которых катится экипаж. Геннадий пропускает ее слова мимо ушей, но вдруг он слышит имена известнейших лиц, о которых давно узнал у дяди Полозова. Он оборачивается на дом Головнина. «Неужели здесь он живет? Сам Головнин Василий Михайлович, — думал он с благоговением, — тот, что был в Японии, плавал к Курильским островам!»

Переехали по мосту на Васильевский остров. Вот тут, совсем близко, стоят громадные суда, и пушки видны на палубах, матросы возятся с парусами и канатами, прохаживаются офицеры в киверах. И дальше опять стоят суда, то с парусами на реях, то с голыми мачтами. Встретились мальчики в морской форме. Это кадеты. Где-то играет горн, бьют склянки. Прошел небольшой отряд матросов в грязной рабочей одежде. Не сон ли это? Так вот она, морская жизнь!

Медь пушек сверкает на солнце, и всюду корабли. Вдали суда под парусами идут от устья вверх. «Теперь бы только в море!» — думает Геннадий.

А море где-то близко. Как жаль, что его не видно! Но оно тут, теперь уж недалеко, он увидит скоро то, о чем мечтал всю жизнь. В Кинешме, когда туда переехали, на Волге, катаясь на лодке, он воображал себя на море.

— Там море? — спрашивает он у тетки, показывая вдаль.

Мальчик думал не о разлуке со своими, не о том, что сейчас войдет он по тяжелым каменным ступеням в большое здание с колоннадой, чтобы потом долго не выходить из него. Он с жадностью смотрел на огромные ржавые якоря, на цепи, слушал с замиранием сердца свистки боцманских дудок.

На другой стороне реки, там, где Исаакий, левей, в утреннем тумане, залитом солнцем, громоздятся узкие эллинги, а позади них, как золотое, — Адмиралтейство со своим сверкающим шпилем. Это был сверкающий позолотой город, город моря, выход в мир, куда мальчик так стремился. Он блаженствовал и упивался впечатлениями. Тут все напоминало об истории Петра, которой он когда-то зачитывался.

…Он услыхал рассказы, как однажды зимой окна корпуса зазвенели от пушечной пальбы на другой стороне реки. Это не были салюты и день был не царский, но выстрелы раздавались один за другим. Рано утром отряды матросов со штыками прошли зачем-то во главе о офицерами мимо корпуса, направляясь на ту сторону Невы в глубь тумана.

Пальба усиливалась. Шепотом передавали известия, что гвардия и флот восстали против царя и объявили республику.

Невельской был изумлен. Оказалось, что многие его любимцы тоже были против царя. Говорят, что кадеты бегали на улицу. Из-за реки доносились громкие крики. Потом снова началась пальба и появились толпы бегущих. Восстание было подавлено. Несколько учителей корпуса — путешественники, герои войны с Наполеоном — были арестованы. «Почему они пошли против царя?» — думал мальчик. Он слыхал однажды разговор двух офицеров, что все лучшие офицеры флота заключены в тюрьму и сосланы и что даже покойный Василий Головнин причастен был к заговору: он хотел взорвать царя вместе с собой, пригласив его на судно.

Иногда приходилось слышать обрывки разговоров, что не так брались… Но пока что мальчик недоумевал: как же, почему эти умные и блестящие офицеры, герои Отечественной войны, награжденные чинами и орденами, восстали против царя? Это был его первый шаг от костромских традиций, его первое, но глубокое сомнение.

Маленький костромич не замечал, чтобы эти вопросы тревожили его сверстников по корпусу, и удивлялся. Когда он попытался поговорить с кадетами о причинах восстания, его подняли на смех.

Кадеты дрались, матерились, играли в чехарду. Любимым местом их сборищ было отхожее место, где у топившейся печки можно было покурить, в то время как один из товарищей стоял на страже, поглядывая, не идет ли воспитатель. Их любимым занятием были скачки верхом на плечах младших товарищей, которых насильно принуждали возить.

В Морском корпусе начинался развал. Кадеты ходили по соседним складам, воровали дрова, чтобы топить дортуары. Учителей не хватало. Но зато каждый день кого-нибудь пороли.

Царь Николай Павлович узнал, что в Морском корпусе дела идут из рук вон плохо. Он желал иметь хороший флот и отличных морских офицеров. Чтобы исправить положение, царь назначил директором корпуса, знаменитого мореплавателя Ивана Федоровича Крузенштерна.

Геннадий был в восторге.

— У нас будет К-крузенштерн! — заикаясь, говорил он товарищам. — Да знаете ли вы, что такое К-крузенштерн?

При новом директоре порядки переменились. Кадетов перестали пороть, появились дрова, пригласили учителей, занятия стали проходить регулярно, и диким нравам морских кадетов Иван Федорович объявил войну. Введены были новые предметы: химия, физика, геометрия, корабельная архитектура. Вскоре для каждого класса выстроено было по учебному судну.

И вот Невельской идет в море… Вот и заветный поворот… Но и на этот раз мальчика ждало горькое разочарование. И справа и слева видны берега. А впереди со своими крепостями залег среди моря Кронштадт. Кругом мелко, видна трава, тростники, пески…

«Какое это море! — думает Геннадий. — Это как болото в Дракино… Как Волга в разлив… Волн нет!» — Он желал бы видеть большие волны.

— Это Маркизова лужа, а не море! — говорили старшие кадеты и объясняли, что был француз, маркиз, который командовал флотом, при нем русский флот плавал между Петербургом и Кронштадтом.

Геннадий бывал в Кронштадте и в Ораниенбауме, который матросы называли Рамбовом, в Петергофе, где к ним выходил царь и заставлял взбираться по знаменитым каскадам против падающих потоков воды.

Но вот он стал старше и пошел в большое плавание. До Кронштадта видны оба берега, и видны близко. А за Кронштадтом расстилалось море. Судно пошло в глубь его. Когда заревел шторм и волны начали валить корабль, сердце Геннадия затрепетало от счастья. И особенно обрадовался он, когда не стало видно берегов. Шторм крепчал, а он ходил сияющий, когда его товарищи, лихие ездоки на плечах друг у друга, стоя у борта, смертельно бледные, «травили баланду».

Зимами Невельской усиленно занимался. Он стал одним из лучших учеников корпуса. Когда преподаватель физики рассказывал про Архимеда, кто-то из кадетов крикнул: «У нас есть свой Архимед — Невельской!»

С тех пор товарищи стали звать его Архимедом.

Прочитав однажды книгу своего директора Крузенштерна, Невельской стал пересказывать ее содержание сверстникам. Он всюду расхваливал ее так, что всем надоел. Со временем книгу стали читать и другие кадеты. Правда, Невельскому было очень досадно, что Крузенштерн не вошел в Амур, о котором он слышал еще от дяди.

Вскоре все узнали содержание книги Ивана Федоровича. И вот Невельской, который долго ходил как околдованный этой книгой, вдруг однажды сказал:

— Как жаль, что Крузенштерн не вошел в устье Амура!

— Вычитал! — удивлялись кадеты. — Архимед дочитался!

Раздался хохот.

— Да, он совершил ошибку! — объявил Архимед.

Кадеты уважали и любили приветливого и справедливого Ивана Федоровича, знали, что он великий путешественник. Крузенштерн любил Невельского, ласкал его, приглашал к себе. Все удивились, что Невельской выказал такую неблагодарность всеобщему любимцу.

Но Невельской и сам был ужасно огорчен своим открытием и ходил сумрачный.

— Что с тобой, Архимед? — спрашивали товарищи.

— Я не понимаю, как Иван Федорович не поинтересовался самым главным…

— А что было самым главным? — насмешливо спросил веснушчатый курносый кадет.

Невельской изучил не только Крузенштерна. Увлекаясь его путешествием, он перечитал теперь все, что было в литературе о тех местах, где плавал Иван Федорович.

Но еще впервые открыв эту книгу, он с волнением читал те страницы, где Крузенштерн подходил, со своей экспедицией к русским берегам. Ведь это были те берега, среди которых протекал Амур, до этой реке плавал Хабаров, устюжане, сольвычегодцы. Это напомнило родное Дракино, рассказы дяди Полозова, его библиотеку с картой, портреты Петра Великого и знаменитых путешественников-адмиралов, висевшие в его кабинете.

— Да тебе какое дело?! — смеялись кадеты. — Иван Федоровича учить собираешься?

И кадеты опять подымали Невельского на смех.

— Ты сам же книгу хвалил!

Невельской прочел много книг и много передумал. Балтийское море стало казаться ему таким же тесным, как Маркизова лужа в первое плавание. Отойдешь от Ревеля, и через несколько часов при попутном ветре с салинга виден финский берег. Он мечтал идти в океан. Он еще тогда думал, что России нужен океанский простор, мало стоять на Балтийском море такой великой стране, что Петр разрешил проблему своего времени, а нынче иные условия и новые задачи перед флотом. Он снова стал изучать историю Петра, и все мысли Петра о значении морских путей для России стали ясны ему совсем по-другому, не так, как в детстве.

Невельской поражался, как можно мириться с тем, что есть; почему никто не понимает, какое это великое значение может иметь, если Россия займет Амур, и как ложно понятие об этой реке, господствующее среди моряков и ученых. Ведь там теплая страна. Она была русской. Мы забыли о ней. Почему же мы не стремимся ее возвратить? Это должно быть общим желанием!

— Это ужас, ужас, что никто не понимает этого!

— А ты понимаешь? — спрашивали товарищи.

— Понимаю! — задорно говорил Архимед.

Над ним потешались.

Потом он прикусил язык. После того как один из учителей заметил ему, что не его дело возбуждать политические вопросы и если он хочет стать хорошим моряком и офицером, то должен слушаться, исполнять и быть готовым умереть за царя, когда будет велено. Что за это и дается ему мундир, честь которого должна составлять его главную заботу в жизни.

«Нет, — думал Невельской, — моряк должен путешествовать».

Он затаил свои мысли. Все чаще и чаще думал он о том, что сам должен совершить открытие. Но уже все было открыто, нечего больше открывать на земном шаре, остались лишь северные льды. Но он искал неоткрытые земли и нерешенные вопросы.

— О чем ты думаешь? — спрашивали его, когда он задумчиво стоял у карты.

— Все уже открыто, нам нечего больше открывать! — отвечал маленький кадет.

Выйдя из корпуса, Невельской подавал в министерство несколько докладных о том, что на Востоке следует произвести исследования. Но все его записки оставались без ответа.

На экзамене, при выпуске из офицерского класса на ответы Невельского обратил внимание граф Гейден. Впоследствии он и предложил молодому офицеру службу на судне, где воспитывался великий князь Константин.

Со временем Невельской сблизился с Лутковским, зятем Головнина и братом одного из знатоков Востока. Он вошел в круг старых моряков, и их рассказы о крайнем Востоке России и о значении Тихого океана в будущем произвели на него сильное впечатление.

Он плавал в Белом, Немецком и Средиземном морях, читал все, что было написано по морским вопросам на русском, английском и французском языках. Заграничные плавания расширили его мир. И чем больше препятствий встречал он, тем резче судил о порядках во флоте и тем ясней сознавал, что правы были декабристы, о которых он много слыхал с тех пор, как приехал в Петербург. Он стал подозревать, что в России сама власть опасается развития и просвещения.

С детства он стремился к морю и, поступив в корпус, получил к нему доступ. Изучая морские науки, он пришел к заключению, что в России сильна бюрократия, что Россия темна, задавлена произволом. На его благородные порывы никто не обращал внимания. И вот он, всю жизнь стремившийся к морю, обращает свой взор на далекую окраину Азиатского материка, изучает историю сухопутной области, направления ее хребтов, этнографию, пригодность тех земель для заселения. А потом изучает экономику вообще, изучает влияние экономической жизни на общество, обращается к социальным наукам, ищет книги на разных языках о социализме. Он сближается с бывшим морским офицером, который увлечен социалистическими идеями, и с его товарищами, советует новому приятелю брать место в архиве и через него узнает содержание нигде не опубликованных документов, в которых высказаны мысли о значении Амура для России.

Он встречает друга своего детства Полозова, который мечтает о революции. Он узнает от социалистов о грандиозном значении Сибири и о будущих связях ее с Востоком и еще более убеждается в справедливости замысла.

Итак, придя на море и, казалось бы, осуществив свою мечту, он не удовлетворен тем, что стоит на мостике и командует.

Он путешествует в Алжир с Константином и думает там о Сибири. Увидев европейские колонии, он подумал, что прежде всего нужна гуманность в отношениях с народами Востока, а не разбой и не насилие…


И вот теперь смотрит он на Неву и на корабли во льдах и с болью вспоминает, с какой светлой надеждой проезжал он по этой набережной, впервые явившись в Петербург, и как он мечтал совершить открытия. Тут, на этих берегах, окрепли его мечты, тут прошли молодые годы…

Муравьев был прав: власть монарха у нас все. Один лишь человек есть у нас в целом государстве, только он может решить любое дело. Строить, например, госпиталь на Камчатке без него нельзя. Десять лет ждали повеления. Невельской в этот день побывал и у дяди Куприянова, потом в Географическом обществе, узнавал, не приедет ли Литке. Он искал Алешу Бутакова. Предстояло явиться к Константину.

Он вернулся в гостиницу. Там сновали половые, двери сами отворялись, кучера подвозили господ, швейцары кланялись. А у правительственных зданий всюду стояли часовые. «Какое тут изобилие людей услуживающих! А на Амуре у меня нет людей, не хватает. Здесь вдвоем подают тарелку, один несет, другой шествует за ним». Невельской начинал ненавидеть всю здешнюю жизнь и этот город…

В тот же день он был на обеде у Муравьевых. Собрались многочисленные гости. Во время обеда в гостиницу явился курьер из Министерства иностранных дел. Муравьев вышел к нему.

Курьер вынул из сумки бумагу. Это был журнал, то есть протокол заседания особого Амурского комитета.

— Его превосходительство Лев Григорьевич Сенявин просил вас подписать. Больше ничего не нужно… Только подписать, — сказал курьер. Он очень торопился, просил как можно скорей…

Чиновник был пожилой, с красным носом. Разворачивая журнал так, что перед губернатором была страница с окончанием текста и с подписями, он сказал:

— Уже всеми подписано… Просили скорей…

Муравьев осторожно взял журнал из рук чиновника, а его попросил присесть. Екатерина Николаевна налила чиновнику чашку чаю и спросила, крепчает ли мороз, а Муравьев с журналом прошел в соседнюю комнату.

— Какая подлость! — воскликнул он, прочитав решение комитета. — Я так и знал: недаром он торопится!

«Николаевский пост снять, капитана 2 ранга Невельского разжаловать в матросы и лишить всех прав состояния, — читал он. — Губернатор Восточной Сибири генерал-лейтенант Муравьев, будучи приглашенным в комитет, со всем этим вполне согласился…»

«Э-э! Нессельроде идет на подлость! Но не тут-то было… Прав Невельской — подлец наш канцлер!» — подумал Муравьев.

Он улыбнулся, присел и в целую страницу написал особое мнение, не оставляя, как ему казалось, камня на камне от решения комитета.

— Геннадий Иванович! — позвал он Невельского, когда курьер, чем-то расстроенный, уехал.

Муравьев рассказал обо всем, что произошло.

— Они идут на подлость. Этот журнал завтра, а может быть, сегодня представят государю, и он все прочтет. Они боялись сказать государю мое мнение, но напрасно. Я не из тех, кто подписывает, не читая.

Муравьев чувствовал, что дал первое сражение. Гости разъехались, и губернатор долго беседовал с капитаном.

— Без Амура нет будущего у России! Но, клянусь, Амур ничей! Николай Николаевич, вы-то верьте!

— Надо пугать, пугать министров, пугать их! Будете сегодня у великого князя — действуйте в этом духе!

— Николай Николаевич! — воскликнул Невельской. — Но зачем нам слишком увлекаться хитростями? Правда, мы не можем жить без Амура! Он был наш и должен быть нашим. Да разве на подходе к устьям не было иностранных судов? Истина! Доводы, конечно, всегда спорны… Но что я представлял в рапорте — истина! Как бог свят!

Между прочим помянули, что Литке услан в Ревель и на его место в Географическое общество сел генерал Муравьев.

— Конечно, мой милый кузен Михаил Николаевич знает географию не как Митрофанушка, но вроде этого. Он командовал в походах и ехал на коне впереди колонны, видел карты местности — вот и все его познания в географии…

Глава двадцать восьмая
МУРАВЬЕВ У ЦАРЯ

Перовский испросил у государя аудиенцию для генерал-губернатора.

Тусклым петербургским утром Муравьев явился во дворец. Царь принял его наверху, стоя у стола в большом кабинете с окнами к Адмиралтейству, перед которыми была площадь для развода караулов.

— Ваше величество! — говорил Муравьев. — Сибири грозит катастрофа. Я не смею молчать перед лицом моего государя… Комитет министров решил…

Муравьев стал сжато, но обстоятельно излагать суть дела, положение России на Востоке в случае войны с Западом, сказал о нуждах Камчатки.

— Что же ты находишь нужным предпринять, Муравьев?

— Я нижайше прошу ваше величество утвердить занятие устьев Амура, это даст нам возможность возвратить его. Тогда ни одно судно иностранцев не поднимется до Сибири. Заткнуть наглухо морской крепостью устье.

— Но это не оскорбит китайцев? Между нами был вечный мир, и я не желал бы нарушать его никогда.

— Ваше величество, опасность от иностранцев грозит и Китаю, и Восточной Сибири, равновесие нарушено. — Он развил свой взгляд и опять вернулся к Амуру. — Я прошу ваше величество на первых порах оставить Николаевский пост, хотя бы в виде брандвахты, не занимая мест на самом берегу.

— Кто был послан тобой на устье Амура?

— Мной послан был туда капитан первого ранга Невельской.

— Говорят, он неблагонадежен. Как ты смеешь посылать для осуществления своих замыслов неблагонадежного человека?

— Он отличный моряк, и он понял мои намерения превосходно. Он занял устье, хотя это ему было формально запрещено, и объявил иностранцам, что край принадлежит России.

— Что земля до Кореи принадлежит России?

Царь знал уже обо всем.

— Да, ваше величество! К устью подошли в этом году иностранные описные суда, и перед лицом смертельной опасности, грозящей Сибири, Невельской осмелился действовать так, не имея формального разрешения.

— Ты сказал, что он превосходно понял твои намерения? Что это значит? Он сам осмелился или ты ему приказал?

Мысли Муравьева были быстры и отчетливы. Нависла грозная опасность. Он знал, что царь не терпит уверток и неточностей. Ответы должны быть ясны и тверды.

— Не зная обстановку на месте, я не мог, ваше величество, дать ему такого приказа. Я болел, когда он уезжал, но наш взгляд был един. Я сказал ему, чтобы он действовал как найдет нужным, не был связан никакими формальностями, исходя лишь из чувства преданности вашему величеству, из славы и чести России. Испрашивать позволение было поздно. Да при том противодействии, которое есть этому делу, такое обращение с просьбой о разрешении было бы губительно. Он вошел в Амур и поднял там русский флаг, заняв там пост, назвал его именем вашего величества. Он сделал больше, чем в силах человека, он совершил то, что составит славу эпохи… И положил голову на плаху, как ослушник в ожидании милости вашего величества… И рядом с ней я покорнейше склоняю перед вашим величеством свою…

Царь был стар, и он видел, что это все очень смело сделано. Давно уж никто из офицеров императора не совершал ничего подобного. И вот Невельской, этот маленький заика, прозванный Архимедом у покойного Крузенштерна… Царь меньше всего ожидал от него, да еще на краю света!..

— Ты полагаешь, не правы те, кто утверждает, что он неблагонадежен?

— Ваше величество, я ручаюсь за Невельского, как за самого себя, — картинно вскинув голову, воскликнул Муравьев.

— А что же совершил он там еще? — спросил царь.

— Он объявил маньчжурам, что Россия по Нерчинскому договору[129] считает неразграниченную землю гиляков своей и что великий государь России принимает их под свое покровительство… Гиляки сами просили его об этом.

— Ты просишь оставить брандвахту?

— Да, ваше величество.

Николай — сторонник строжайших формальностей, а офицер действовал самовольно, но ради чести и славы России.

— Невельской поступил благородно, молодецки и патриотически! — сказал государь и сел к столу.

Дежурный генерал, угадывавший его желания, развернул журнал гиляцкого комитета.

Сидя прямо, как на коне, царь написал на журнале: «Комитету собраться снова под председательством наследника, великого князя Александра Николаевича».

Оба сына, Александр и Константин, говорили с ним об этих событиях.

Генерал принял журнал. Николай встал.

— Где однажды поднят русский флаг, он уж спускаться не должен, — сказал он.

Муравьев почтительно склонил голову.

Царь был одним из тех людей, которые не боятся чужой боли и страданий, как бы ужасны они ни были. Его родной брат Константин, покровитель палочной дисциплины и мордобоя, как и сам Николай, когда-то говорил: забей солдата насмерть (имелось в виду забить шпицрутенами или замучить службой) и поставь двух на его место — будет и шаг и выправка у обоих. Это говорилось без особого зла, считалось хорошим способом воспитания в армии.

Когда же царь и брат его Константин впадали в бешенство или просто злились и желали зла другим, опасно было возбудить в них подозрение. Очень строго мог поступить царь с любым ослушавшимся офицером, хотя их, как дворян, не били.

Ослушание Невельского было столь чудовищным, что поначалу царь подумал, нет ли на то тайной причины, и не следует ли жестоко наказать офицера.

Про Невельского говорили, что он неблагонадежен.

Но не может же быть, чтобы каждое важное дело в государстве непременно питалось крамолой! А после того как царь вник в дело, после того как о нем говорили сыновья Александр и Константин, оно оказывалось столь важным, что глупо было бы не видеть значения открытия.

Николай решил, что нельзя реку считать революционным средством, как делают Чернышев и Нессельроде. Река есть река, она вне революционных интриг, и поэтому открытие ее не может быть «красным» делом, тем более что она была прежде при Алексее Михайловиче под властью Романовых.

Правда, Невельской слишком большую смелость на себя взял. Конечно, форма есть форма и за нарушение ее надо взыскивать. Да, порядок и дисциплина должны быть. Царь решил, что взыщет сам.

Царь помнил этого офицера. Он вообще помнил многих людей, близких двору. Он желал видеть и судить его сам и приказал немедленно доставить Невельского во дворец.

Глава двадцать девятая
НЕВЕЛЬСКОЙ У ЦАРЯ

Взволнованный капитан в сопровождении офицера поднялся по широкой дворцовой лестнице и прошел мимо громадных гренадеров.

Он не знал, что с Муравьевым. Он шел, ожидая, что сейчас все решится, что сильные руки государя могут сорвать с него погоны и он выйдет обратно опозоренный, под взглядами сотен этих величественных, разнаряженных бездельников и живых манекенов, но в то же время таилась надежда, что его могут и помиловать, ведь подняты все хоругви, за него хлопотали Муравьев, Меншиков, Перовский, Петр Волконский и великий князь Константин.

Его провели в маленькую приемную, где занимался флигель-адъютант. Оттуда налево дверь вела в покои наследника — Александра Николаевича.

Капитана ввели в другие двери — направо, в кабинет царя. Он увидел перед собой вставшую из-за стола огромную фигуру, страшную в этот миг. Но лицо царя не было свирепым, как показалось капитану. Он знал, что царь грозен, жесток, знал его роль в разных допросах и вынесении беспощадных приговоров, знал, что ему доставляет удовольствие, когда его страшатся, ему даже льстили хитрецы, делая вид, что пугались его взора.

Николай Павлович всех принимал стоя. Он требовал от всех дисциплины и сам ей подчинялся. Он нахмурился.

— Так это ты сочиняешь экспедиции и изменяешь высочайше утвержденные инструкции? — с гневной иронией произнес он. — Как ты смел ослушаться меня? Ведь я запретил тебе появляться на устье Амура?

— В-в-ваш вел… — глядя ясно и чисто, начал капитан.

— Ты матрос! — грубо перебил его царь. — Комитет министров постановил разжаловать тебя!

Николай желал наказать офицера, видеть страх и раскаяние на его лице.

Но взгляд Невельского не дрогнул. Не было на свете никого, кто мог бы разубедить его или отменить его открытие. Он верил себе и готов был ко всему.

— Я согласен с комитетом министров! — грозно повторил царь. — Ты матрос! Говорят, ты убеждаешь всех, что порт, которому я повелел быть на Камчатке, должен быть на Амуре?

Теперь он посмотрел на Невельского, как будто перед ним был не ученый, а ловко пойманный и выдранный за уши давно известный всем проказник.

— Но ты… — громко сказал царь и выдержал паузу, испытующе глядя на офицера и ожидая, что его стеклянный, как бы помертвевший, взор начнет оживать, — описал устье Амура. За это ты мичман! Подойди сюда! — быстро сказал царь, сверкнув голубыми глазами, и, не давая опомниться офицеру, показал на стол.

Невельской увидел там карту, на ней что-то сверкало. Это была знакомая, вычерченная им самим карта устьев Амура. На самом устье лежал Владимирский крест.

Сердце его болезненно дрогнуло и разжалось, словно опустилась давившая его рука.

— Ты открыл и описал пролив между Сахалином и Татарским берегом, — быстро сказал царь, — и доказал, что Сахалин остров! За это ты лейтенант!

Невельской побледнел. Глаза его горели.

— Ты основал Петровское зимовье! За это ты капитан-лейтенант! — быстро продолжал царь. — Ты вошел в устье реки и действовал благородно, молодецки и патриотически, за это ты капитан второго ранга. Ты поднял русский флаг на устье Амура! За это ты капитан первого ранга, — продолжал царь. — Ты был тверд и решителен, желая утвердить истину науки, за это ты… контр-ад…

Государь поднял руку и сказал медленно:

— Ну, впрочем, контр-адмиралом тебе еще рано!

Царь взял со стола Владимирский крест и, глядя строго и серьезно прямо в глаза офицера, приложил ему к груди. И тут же протянулись чьи-то любезные, услужливые руки и укрепили крест на мундире; оказалось, что присутствуют люди, которых, в страхе или в ярости, капитан до сих пор не видел.

Царь взял Невельского за плечи и, огромный и тяжелый, обдавая каким-то особенным, едва слышным запахом, трижды поцеловал, чуть касаясь губами.

— Больше не смей самовольничать и прекрати там основывать города без моего ведома, — сказал он дружески.

— В-ваше величество!.. — воскликнул капитан.

Вся душа его и мозг пришли в движение. Он понял — тут надо высказать все, нельзя было упустить случая. Он желал высказать самому государю несколько важных мыслей, суть которых можно объяснить кратко. И он стал говорить. Он стал излагать все быстро и ясно.

Невельской сказал, что прежде всего надо сохранить Николаевский пост.

— Но Муравьев не просит этого. Он вместо поста желает брандвахту…

— В-ваше величество! Это ош-шибочно…

— Ты полагаешь? Ты хочешь большего? Ведь твой губернатор довольствуется… Что же, ты хочешь учить губернатора? Ты учишь его и меня тоже? Говори дальше…

— Хорошо, — ответил царь, выслушав Невельского. — Николаевский пост не будет снят! Но комитет соберется снова и все обсудит. Да помни, — сказал он, — что сейчас всякие дальнейшие действия в той стране должны быть прекращены!

Царь задал капитану еще несколько вопросов… Невельской отвечал. Он развил свое мнение о значении южных гаваней…

Не раз видел Невельской в царе причину несчастий. Но вот царь протянул ему руку, когда дело чуть не погибло. Царь — действительная и всемогущая сила, и он согласен с занятием Амура.

Невельской вышел не чувствуя под собой ног. Все поздравляли его. Он получил приглашение на обед к высочайшему столу, и его предупредили, что придется рассказать императрице о путешествии, и примерно сказали, о чем говорить и о чем не надо…

Царь вооружил его. Тысячи самых смелых планов ожили в голове Невельского. Когда он спускался по лестнице, мелькнула мысль, что царь повелел дальше не идти, не сметь касаться никаких бухт! Что это значит? «А как же мне действовать? Ждать, ждать, и так всю жизнь! Но я уйду в леса, в неоткрытые земли и буду там делать, что надо. Кто осмелится препятствовать мне, когда меня поцеловал сам государь?»

Капитан явился в гостиницу. Муравьевы ждали и горячо поздравляли его. Появилось шампанское. Пошли пламенные разговоры о России, народе, государе.

Невельскому показалось, что Николай Николаевич чуть-чуть смущен. Но почему? Недоволен? Но ведь Муравьев просил только брандвахту. А оставлен пост! Капитан подумал: «Разве это надо мне? Приятно, конечно. Но разве суть в этом? Да я напрасно, этого нет и быть не может. Впрочем, он человек, как все!»


Николай, прямой и сильный, но уставший, со старческой шеей в морщинах, сидел в кресле около бюста Бенкендорфа и беседовал с сыном о делах на крайнем Востоке. Разговор происходил в рабочем кабинете царя, в нижнем этаже.

У государя мягкие золотистые вьющиеся усы и золотистый пушок бакенбардов на дрябловатой, но до свежести выхоленной коже, мешки под голубыми круглыми глазами. Нижние веки провисли, от этого и глаза пучатся, словно от каких-то внутренних мучений; кажется, что царь вглядывается пристально и с напряжением.

Царь не мог позволить того, о чем просил Константин. Он сказал, что пока никакого дальнейшего распространения в той стране производить не следует.

Константин чуть покраснел. У него были свои мечты, он хотел их осуществлять, быть тем, кем желал видеть его весь флот.

Николай полагал: никаких гаваней на Востоке вновь пока не занимать, а Японская экспедиция, прибыв туда, отправится в новый пост на устье Амура.

Экспедиции идти морем, вокруг света. Посла отправить с русским именем. Теперь, когда открыт Амур и мы прочно встаем на Камчатке, пора завязывать сношения с Японией. Тем более что американцы намеревались снарядить туда же экспедицию.


Невельской, вернувшись после высочайшего обеда, поднялся к себе на третий этаж, увидел свои вещи, разбросанные в ужасающем беспорядке. Вещи напомнили ему, что жизнь его не устроена, что он одинок. Он подумал, что теперь, когда такой успех, еще горше одиночество и сознание, что нелюбим и отвергнут… Надо было съездить к брату, к своим, все рассказать, побыть на людях.

Вечером он выпил с Никанором, сидел у своих допоздна, вернулся в полночь на извозчике, а утром, проснувшись, вспомнил свои вчерашние мысли. Дело было делом, и увлекаться почестями и празднованиями — значило погубить все. Он подумал, что при всем величии и при всей своей власти государь должен был бы поговорить как следует. Правда, он задал несколько вопросов, но государыня гораздо больше расспросила его, чем, казалось бы, милостивый и благорасположенный Николай.

Утром, как это часто бывало, Муравьев вызвал к себе Невельского.

— Письмо из Иркутска на имя жены для передачи вам, — сказал губернатор, с торжественным видом подавая пакет.

Капитан принял его, кажется не ожидая для себя через Екатерину Николаевну ничего особенного. Вдруг он увидел почерк и, хотя никогда не видел руки Екатерины Ивановны, сразу догадался, что пишет она.

— Простите меня, Николай Николаевич, — сказал он и быстро вышел из комнаты.

Через некоторое время он вернулся и сказал, заикаясь:

— Николай Николаевич! Я еду в Иркутск!

Муравьевы уже обо всем догадывались по тому письму, которое получила Екатерина Николаевна от Екатерины Ивановны. Она не сообщала подробностей, но умоляла передать вложенное в конверт письмо Невельскому.

— Бог с вами, Геннадий Иванович! Ничего не решено и не готово. Вы победитель, торжествуйте победу, но и воспользуйтесь ею для дела! А как же сметы и штаты будущей Амурской экспедиции? Вы ее начальник! Я даже не смею разубеждать вас. Подумайте… Окститесь, мой дорогой… Вас, кажется, можно поздравить! — сказал губернатор, подходя ближе. — Не правда ли? Дорогой мой, я сам счастлив не меньше вас, если это так. Но теперь уж она вечно будет любить вас. Верьте ей… Ведь о вас, когда вы уехали, так много было разговоров… И жена не раз, не раз говорила… Я знаю о вашем чувстве. Но вы сами не подозреваете, какая умная, прекрасная девица вас любит. Пишите скорее в Иркутск. И не мучьте ее, и не мучайтесь сами. Я понимаю вас… Но не рвитесь, все будет прекрасно. Да, кстати, Пехтерь подал прошение об увольнении и выехал из Иркутска.

Глава тридцатая
ОТЪЕЗД ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Шел 1851 год… Казалось, жизнь входила в свою колею. Утихли волнения на западе, петрашевцы, так взволновавшие общество, была сосланы очень далеко и погибали там на каторге, а их сообщники, Коля Мордвинов[130] и сотни таких же молодых людей, замешанных в деле сорок девятого года, были давно освобождены, к утешению своих сановных родителей. Постепенно со всех их по очереди снимался негласный надзор.

В царские дни и по праздникам гремела музыка и на Дворцовой площади маршировали колонны императорской гвардии, проносились слитным строем сверкающие кавалергарды, кирасиры, уланы, гусары.

Император появлялся всюду — верхом на парадах, в ложе театра, в экипаже на улице. Он был бодр и выглядел лучше, чем когда-нибудь в эти последние тревожные годы.

Казалось, что утихли интриги англичан, что и в проливах и в Греции станет спокойней.

С блеском проходили спектакли итальянской оперы, французский театр всегда набит битком. Греч, Булгарин были в зените славы. Брюллов дарил публику шедеврами. Нравственность торжествовала! Религия была прочна, как никогда! Сам государь простаивал длительные службы, подавая этим пример всему обществу.

Правда, где-то на задворках жизни иногда появлялись какие-то рассказы, волновавшие среднее общество: небогатых литераторов, мелкопоместных дворян и разночинцев, каким-то особенным описанием мужицкой жизни, или какой-то художник из офицеров рисовал сатиру на нравы, но это не задевало жизни большого света. Ничто не предвещало стремительно надвигавшуюся на Россию страшную грозу. Даже Муравьев, не очень доверявший этому зловещему затишью, хлопотал о разрешении выехать жене в Париж к родным.

На святках в огромном здании Морского корпуса был дан бал, на котором присутствовал весь цвет флота. Из громадных цветочных гирлянд во всю ширину одной из стен свиты были надписи: «Невельской» и «Казакевич».

Невельской и Муравьев появились в зале, грянул оркестр, раздались аплодисменты, а потом загремело «ура», потрясшее своды. Все поздравляли Невельского, сожалели, что Казакевич далеко и его нельзя поздравить. Приятели Невельского по службе на судах, однокашники по корпусу были тут. Каждый был счастлив пожать ему руку.

В молодецком «ура», грянувшем в этом старинном зале древнего морского гнезда, чувствовалась такая сила, что казалось, нет на свете ничего равного ей, что России ничто не страшно.

Поздно вечером Невельской и губернатор сидели дома, в гостинице «Бокэн», за бутылкой шампанского.

— Вся наша сила призрачна! — сказал Муравьев.

Невельской помнил Плимут, Портсмут, доки, паровые машины, подъемные шкафы, быстроходные пароходы. Оп знал, что сила складывается не из криков «ура» и парадного блеска.

И хотя он был сейчас обласкан царем, обоготворяем товарищами и всем русским флотом, любим той, которая для него была дороже всего на свете, он почувствовал, что Муравьев возбудил его мысли, словно поднес спичку к пороху соломы.

— Мы все лезем в Турцию! — воскликнул капитан — Ну, единоверцы на Балканах — туда-сюда! Но зачем, Николай Николаевич, зачем нам проливы? В свое время надо было теснить Турцию, но надо знать меру. Зачем мы лезем в дела немецких княжеств, забывая великую громадную Сибирь, одно развитие которой даст нам такую силу, что нам не страшна будет никакая Европа. Все боятся Сибири, сами помогаем этому ссылкой, представляя ее пагубой, ледяным мешком для горячих умов… А когда я вошел в Амур, там тепло, горы в прекрасных лесах, я подумал, какой прекрасный край, чудное место! А мы заложим деревеньку да липнем к европейскому теплу, к неге, берем пример с французов. Мы полагаем, что только Кавказ родит героев! Кавказ и Марсово поле! А свой благодатный Север стремимся сменить на мнимые неги Юга!

«Однако, как он насчет Кавказа…» — подумал Муравьев, очень гордившийся своими кавказскими походами, за которые получил награды.

— Дайте мне суда охотской флотилии и тот крейсер, что ушел в наши восточные моря, и я займу южные гавани. Николай Николаевич, это будет великое событие, не сравнимое ни с какими нашими потугами залезть в святые места и обрусить турок и еще черт знает кого. Да каждый солдат, который будет напрасно загублен в войне с Турцией и с Англией, до зарезу нужен в Иркутске, на Амуре, а мы его убьем зря, даром!

— Ради тунеядцев! — подхватил Муравьев и печально покачал головой.

— Солдат нужен мне до зарезу. Никакая Европа не в силах понять пока, что означает та страна для будущего величия России, как нужен там человек, снабженный, в теплой одежде, с топором, с ружьем для охоты, а не для убийства. Как оживет Азия при первом честном, не разбойничьем соприкосновении с ней!

— Но, дорогой мой, в России для этого нужно отменить крепостное право…

— Николай Николаевич, я согласен… Но солдата из крепостных, чем убивать за святые места, разве нельзя послать к нам? Вызвать государственных крестьян, казаков, инородцев, славян с запада… Я не политик, Николай Николаевич, после прошлого года не берусь судить о том, чего не знаю, но и крепостному долго не бывать… Россия темна, бедна, а Урал, Сибирь вольны, есть золото, руда. За океаном — Америка, и можно торговать с ней. А мы бросаем все ради ложной славы, ложной чести, ради мнимого желания торжества веры… Людей! Людей! А средства, а пушки, суда, порох? Все погубим! Да, порохом надо горы рвать, каналы провести, связать сибирские реки друг с другом. А у нас нет судов там, где они нужны до зарезу. А есть для парадов, гниют на Балтийском море… А порох пойдет на войну. Нет, Николай Николаевич, я не обманываюсь, я всегда все помню! На нас найдет буря. Только вы один предчувствуете ее. И я буду там готовиться… Чего бы это ни стоило…

В гостиницу «Бокэн» началось паломничество. К капитану Невельскому являлись лично или оставляли ему письма офицеры флота с предложением своих услуг для амурского дела, среди штурманов тяга была особенная. Они оставляли прошения, адреса, сообщали, что ждут ответа, извещали, кто рекомендует.

Невельской отвечал, что пока ничего не известно, и, если человек производил благоприятное впечатление и рекомендации были хороши, просил заходить.

Великий князь прислал за Невельским, и капитан поехал в Мраморный дворец. В этот приезд он не раз бывал у Константина. Тот уж более не увлекался древними боярскими хоромами, и огромное бревенчатое сооружение, выстроенное когда-то в большом зале дворца, теперь было разобрано и вынесено вместе со скамьями, дубовыми столами, а парчовые сарафаны, кокошники и костюмы древних витязей были убраны из гардеробов княгини и князя. В прошлый раз Невельской обедал в столовой с окнами на Неву, затянутыми чем-то прозрачным, со множеством свечей, за большим столом, который ломился от огромных серебряных ваз сервиза немецкой работы. Все было в цветах, всюду фрукты, зелень. Прислуживали иностранцы… Ни тени былых самобранок, ендов, ни самих служек, стриженных под кружок.

Константин и капитан беседовали в зимнем саду дворца. Тут стояло влажное тропическое тепло, пахло прелой землей, множество пальм и кактусов тянулось из кадок к бледно-голубым льдам застекленного потолка, за которым крутила и мела снежная вьюга.

Константин заметно возмужал. По лицу его видно было, что он в расцвете молодости, сил и здоровья, что энергия бьет в нем ключом. Он вошел быстро, словно выбежал наверх на аврал и готов зычно гаркнуть, как бывало, «Свистать всех наверх!». Он всегда и во всем лихой моряк и старается быть таким в глазах сослуживцев.

Во всех его беседах с Невельским подразумевалось, что дело чести Константина — уничтожить всякую интригу в Петербурге против капитана и дать ход его планам. Он знал, что Невельской один из тех немногих людей, которые в знакомстве с ним не ищут личных выгод и карьеры. С Невельским было связано, кроме того, много приятных воспоминаний о совместных плаваниях. Бывало, на вахте о чем только не приходилось толковать… Он оригинал, наш Архимед!

— Здравствуйте, Геннадий Иванович!

На этот раз Невельской намеревался воспользоваться случаем и снова решительно поговорить с великим князем о том, что он считал самым главным и что, как ему казалось, он недостаточно ясно и убедительно изъяснил Константину при недавних встречах. По многим едва заметным признакам ему представлялось, что дела идут не так, как следует, и даже Муравьев не совсем понимает его или делает вид, что не понимает. Во всяком случае, Николай Николаевич в этом главном деле был как-то неоткровенен. В воздухе вообще стали появляться признаки благодушия и излишнее сознание своего могущества, что всегда мешало.

За всеми почестями и торжествами и за признанием своих заслуг капитан совсем не желал забывать важнейшего, ради чего делалось все остальное. Сам он знал, что хотя вход в Амур для глубокосидящих судов вполне возможен, но нужны многократные исследования: река могущественна, как Зевс, но очень капризна, как настоящий Амур, в чем он убедился во время второго похода через лиман в прошлом году, когда на его глазах в отлив ветер сгонял воду и устья мелели. И хотя глубина все же была достаточна, но, как знать, что там ещё бывает.

Поэтому нужны очень тщательные исследования. Но главное — нельзя зависеть лишь от реки. Надо выходить на простор, найти гавани, может быть незамерзающие или замерзающие ненадолго. О них говорили гиляки. Их надо найти и описать. Нужны суда, средства, высочайшее повеление на опись. Нельзя упускать времени и момента, когда тебе верят.

О своих сомнениях по части переменчивости амурских устьев он никому не говорил. Он верил глубоко и искренне, что Амур есть и будет доступен. Он не желал раздувать подозрения к устью Амура, который был главным делом в глазах всех: государя, правительства, губернатора и ученых. Тем более что некоторые офицеры, вроде Грота, бывшие в прошлом году с ним на описи, наплели бог знает что и высказывали сомнение в том, что вход в Амур хорош. Нынче он ходил туда без офицеров и сплетничать некому. В рапорте ясно представлена та картина, что есть на самом деле.

Единственный человек, кроме Миши Корсакова, знавший сомнения Геннадия Ивановича, был Муравьев. Но он говорил, что все эти сомнения — пустяки. Раз в отлив в самую мелкую воду глубина фарватера более двадцати футов, то нечего беспокоиться. Южные гавани, по его мнению, не нужны. Нечего далеко забираться. Об общей границе с Кореей он пока слышать не хотел, говорил, что это, конечно, отлично бы, но министры не утвердят. Однако каждодневными своими настояниями Невельской, не давая ни единого нового сомнения губернатору по части доступности устьев, склонил его настаивать на предстоящем третьем комитете на том, чтобы разрешили занимать и исследовать южные гавани.

Но, кажется, Муравьев мало верил в полный успех. Черт побери это петербургское благодушие, это сознание могущества империи, от которого у чиновников, от самых высших до низших, жиреют мозги! Неужели и Муравьев, думалось Невельскому, заражается этим благодушием? Иногда капитану казалось, что Муравьев слишком осторожен, что он напуган позапрошлогодними событиями и до сих пор не отошел или что он плетет свои служебные дела, сообразуясь с общей медлительностью высшего чиновничества и с собственным личным эгоизмом.

Вот о южных гаванях капитан и рискнул опять сказать Константину. Он надеялся, что Константин поможет, а если и не решится сейчас, то всегда будет содействовать и покровительствовать. «Ведь он в прошлом году тоже смутился, когда я требовал решительных действий на Амуре, но, когда я их совершил и доказал свою правоту, встал грудью за меня».

И он сказал, что надеется на покровительство и, даже если комитет не разрешит, будет действовать на юге, как действовал на Амуре.

Опять, как в прошлом году, Константин покраснел. Он сам был горячий сторонник занятия гаваней на юге. Невельской по приезде был у него и, правда не так страстно и не так доказательно, говорил то же самое. Еще тогда Константин был воодушевлен. Снова ожили разговоры о посылке в Японию Путятина, начавшиеся было в прошлом году. Теперь даже государь признал, что пора отправлять экспедицию в Японию, а в прошлом году он к этой мысли отнесся скептически.

Но Константин смутился, когда Невельской попросил покровительства его действиям, по сути дела, запрещенных отцом.

Если Константин слышал мнение, противное мнению отца или своему собственному, то он краснел и умолкал, не находил, что ответить, но зато потом испытывал к таким людям скрытую неприязнь, как бы сам был обижен ими. Но Невельской был старым сослуживцем, и на него Константин, верно, никогда бы не обиделся, потому что самого Геннадия Ивановича считал вроде своей собственности.

Константин, несмотря на все настояния Невельского, не сумел добиться изменения политики. И Невельской и Константин знали, что государь против дальнейшего распространения влияния на крайнем Востоке. Об этом и сказал Константин.

— Но, — добавил он, — государь сказал «пока», а это дает нам надежду…

Он сказал это с таким расположением, что Невельскому было ясно — покровительство Константина останется неизменным.

Капитан понимал, что Муравьев ничего не добьется на комитете, что решение комитета уже теперь ясно. Все остается без изменения, когда речь идет о движении вперед. «Я прорвался сквозь все преграды, и меня простили, но меня хотят остановить… Однако я теперь не ослушник! Я покажу еще!»

Он заговорил об исследовании лимана, о том, что до зарезу нужно паровое судно для исследования всех фарватеров — южного, северного и лиманских. Один из них идет вдоль Сахалина. Он сказал, что там постоянная толчея, сулои[131], ветры, перемены уровней и без паровых средств нет никакой возможности дать добросовестную картину истинного положения.

Невельской говорил это тысячу раз Муравьеву, говорил Меншикову, Перовскому, адмиралам… Но все без толку. А что, если война? А мы фарватеров не знаем! Но никто не думал, что война может быть там.

Константин был вполне согласен. Он повторил то, о чем все говорили давно. Эта экспедиция будет снаряжена как торговая, под флагом Компании, и правление ее обязано будет дать паровые суда и средства для исследований.


Через несколько дней состоялось заседание комитета под председательством наследника. Невельской назначен был начальником Амурской экспедиции. Муравьев настоял, чтобы в постановлении было при этом добавлено: «во всех отношениях», чтобы Геннадию Ивановичу можно было распоряжаться компанейскими средствами и товарами.

Экспедиция шла под флагом Компании и на ее средства, хотя правительство обещало покрыть все компанейские убытки.

Всякие дальнейшие действия в той стране воспрещались…

— Я так и знал! — сказал Невельской с досадой. — Николай Николаевич! Я помилован, и шум поднят, но ничего ведь не переменилось и все остается по-прежнему, и меня это страшит!

— То, что вы хотите, Геннадий Иванович, — сказал ему улыбающийся Муравьев, — сейчас невозможно! Итак, явитесь в правление Компании и — благословляю вас — мчитесь в Иркутск. На вас, только на вас моя надежда!

На другой день Невельской был в Морском министерстве. Там еще не были готовы бумаги, и капитана просили задержаться в Петербурге. Меншиков поздравил его и сказал, что корвет «Оливуца» под командой Сущева уже скоро будет в Охотском море, от него получен рапорт из Вальпарайсо — плавание протекает благополучно.

Сущев — приятель Невельского. В прошлом году его назначили в восточные моря. Невельской тогда виделся с ним в Петербурге, вместе сидели за книгами и картами несколько дней. Итак, Сущев шел на Камчатку, а оттуда на Амур. Ему предстояло гоняться на «Оливуце» за китобоями по Охотскому морю и ограничивать их деятельность. «Оливуца», как уж навел справки Геннадий Иванович, ходкое судно, догонит любого китобоя. Сущев — лихой моряк!

Нужны еще были книги, карты и разные сведения о новейших заграничных приборах, которые необходимы для исследований. В министерстве все это делается и выдается с проволочками. Обычно карты, чертежи и книги Невельской получал у Литке в Географическом обществе. И на этот раз он отправился туда.

Новый вице-председатель общества, хмурый усатый генерал, Михаил Николаевич Муравьев принял его не в Обществе, где он почти не бывал, а дома. Он холодно сказал, что ничего подобного сделать не может и нужны особые разрешения на знакомство с книгами и картами и что пусть об этом похлопочет генерал-губернатор.

Невельской впал в бешенство. «Японию они хотят облагодетельствовать, подлецы!» — подумал он. Он вернулся в гостиницу и рассказал все Муравьеву. Тот хохотал от души. Дело решилось просто. Николай Николаевич послал своему двоюродному брату Михаилу записку с лакеем, и через день все было предоставлено Невельскому, когда тот явился на этот раз прямо в Общество.

«По знакомству и по родству у нас все… И тайн никаких!»

— А каково человеку без родства? — говорил Муравьев.

А еще через день Невельской явился на Мойку, где у Синего моста стояло трехэтажное здание Российско-американской компании.

На этот раз его принял вершитель всех практических дел Компании, ее главная деловая пружина, знаток колоний, служивший там много лет, Адольф Карлович Этолин[132].

Адольф Карлович был когда-то главным правителем Аляски и колоний и совершил туда переход в качестве командира судна.

«Посмотрим!» — думал Невельской. Он согласен был трудиться и с Этолиным, верить ему, если тот в самом деле окажется деловым человеком.

Этолин был очень доволен ходом дел Компании и тем, что в этих делах сложилась традиция, следовать которой и при составлении планов, и при исполнении самих дел, и при составлении отчетов было особенно приятно.

В этом был порядок, система. Аляска из года в год давала одинаковое количество мехов, они перевозились через океан одинаковым способом и точно так же шли в Кяхту. Навстречу двигались из России обозы товаров. Об этом ежегодно составлялись отчеты и акционерам начислялись дивиденды. Это было то чередование привычных событий, тот порядок, в котором все верно и не может быть никаких резких колебаний.

Когда молодые офицеры, возвращаясь из Аляски, пытались уверить Адольфа Карловича, что там находят признаки золота и что Компания должна заняться розысками россыпей, Этолин отвечал: «Выдумали золото искать на Аляске! Еще, чего доброго, и до Северного полюса доберетесь!»

Беседуя с Невельским, он точно объяснил ему цель, которую перед ним ставят. Он говорил с ним так, словно тот в самом деле становился компанейским служащим.

На предприятие правительства под флагом Компании он смотрел с точки зрения торговых выгод, а суть того, что Компания тут только ширма, — это его не касалось. Во вновь создаваемой экспедиции члены правления и высшие служащие Компании готовы были видеть неприятного нахлебника. Невельского считали незваным гостем. Адольф Карлович смотрел не так. Он полагал, что из экспедиции надо извлечь выгоды.

— Вот так следует поддерживать интересы России на Тихом океане, — говорил Этолин. — Лавка и разъезды с товарами на собаках в пределах, дозволенных нам комитетом министров. Молодому человеку служба в тех краях приятна и выгодна, — заметил он с улыбкой.

Этолин желал быть любезным. Литке уже писал ему, просил за Невельского, рекомендовал его как своего ученика.

Так все было определено и офицер проинструктирован.

— Теперь вам надо лишь исполнять! — самодовольно сказал Адольф Карлович.

Невельской поблагодарил за инструкцию.

— Но, Адольф Карлович, ошибкой полагаю, что интересы России на Тихом океане мы сможем достойно поддерживать, разъезжая на собачьей упряжке в окрестностях залива Счастья.

Адольф Карлович поднял брови. «Вот это ухнул!» — как бы выражало лицо его.

«Понять так грубо, тоном не деловым разговаривать и так резко выразиться!» — подумал Адольф Карлович. Этолин не любил, когда его задевают. Его мелкие зубы умели кусаться больно. Он был жесток, сух, холоден.

— Я обязан сказать вам это, Адольф Карлович, — продолжал капитан, — как офицер, посланный правительством в те края для наблюдений и исследований. Долг мой — видеть будущее и судить о нем. Я понимаю цели и задачи экспедиции несколько по-иному. Иными рисуются мне и интересы Компании.

Адольф Карлович улыбнулся любезно, показавши мелкие нижние зубы. Он понял, что в ход пошла грубость, правительственная дубина.

В расчеты Этолина совсем не входило заселять Амур, развивать русскую жизнь на Востоке. Это ему нужно было меньше всего. Но он понял, что надо выслушать мнение Невельского. Он помнил слова Врангеля о недоступности Амура, но полагал, что должен сам знать все «за» и «против».

— Компания получит грандиозные выгоды от будущего обладания Амуром и морским побережьем к югу от Амурского устья! — заговорил Невельской. — Это богатейшая страна… Вложите туда незначительные средства и, помимо той цели, что преследует правительство, вы достигнете того, что дивиденды ваши во сто крат возрастут, надо смотреть на страну, что она представляет… Вы получите превосходный водный путь по реке вместо никуда не годной и дорогостоящей аянской дороги. Вы на одних перевозках сбережете сотни тысяч рублей. И в Америке, Адольф Карлович, иностранцы не раз говорили мне, что дела Компании могли бы быть обширней к обоюдному интересу. Вы контролируете деятельность в колониях дивидендами, а они колеблются в нормальных пределах. Но они могли бы возрастать. Кроме выгод от сокращения перевозок, вы получаете доступ в богатейшую страну.

Этолин молчал. В душе он смутился, чего с ним уже давно не было.

А Невельской, чувствуя, что, быть может, этот делец не пропустит его слов мимо ушей, вдохновенно заговорил о том, что может сделать Компания. Землепашество на Амуре дало бы свой хлеб для Аляски. Промыслы, скупка мехов в Приамурье! Разве это не доход?! Жизнь на Аляске получит мощный толчок, когда каждый пуд муки не надо будет везти туда вьюком из Иркутска с несколькими перегрузками на речные и морские суда.

Этолин терпеливо слушал.

— Но прежде всего нужны исследования, — говорил Невельской. — И это главная моя просьба… Я говорил об этом с князем Меншиковым. Нужен пароход или паровой катер для исследований, для промеров фарватеров. Без этого мы не узнаем лимана как следует, а значит, и не сможем при случае воспользоваться им в военном и коммерческом отношениях. Исследования лимана — прежде всего. Пароход должен быть килевой, не меньше чем в сто сил. Тут Компания может совершить великую услугу правительственному делу. Лиман — это целое море, и волнения там очень сильны.

Этолину начинал нравиться этот моряк. До сих пор он о нем слышал противоречивые мнения. В правлении говорили о капитане с большим недоверием, а Литке рекомендовал.

«Столько наговорил! — подумал Адольф Карлович. — Оказывается, Компания, которая была там альфой и омегой, по его мнению, могла лишь услугу оказать…» Но Этолин помнил и о великом князе, который покровительствовал Невельскому, и о постановлении комитета, и о рекомендации Литке, поэтому и обещал немедленно возбудить вопрос о приобретении парового морского катера перед членами главного правления.

В заключение Этолин любезно сказал, что он не возражает, конечно, если с устьев Амура на Сахалин и вверх по реке при благоприятных обстоятельствах могут быть посланы на собаках приказчики, но что интересы России надо поддерживать там осторожными действиями, согласуясь с решением комитета, и не вовлекать Компанию в нежелательные последствия, и что он вполне уверен в том, что все это отлично известно начальнику экспедиции.

— Ведь мы давно занимаемся гиляками, — продолжал Этолин, — и наши отчеты ясно отражают положение дел на устье Амура. Гиляки торгуют с Компанией уже три года, и они были согласны продать там землю для устройства редута, чем и решило воспользоваться правительство.

«Опять эта продажа земли!» — подумал Невельской.

— Дела там расширяются постепенно, в результате обдуманных и осторожных действий. Следует так же осторожно продолжать начатое предприятие, с тем чтобы успешно довести его до конца, соблюдая также коммерческие интересы Компании. Определяя цель торговой экспедиции к устью Амура, граф Нессельроде точно указал нам наши обязанности, и нам нежелательно предпринимать что-либо, выходящее за пределы, определенные его сиятельством…

Адольф Карлович с Невельским долго еще обсуждали подробности экспедиции.

Через несколько дней Невельской снова явился к нему, получил все бумаги. Паровое судно еще раз было обещано. Этолин помянул, что Компания ищет не только торговой деятельности, а будет ждать результатов новых научных исследований, что Компания всегда была покровителем научной деятельности, что лучше всего выражено было в том, что во главе ее много лет стоял Фердинанд Петрович, ученые труды которого, как и его учеников, всемирно известны. Этолин энергично пожал руку капитану, пожелал ему счастливого пути и успехов.

Утром Невельской уже мчался к Царскому Селу.

«Прощай, мой Петербург!» — подумал капитан, подымаясь на косогор под Пулковом. Ему казалось, что теперь он долго не увидит своего города. Теперь все, что ему дорого, было там, далеко отсюда… Ему немного жаль расставаться с этой славной, торжественной столицей и со всей своей прошлой жизнью, как жаль бывает холостяцкого бытия, которое покидаешь ради новой жизни.

…А над Петербургом стояла гуща мглы и дыма, и Невельской вспомнил свои разговоры с Николаем Николаевичем, что на Россию надвигается гроза, что спокойствие обманчиво, что опять надо спешить и спешить.

«Умница Николай Николаевич, он памятник себе сооружает бесценный», — подумал капитан.

Глава тридцать первая
ДЕКАБРИСТЫ

— Вы ангел! Мой ангел! — страстно восклицал капитан, стоя перед невестой на коленях и любуясь ею.

У него, казалось, не было своих слов для выражения любви, он говорил, как в пьесе, как бы с чужого голоса, но чувства, переполнявшие его, не мог выразить иначе. Она в самом деле казалась ему чистым ангелом, символом всего прекрасного, святыней, он только так мог называть ее. Иногда он не верил своему счастью.

Загадочный и недоступный, тот, которого она с таким трепетом и восторгом желала когда-то увидеть, которого со странным волнением встретила впервые в зале собрания, вечно тревожный, воодушевленный, а потом так огорчивший ее, — теперь великий герой, признанный, возвеличенный и награжденный, поднявшийся, как ей казалось, на необыкновенную высоту над всеми, — был у ее ног. Она, вся во власти его радости, смотрела на него робко, счастливо, чувствуя себя его счастьем, венцом всех его наград. Теперь она была по-прежнему кротка и невозмутимо спокойна. Большие планы предстоящей деятельности ее жениха, опасности, которые он всюду видел, были той сферой, которая занимала ее. Теперь ей было над чем серьезно подумать…

Впервые в жизни он, холостяк, считающий себя пожилым, привыкший к нечеловеческому напряжению и постоянному терпению, к тяжелому труду, вечно неудовлетворенный, почувствовал любовь к себе.

Его любило нежное, хрупкое существо, оно было все время с ним. На время, казалось, забыты были все планы. Открылась жизнь, понятная только тем, кто ею жил.

Ей уже девятнадцать. Другие выходили в семнадцать, она училась до восемнадцати. Дядя не торопил ее, а любовь пришла, и она не изменила ей, хотя время шло, прошел год после свадьбы, шума, веселья — тишина, непрерывные ласки и уединение. Иногда они бывали в гостях. Дела отошли куда-то вдаль, и, кажется, начинать их не хотелось…

Они жили в нижнем этаже двухэтажного заринского дома с садом и многочисленными надворными постройками. Здесь ковры, красивая мебель, тишина. Мерно тикает маятник в одной из комнат, напоминая, что время, которое кажется тут остановившимся, на самом деле мчится с неимоверной быстротой.

Однажды муж сказал, что этот маятник встревожил его, он вдруг услыхал тиканье, словно до того часы не двигались. Ей было обидно, казалось, исчезает счастье. Она остановила маятник. Утром муж заговорил о своей экспедиции. Он опять рассказывал ей об Амуре, выражая невольно, сам того не замечая, в картинах природы свои настроения. Казалось, на свете для него нет мест прекрасней, сама скудость природы полна там поэзии, и Амур — это нечто вроде райской обетованной земли… Она и сама уже бредила той страной, которая для него была так чудесна.

Он что-то вспомнил, быстро собрался, крепко поцеловал жену и уехал «во дворец».

Мысли Геннадия Ивановича снова были обращены на Восток. Он стал исчезать из дому, иногда к нему приезжали какие-то совсем простые люди. Он был полон неукротимой энергии. По ночам он спал, вздрагивая всем телом, как хорошая собака, он был клубком нервов и мускулов, воодушевленных одной мыслью, и это удивляло ее, она никогда не видела ничего подобного.

Вдруг проснувшись среди ночи, он восклицал, что не верит своему счастью, что она с ним. Это и радовало ее и удручало. Словно во все остальное время он не видел ее.

Екатерина Ивановна много думала о том, почему он такой, почему его ум, казалось, отдалился от нее, почему он видит в ней ангела, ребенка, забаву, но не то, чем ей всегда хотелось быть.

Однажды, когда началось формирование экспедиции, он пришел и стал с горечью говорить, что нет нужных людей, что безграмотность чудовищная, солдаты темны до смешного и невероятного — мы не распространяем просвещения, — а что в экспедицию нужны грамотные люди. Катя сказала ему:

— Я решила ехать с тобой!

— Ты? — недоумевая спросил муж.

Он не совсем понял ее. Она была для него человеком другого мира, тем, чем она не хотела быть. Екатерина Ивановна много думала об этом и чувствовала, что произойдет размолвка. Он — такой умный — еще не совсем понял, что она — юная жена, будущая мать, ангел, которому место в заоблачной высоте, — собралась с ним.

— Да, я решила поехать с тобой! — ответила Екатерина Ивановна и кротко улыбнулась.

«Ангел!» — как всегда при виде этой улыбки, подумал он, не допуская даже мысли, что в самом деле может произойти то, чего она хочет.

Вечером они были на концерте в собрании. А утром она попросила совета, какой костюм заказать для верховой езды.

У Волконских Катя рассказала, что Геннадий Иванович — она так называла его на людях — не хочет слышать о ее поездке и не берет ее с собой.

Невельской стал оправдываться, сказал, что там невозможно жить молодой женщине.

Катя смотрела на него с сожалением.

Мария Николаевна сказала:

— Для молодой женщины это прекрасно — ехать в новую страну! У вас — молодость, друзья мои! В эту пору все переживается проще… Поезжайте, Катя… Вы не раскаетесь, как бы тяжело вам ни было… Присутствие вашей жены так нужно будет вам, Геннадий Иванович, оно ведь изменит все в экспедиции…

«Как знать, может быть, само дело погибнет, все рухнет, если Кати не будет с вами», — хотела бы сказать она. Она знала, как жалок мужчина без любви и как он могуществен, гордо спокоен, когда любим. Она спасла своей любовью мужа и его друзей.

Не будь женщин, не было б, может быть, и всей сибирской эпопеи декабристов, они погибли бы, как обреченные в мертвом доме, или стали бы надломленными человеконенавистниками. А они горели, мучились, боролись, страдали и строили жизнь в огромной, но глухой до того стране, стали живым зачатком ее образованности.

Она любила благородных героев — друзей мужа — чистой, высокой любовью.

— Да, да, это прекрасно, Геннадий Иванович, — повторила она, — молодой женщине ехать с мужем в новую страну! Вы с ней положите начало начал вольной колонизации.

Мария Николаевна хотела бы сказать: «Как, вы еще не видите? Не отталкивайте ее от себя, не будьте слепы, подобно многим другим мужьям». Но она желала, чтобы он догадался обо всем сам. Она никогда не была навязчивой.

Они сидели втроем в полуосвещенной гостиной. Дети были отосланы наверх.

Мария Николаевна понемногу разговорилась о своей молодости. Она рассказала, как когда-то, в деревне, решила ехать в Сибирь. Как, решив ехать, она целый год жила врагом в своей семье, любимый отец, казалось, возненавидел ее за это. Она сносила упреки, нарекания, но стала еще тверже и решительней. Она родила и уехала.

Невельской сидел рядом и безмолвно слушал. Капитан, пытавшийся еще в корпусе учить самого Крузенштерна и до сих пор норовивший поучать министров и высших лиц, на этот раз совсем притих, он не мог ничего сказать, он был тут безоружен.

Послышались шаги. Пришли Сергей Григорьевич Волконский и Сергей Петрович Трубецкой. Они уже видели Невельского после свадьбы. На столе появилось вино.

Пришли двое братьев Борисовых, живших под городом в Разводной. Сегодня они приехали в Иркутск. Явился бородатый Поджио, прозванный Мельником.

За столом разговор оживился. Замыслы Муравьева, который сделал этим ссыльным много послаблений и был, как им казалось, вполне искренен в своих добрых намерениях, становились им близки, и они любили поговорить о нем. Геннадия Ивановича считали как бы своим и даже откровенно критиковали при нем действия правительства, чего прежде, когда в его открытиях сомневались, он от них почти не слыхал. Теперь они принимали его в свою семью.

Выпили за его будущие действия.

За столом сидели люди с тяжелыми лицами, их руки знали труд и цепи. Они с честью вынесли свои страдания, развели в этой стране сады, открыли школы, строили, исследовали, рисовали, описывали Сибирь, пробуждали к ней интерес.

За два года пребывания на Востоке Невельской видел много каторжных. У декабристов, несмотря на их аристократизм и на хорошие условия жизни, в которых они находились теперь, было много общего с теми, кого гнали по тракту, и с кандальниками из Охотской тюрьмы — тот же тяжелый, упрямый, угнетенный взор. Волконский до сих пор клал обе руки на стол вместе, словно на них были кандалы. Их души все еще в кандалах, и видно, что просятся на волю. Это были его учителя, перед которыми он давно благоговел, по ним стреляли за Невой, незадолго перед его приездом в Петербург, о них часто говорили в корпусе. Это были люди времен его детства.

Декабристы многое знали о Невельском, но еще больше хотели бы знать. Ходили всякие слухи, и, между прочим, подтверждались сведения, что он был большой приятель с двумя друзьями Петрашевского. А Петрашевский и его дело весьма интересовали декабристов, и из-за петрашевцев, присланных в Сибирь, были неприятности у Волконского.

На Невельского смотрели как на человека, который не все договаривает, и желали бы разузнать его взгляды поподробней.

Но декабристы были люди осторожные, и никто не стал бы расспрашивать его ни о чем подобном.

Поговорили о возможности войны.

Старик Волконский сказал:

— Дай бог нам силы и зоркости в борьбе с врагами!

Понемногу пили.

Когда все встали из-за стола, капитан, усевшись в углу на диване с Поджио, рассказал, какие неприятности испытал в Петербурге и что военный министр граф Чернышев, тупица, каких свет не родил, ставил Николаю Николаевичу палки в колеса и хотел все погубить.

Вокруг Невельского собрались почти все. Взоры засверкали, Невельской задел больное место.

У декабристов с Чернышевым были старые счеты, и поэтому все слушали с затаенным удовольствием молодого капитана, который, не стесняясь, честил его.

— Он предательством стал в фаворе, — сказал Волконский, пересаживаясь поближе и опуская свое тяжелое тело на диван, рядом с Невельским, — но вот, оказывается, молодежь знает ему цену! — обратился он к товарищам.

Бородатый остролицый Поджио, сверкая яркими черными глазами, с гневом заговорил о зверствах, которые совершал Чернышев над солдатами, и напомнил, что Константин Павлович в свое время был такой же изверг.

— Зверь и негодяй! — воскликнул Андрей Борисов, сухой, с острыми горящими глазами. — Как все «они»!

Лицо Марии Николаевны выразило неудовольствие. Она не любила этой несдержанности.

Пришел высокий, красивый Муханов. Хозяйка любезно встретила его.

Разговоры в углу становились все вольней, и вскоре Мария Николаевна увела Екатерину Ивановну наверх к детям, не желая, чтобы она слушала.

На диване говорили об Англии и о Венгрии.

Вдруг Волконский положил оба тяжелых кулака на столик.

— Царь наш губит Россию, он солдафон и фельдфебель! — сказано было внятно, со спокойным негодованием и презрением и без тени запальчивости.

Андрей Борисов, которого в Иркутске считали придурковатым, ударил кулаком по столу и вскричал:

— Будь проклят он, кровавый злодей!

Только сейчас в этих обычно сдержанных, подавленных людях почувствовались былые повстанцы, в их глазах засверкал бунтарский огонь.

— Мы облагодетельствовали человечество в двенадцатом году, — сказал Волконский, — но забыли о своем народе. — Сергей Григорьевич до сих пор ненавидел Николая как плохого царя и низкого человека, как тупицу, изверга и палача, который держал в кандалах всю Россию.

Вдруг капитан увидел, что в дверях стоит Мария Николаевна. Но она не гневалась, чего можно было ожидать. Он понял — она все слышала, но, несмотря на вечные свои предосторожности и опасения, не раскаивается в этот миг. Лицо ее было в слезах. Она стояла у двери, как часовой. Под ее охраной разговоры продолжались, и Невельской вспомнил все сплетни и россказни, будто Мария Николаевна чужда своему мужу. Нет, она с ним всей душой по-прежнему.

…Поздно ночью, когда ехали от Волконских, Невельской долго молчал, наконец он нашел руку Кати, пожал ее крепко и сказал:

— Поедем со мной!

— Ты согласен?

— Да!


Но утром капитан как-то особенно ясно вспомнил свой Петровский пост и что там за жизнь. Гиляки, матерщина, тяжелый труд, дикие выходки, орут матросы — пение, грубость, китобои, подобные зверям, холод, ветер, — и там будет Катя! Как же ей там жить? Ужасно, если она увидит все! Оказывается, он скрывал от нее все это до сих пор. Он почувствовал, что рисовал ложные картины, говорил ей много лишнего и неверного, лишь о подвигах, об идеалах, к которым стремился, что сам до сих пор не видел, кажется, того, о чем вспомнил сейчас.

— Ведь ты не знаешь той жизни, — сказал он. — Ты даже не представляешь ее! Я виноват перед тобой, только сейчас я понял, что, сам того не желая, рассказывал тебе не все, а лишь показное. Я виноват, Катя, послушай меня…

Екатерина Ивановна удивленно посмотрела на него.

— Что же там такого, что должно привести меня в ужас? Скажите мне, — переходя на «вы», с гордым выражением лица ответила она.

Невельской пытался правдиво рассказать о грубой и жестокой жизни. Он сказал, что во флоте все держится на наказаниях, нередко линьками приходится гнать людей вперед, ведь не все команды так дисциплинированны, как на «Байкале», и далеко не все офицеры гуманны…

— Правда, и в помине нет, — добавил он, — того зверства, что в Петербурге, и шпицрутенов не знают, и даже к каторжным как к равным обращаются (тут он опять невольно прибавил). Но есть офицеры-звери, да и приходится сдерживать распущенность. — Он невольно впадал в крайность, опять сгущая краски. Но рассказа не получилось и обычного вдохновения не было, а она — ангел и дитя — снисходительно улыбалась, как мать, слушающая наивную ложь ребенка.

— Но ты живешь среди тех людей?

— Да, да! Но это я… Я рос в корпусе, я привык к флоту и нравам флота. Меня еще в первом классе били и объезжали старшеклассники. У нас господствовали очень грубые, жестокие нравы, мы редко кому говорим об этом.

Она выслушала о нравах корпуса и флота и немного задумалась. Было неприятно, но и пробуждался интерес. Ведь «он» там был…

А он желал бы оградить ее от грязи жизни, чтобы она была всегда такой же чистой, такой же юной, чтобы она никогда не знала о другой стороне жизни, с правом насилия и матерщиной. Представить ее там, в той обстановке, казалось ему кощунством.

— Я прошу тебя, верь мне.

Она подняла голову.

— Я еду, Геннадий! Это решено. На этот раз я не послушаюсь вас. В какую бы среду я ни попала, все люди будут мне дороги, если вы с ними. Я готова на все! — сказала она.

Он подумал, какое чувство будет возбуждать эта прекрасная женщина в толпе голодных, могучих людей и, как знать, какая будет его и ее судьба среди них. Мало ли что может быть! Теперь в голову лезло разное: бунт матросов, каторжных, нападение пиратов.

— Это решено, милый! — вдруг расхохоталась она, чуть трогая его за щеки, как маленького. — Это уже решено, и я не отступлюсь от своего. Где ты, там и я! Твои дикари и грубияны, — неужели они не поймут меня?.. Хорошенькая, черт возьми, женушка у этого Невельского! — избоченясь и как бы играя комическую роль, воскликнула она. — Они будут добрей, перестанут ругаться, они пос-чита-ют-ся с тем, что среди них явилась жена их капитана. Они причешутся и помоются! Геннадий Иванович! — вдруг со страстью воскликнула она. — Как я хочу видеть вас на корабле. Доставьте мне такую радость! И, боже, как я вас люблю! Я никуда не уйду от вас, не гоните меня… Ты знаешь, — сказала она серьезно, — когда мы с сестрой ехали сюда по тракту и впервые увидели огромные толпы каторжных, я была в ужасе… Но я заставила себя подойти к ним, хотя мне было страшно. С каким выражением смотрели они на меня! Ах, Геннадий Иванович… И с тех пор, где бы я их ни встречала, никто из них не сделал мне ничего плохого.

Невельской присел на стул, пока она расхаживала по комнате. Он сидел прямо, смотрел пристально, но взору и положению фигуры нельзя было сказать, что он удручен. Кажется, в глубине души ему нравилось, что она готова идти на жертву, на подвиг, плечом к плечу с ним. Но лучше, если бы она осталась тут, в привычной светской обстановке, а он приезжал бы и рассказывал ей по-прежнему о своих подвигах и путешествиях, а она бы все так же радовалась его рассказам, как в девичестве, как полтора года тому назад, и мысленно путешествовала бы с ним, и вся была бы в нем, в его интересах…

Но она выросла, готова быть рядом, жить и трудиться самостоятельно, она хотела деятельности ради него и его цели.

— Пора за дело! — сказала она и крепко обняла его шею обеими руками. — Помнишь, когда ты возвратился с Амура, то рассказывал мне, что жена штурмана Орлова хочет ехать к мужу и что ее влияние на гиляков станет заметно, что они переимчивы и любознательны. Я подумала еще тогда, что, быть может…

Он открыл глаза.

— Да… Как жена Орлова… Я поеду с тобой… К гилякам!

Ей хотелось тягот, борьбы, страданий с мужем ради его любимого дела. А ее хотели заставить бездельничать!

Иногда она ревновала Марию Николаевну к ее подвигам. Она думала о будущем. Она замечала, что Сергей Григорьевич, страдавший за обездоленный народ, кажется, заставлял иногда своими капризами страдать свою жену. Катя не знала, будет ли так? У нее сжималось сердце при мысли об этом.

На другой же день начались сборы Кати в дорогу. Заказана была меховая одежда, шерстяные вещи.

Катя целиком погрузилась в материальные заботы. Она, шутя, сказала — чтобы приблизиться к идеалу, созданному воображением, все «материальное» для путешествия надо сделать идеально хорошо!

Она не знала, но чувствовала, что какая-то большая деятельность ждет ее там, на океане, что все, навеянное ручейком из того потока мыслей, который есть в каждой прочитанной книге, вольется там в это ее дело.

Владимир Николаевич перед отъездом хотел передать Геннадию Ивановичу бумаги на владение деревнями, отходившими в собственность Екатерины Ивановны. Пошел разговор о доходах. Сестры решили не делиться, оставить деревни в совместном владении, доходы делить поровну, а бумаги оставить у дяди.

— Я вам очень, очень благодарна, — тихо говорила Катя, заехав перед дальней дорогой проститься с Марией Николаевной и оставшись с ней наедине.

— За что? За что? — не в силах сдержаться и обнимая Катю горячими нервными руками за плечи, говорила Мария Николаевна.

Когда Катя уехала, Мария Николаевна задумалась.

«Дивчина молодая, незагубленная!» — вспомнила она слова далекой и родной песни, не раз слышанной… Снова, как жар, охватили ее воспоминания о том времени, когда и сама она была такой же вот молодой, незагубленной «дивчиной».

«Что же ждет тебя там? — думала она. — Куда ты стремишься, милая Катя?»

Через два месяца Екатерина Ивановна уже ехала со своим мужем вниз по Лене, туда, в неведомые леса, к берегам далеких морей, к новой жизни, по новой дороге, по которой уже путешествовал ее муж. Теперь она смотрела на Сибирь его глазами. Он открыл ей эту большую, прекрасную страну…

Кате казалось, что подвиги открывателей Сибири подобны подвигу Колумба. Она ужасалась, сознавая, как это все величественно и сколь мала ее доля во всем этом.

Глава тридцать вторая
ПО ДОРОГЕ В ОХОТСК

На пути из Якутска в Охотск Невельской обдумывал все, что предстоит теперь сделать. Он очень беспокоился, пришлют ли вовремя бумаги. Все документы на право занятия Амура должны прийти из Петербурга. Их ждали в Иркутске, но не дождались. Невельской выехал, получив письмо от Муравьева, в котором сообщалось, что бумаги будут обязательно.

В Якутске Невельским оказано было большое внимание. Катя впервые почувствовала себя дамой, женой знаменитого капитана и что это значит в глазах общества. При всем своем радушии, иркутяне видели в ней недавнюю девицу, племянницу Владимира Николаевича. А здесь все принимали ее за важную госпожу, и она старалась, не теряя своей обычной естественности, поддержать это мнение в глазах общества.

Она побывала с мужем у милой старушки, в доме которой останавливался Геннадий Иванович. Эта пожилая дама сказала Екатерине Ивановне, что она и Невельской похожи друг на друга, а это первый признак, что они друг для друга созданы.

— Впрочем, знаешь, — говорила Катя мужу однажды утром, — здесь очень милое общество! Я никогда не думала, что в Якутске такие приветливые люди. Я поражаюсь, как они любят тебя!

Она гордилась своим мужем, видела в нем героя и полагала, что точно так же смотрит на него все общество. Она только замечала, что он несколько смущается, когда разговор заходит про любовь к нему якутян.

Невельской помнил, какие «распеканции» устроил он тут прошлой весной. Фролов заболел после этого и, как говорят, чуть не умер. Невельской опасался — не из-за прошлогодних ли скандалов, не со страха ли все якутяне, и в том числе сам Фролов, приветливы и радушны. Это выражалось не столько в отношении к самому капитану, сколько в особенной приветливости общества к его молодой супруге.

Катя, конечно, ни о чем не догадывалась. Якутск — первый город в ее жизни, где она жила самостоятельно и впервые почувствовала высокое счастье появляться с мужем в обществе, видя всеобщую любовь и к нему и к себе.

Местные дамы уверяли Екатерину Ивановну, как здесь все ожидают, что ее муж назначен будет сюда губернатором, и хором заявили, что они были бы очень рады этому. Ее немало обеспокоила такая новость, но муж сказал, что это выдумки местных чиновников.

Миша Корсаков побывал в Якутске до Невельских. Здесь он получил известие о женитьбе своего друга. Невельской просил в письме приготовить все к переезду в Охотск. Корсаков обо всем позаботился. Была приготовлена прекрасная «качка» для Екатерины Ивановны — род гамака, который должны нести на себе две лошади. В «качке» укладывались матрацы, получалась очень удобная постель. Миша, как всегда, аккуратен и старателен и сделал все необходимое для поездки Невельских в Охотск.

Миша уехал из Петербурга раньше Геннадия Ивановича и сразу же помчался в Якутск готовить все для Камчатки и для Амурской экспедиции. Не дождавшись приезда Невельских, он отправился отсюда в Аян. Миша оставил милое, теплое письмо молодым супругам, горячо поздравлял их…

Геннадий Иванович должен был на корабле из Охотска зайти в Аян и взять там все, что Миша приготовит для экспедиции. В этом году Миша уехал в Аян, а Невельской отправлялся на Охотск. Они переменились путями.

Невельские выехали из Якутска. Все городское начальство и многие обыватели провожали их до заставы. На тракте их всюду встречали радушно. Якуты, услыхав, что едет Невельской, и памятуя его прошлогоднюю поездку, живо подавали лошадей. При одном известии, что он едет, начинался переполох, все полагали, что Невельской опять начнет требовать отчета, как идут грузы. А грузы и теперь шли из рук вон плохо.

— Он теперь с бабой едет! — облегченно говорили на станциях, когда поезд капитана отправлялся дальше и ничего страшного не происходило. — Стал добрей!

Казаки, сопровождавшие капитана, замечали, что якуты его сильно побаиваются.

— Смотрите, он начнет вас мутить! — поддразнивали они погонщиков.

— Он прошлый год строго людей наказывал… На Алдане взялся пороть подрядчиков, — отвечали якуты. — А что, он отчета нынче не требует?

— Нет…

— Хорошо, что он в прошлый год с Аяна другой дорогой ехал, мы боялись, что мимо нас поедет.

Чем ближе становилось море, тем подробней представлял себе капитан все, что следует сделать и в Охотске и в Аяне, где и каких брать людей для зимовки. Среди них должны быть кузнец, плотники, столяр. Каждый должен владеть оружием. Нужен оружейный мастер, два-три слесаря. И помнил, что еще надо мебель купить, пианино, говорят, можно приобрести в Охотске по случаю отъезда всех чиновников на Камчатку.

Он думал и думал, глядя то в гриву своего коня, то на вершины ярких берез, шумевших свежей листвой, и по временам вынимал записную книжку, делал записи. В уме его, как и всегда, когда он готовился к делу, складывался обширный план, он все глубже и глубже проникал мысленно в самые мельчайшие подробности этого плана, и всякая мелочь заботила его, а иногда вызывала тревогу. Теперь капитан был свободен от тех мучений, что испытывал он в прошлом году, и вся его энергия была направлена на обдумывание предстоящих описей, на подбор людей, на заготовку припасов и продуктов.

Другое движение мысли было как бы вширь, он старался проникнуть умом в те дали края, в которых, как он полагал, таились цель и смысл всего происходившего.

Екатерина Ивановна переносила дорогу хорошо. Она не зря скакала несколько дней верхом во время переезда из Горячинска. У нее и прежде навыки к верховой езде были не меньше, чем у Екатерины Николаевны и Элиз, которым она старалась подражать после их беспримерного путешествия. Но вскоре муж заметил, что Екатерине Ивановне трудно, но она терпит.

— Тебе плохо, мой друг?

— О нет! — отвечала она.

Но лицо ее было бледно. На остановках она часто просила мужа оставить ее в палатке одну с горничной Дуняшей.

«Бедная моя Катя, — думал Геннадий Иванович, глядя, как она свешивается с седла то на одну сторону, то на другую. — Зачем я взял тебя с собой?» Тело ее, видимо, было избито непрерывной ездой. Она упрямо отказывалась ехать все время в «качке» и пересаживалась то в особое дамское, похожее на кресло, а за последние дни — иногда — в мужское седло.

— Геннадий, прошу тебя, поезжай вперед и не смотри на меня, — шутливо говорила она. — Я лягу в гамак и отдохну, но позже…

Она помнила, как на этом же пути в позапрошлом году вызвала нарекания и упреки Николая Николаевича и его спутников Екатерина Николаевна и как она оказалась чуть ли не обузой для экспедиции. Помня это путешествие и все приключения и неприятности его, Екатерина Николаевна до сих пор терпеть не могла Струве.

Катя совсем не хотела обнаружить свою слабость и оказаться в таком же положении. Она не желала быть в тягость другим и заставляла себя ехать. Она хотела, чтобы ее муж гордился ею. Замечание, которое сделал Муравьев своей жене, она принимала и на свой счет.

Она помнила и другое: что Екатерина Николаевна все же подчинилась и послушалась мужа, который требовал от нее лишь одного — терпеть и привыкать к седлу, и ей после этого действительно стало легче. Она знала, что муж никогда не упрекнет ее. Сначала у Кати болели только ноги и спина. Но за последние дни появились острые боли в животе. «Это от непривычки! — полагала она. — Надо терпеть!» Она бледнела, худела, но улыбалась.

Муж тревожился. Начались отроги последнего хребта, приходилось переправляться через горные потоки.

В душе Кате ужасно нравилось, что муж такой герой, а так тревожится за нее, так пугается каждого признака ее страданий и озабоченно расспрашивает, когда что-нибудь замечает. Он очень чуток и видит все.

Она успокаивала его и переносила боль, чувствуя, что это все ради него. Лишь сон успокаивал ее. Она каждый вечер ждала, что наутро уже привыкнет и боли прекратятся и она встанет такая же здоровая, какой была всегда. И на самом деле она вставала бодрая и веселая. Но стоило пуститься в путь, как тело начинало ныть, настроение падало, тряска бередила больной живот… Она терпела, ждала остановки на обед, ложилась в гамак, а потом ждала ночлега и опять надеялась, что утром встанет здоровая…

«Зачем я ее взял?» — упрекал себя Невельской. Когда-то он сам говорил ей, что не надо поддаваться усталости, а теперь сетовал на себя за это. Его советы оборачивались против него самого. А она так упрямо следовала его советам. «Что я наделал! Если бы я знал, я бы никогда не говорил ей ничего подобного».

В полдень на остановке Екатерина Ивановна подъехала и подняла сетку. По ее потному, посеревшему лицу видно было, что ей очень плохо. Она положила обе руки ему на плечи и, сделав усилие, стала слезать.

— Что с тобой?

— Я должна закалиться и привыкнуть, не бойся за меня… Я знаю, Екатерина Николаевна мне говорила, надо перетерпеть… Видишь, — улыбнулась она, вставая на ноги, — я совсем не разбита, как тебе кажется, не думай так обо мне.

«Лучше бы ты жила в Иркутске», — думал Невельской. Ее взор, казалось, спрашивал: «Ты боишься, что я буду в тягость экспедиции?»

— Мне гораздо лучше! — сказала Екатерина Ивановна, идя к палатке, и, вдруг обернувшись, словно догадываясь о его мыслях, взглянула настороженно. — Поверь, тебе только кажется, что мне так тяжело! Немного ломит ноги…

«Нет, она совсем разбита», — думал тем временем Геннадий. Он больше не верил ее словам.

Разбили палатку. Дуняша, служанка Кати, — «смешная индюшка», как в шутку называла ее молодая госпожа, с тех пор как в пути она надела мужское платье, — опять сказала Геннадию Ивановичу, что к барыне нельзя, а сама ушла в палатку. Они там долго пробыли одни. За Геннадием Ивановичем прислали, когда Катя легла. Видно, ей стало полегче.

— Сядь рядом, — попросила она. — Расскажи мне что-нибудь. Я завтра, наверное, буду совсем здорова… Я не могу сказать тебе… Ну, словом, у меня сегодня очень болит живот…

Он стал рассказывать ей про Крым, Севастополь и Турцию.

Она любила слушать его рассказы о путешествиях. Они утешали и убаюкивали ее, как колыбельная, все эти истории, в которых поминались корабли, гиляки, турки, описи и матросы.

Чуть свет во мгле замерцали фонари. Невельской вышел из палатки. Началась укладка, вьючение. Завтрак уже был приготовлен.

И вот все снова уселись верхами. Катя немного задержалась в палатке.

— Сегодня поезжай в гамаке, прошу тебя, — сказал муж, когда она вышла.

Она улыбнулась.

— Да, я сегодня поеду в гамаке.

Взор ее ликовал, она видела его тревогу. А он, не понимая, чему она радуется, тоже обрадовался, решив, что ей полегчало.

К тому же он надеялся, что если она не будет сегодня ехать в седле, то ей в самом деле станет легче!

Она взяла роман Эжена Сю, опустилась в гамак и засмеялась от удовольствия. Тут было удобно… Накануне прошли самый трудный участок через хребет. Виды — чудо. Нынче опять лес и болото.

А Невельской уселся в ее похожее на кресло седло и, свесив ноги на одну сторону, снова обдумывал свои планы. Он решил, что возьмет в экспедицию кузнеца с «Байкала». Это прекрасный кузнец! Они вдвоем с Коневым работали в кузнице у гавайского короля. В памяти являлись лица матросов, знакомых казаков.

Теперь у капитана были высочайшее повеление занять Амур и бумага от губернатора, разрешающая брать в любом порту с любого корабля любого человека в свою экспедицию. Теперь уж ему не мерещилось по ночам, как под грозный бой барабанов с него перед строем срывают эполеты. На душе у Геннадия спокойней… И кажется ему, что Кате в самом деле лучше. «Слава богу!» — думал он.

К полудню Геннадий Иванович устал. Он почти не спал эту ночь.

— Ложись в гамак, я отдохнула и чувствую себя значительно лучше, — сказала Катя по-французски, — а ты поспи. Ведь ты не спал всю ночь.

Она села в седло, а он, счастливо улыбаясь, залез в гамак.

«Да, я мнителен, — думал Невельской, засыпая. — Мне все кажется, что ей очень тяжело, но она окрепла и прекрасно сносит все, какая умница и молодец!»

Он спал долго и, проснувшись, подумал: «Какое счастье, что она со мной… Какое это счастье — проснуться и увидеть любимого человека, знать, что ты любишь и сам любим!»

А кругом болота, у самого носа грязные хвосты и крупы лошадей, забрызганные грязью. Гнилой лес, трава.

Когда-то Геннадий мечтал о морских путешествиях, о перестрелках с пиратами, абордажах, сожжении неприятельских кораблей. А теперь он понимает, что, для того чтобы получить настоящий широкий выход к морю, не следует сторониться ни болот, ни грязных конских хвостов, ни вьюков; надо уметь командовать якутами и казаками так же хорошо и справедливо, как матросами.

Он подумал, что в книжку надо еще записать о кирпичах. Он занимался теперь лошадьми, грузами, фуражом, кирпичами.

Кто-то догонял его, громко хлюпая по болоту. На гнедой длиннохвостой кобыле вскачь неслась Дуняша. Ее волосы растрепались. Она сидит в седле по-мужски. Покрасневшее лицо ее полуприкрыто белым платком, закрывающим щеки и уши.

— Барин, Катерине Ивановне плохо! Скорей! — крикнула она и на скаку завернула коня, как лихой наездник.

Невельской выпрыгнул из гамака и кинулся к жене. Якуты придерживали ее. Караван стал.

— Сними меня, — чуть слышно сказала Катя.

Он стал помогать ей.

— Милый мой… Мне страшно больно… — И она, кладя ему голову на плечо, горько расплакалась.

Катя не могла шевельнуть ногами, свести их вместе. Тело ее — сплошной синяк. Она не могла встать.

«Боже, что я с ней сделал!»

Невельской приказал сейчас же разбить палатку и разводить костер.

До Охотска было недалеко.

— Холдаков! — позвал он урядника. — Сегодня больше никуда не едем.

— Тут недалеко, Геннадий Иванович, на носилках донести можно, — возразил казак.

Когда Катю уложили в палатке, она взяла руку мужа и прижалась к ней лицом.

Он почувствовал, что она горит.

— У тебя сильный жар, — с тревогой сказал он.

Ее губы высохли и покрылись корками.

Вдруг она услышала, что он плачет. Он опустился перед ней на колени.

— Геннадий! — приподнялась она и порывисто обняла его.

Она была смущена и поражена, что ее муж умеет так рыдать. Его слезы придали ей силы. Екатерине Ивановне казалось, что он нуждается в ее помощи, что без нее он несчастен. Ей стало жаль его.

«Никогда, никогда ничего не удается мне так, как я хочу!» — в горькой досаде думал он.

— Зачем я взял тебя!

— Я сама хотела этого, — проговорила она, откидываясь. Ночью она бредила.

Утром Невельской приказал каравану идти вперед. Он оставил при себе Авдотью, казака и двух якутов с лошадьми, а в Охотск написал письмо с просьбой немедленно выслать доктора.

Глава тридцать третья
В ОХОТСКЕ

Последние десять верст матросы, высланные из Охотска навстречу Невельским, Екатерину Ивановну несли на носилках. Поздно ночью переехали через озеро на лодке. Слышно было, как, идя по глубокой гальке, люди бухали в нее ногами. Впереди шел казак с фонарем.

Время от времени отчетливо слышался какой-то грохот.

— Что это шумит? — спросила Катя.

— Это кошка шумит, — ответил один из охотских матросов, — накат.

— Это шумит море, — сказал муж, шедший все время рядом. — Рушится волна на берег… Вот, слышишь, опять…

— Море… — слабо пролепетала она. Так вот оно, огромное, грозное, бескрайнее. Шторма нет, ветра нет, тихо, тепло, а такой грохот. — Как оно шумит! — сказала Катя, прислушиваясь внимательно.

Оттого что самого моря не было видно, а оно лишь угадывалось, его грохот казался еще грозней. Она впервые в жизни слышала шум настоящего моря. Она выросла в Петербурге и открытого моря не видела никогда, как никогда не слыхала шума прибоя. Это походило на шум ветра в лесу. Шумело «его» легендарное море, о котором он так много рассказывал. Грохот волн становился все отчетливее, и ей казалось, что грохочет сам громадный океан, и все величие дел ее мужа и его мыслей становилось необычайно понятно ей.

Шум прибоя возбудил в ней интерес, а с ним и те силы, что исцеляют.

Послышались голоса, из тьмы подошли люди с фонарями, муж о чем-то заговорил.

Невельским была приготовлена квартира у священника. Бывший начальник порта Вонлярлярский сдал дела и уехал, а в Охотске всем распоряжался родной брат бывшего старшего лейтенанта «Байкала» Павел Казакевич[133], приехавший сюда на службу. Он отправлял людей и грузы из Охотска на Камчатку. Жил он на холостую ногу.

Большой старый дом Лярского, где когда-то пили, играли в бильярд, где в передней на старом плюшевом диване сидел лакей, назначен был теперь на слом и стоял черной безмолвной громадой без огней…

На квартире Екатерину Ивановну осмотрел врач, дал ей лекарство и наставления.

Невельской опять почти не спал ночь.

Взошло солнце, ставни открыли.

Катя лежала бледная, но повеселевшая, радуясь солнцу, светившему сквозь стекла.

— Сегодня уж никуда не надо ехать! От одной этой мысли я чувствую себя лучше!

Ей хотелось вскочить, почувствовать себя совсем здоровой, выбежать на солнце. Но она помнила, что врач велел лежать не шевелясь.

— Не беспокойся, — весело сказала она озабоченному мужу, — я все вынесу… И поеду с тобой… — И мечтательно добавила: — Да… по морю.

Он был рассеян, без надобности хватал вещи, вертел их в руках. В душе он решил, что ни в коем случае не возьмет ее с собой.

Позже он ушел по делам, потом она услышала, как он вернулся и кого-то бранил на улице. Наскоро позавтракав, он дал наставления попадье, как ухаживать за больной, что сделать, если у нее начнутся боли, кого и куда послать, чтобы вызвать его, и сам, попрощавшись с Катей и поцеловав ее, ушел в порт.

К Кате собрались местные дамы — жены офицеров и чиновников, еще не уехавшие на Камчатку. Слух о том, что юную хорошенькую жену капитана Невельского принесли ночью на руках, уже прошел по Охотску, и все желали ее видеть и помочь ей. Уже известно было, что она племянница иркутского гражданского губернатора и только что вышла замуж. Недавно было получено письмо ее мужа к Казакевичу, и в обществе еще тогда стало известно, что Невельские хотят купить здесь мебель у кого-либо из отъезжающих чиновников.

Дамы принесли сласти, фрукты. Оказалось, что одна из них готова продать свою мебель.

Муж пришел домой и застал целую компанию оживленно щебечущих женщин, старых и молодых. На столе он увидел ананасы, апельсины, яблоки… И тут же соленая черемша и клюква…

Когда дамы разошлись, Катя взяла апельсин и, счастливо улыбаясь, показала мужу. Она сказала, что здесь все распродаются и уезжают, одни в Россию, другие на Камчатку, и что ей предложили мебель… Но ей кажется, что дорого просят.

— Пожалуйста, Геннадий, сходи и посмотри!

Она заметила, что у него сегодня какой-то странный и неодобрительный взор.

— Ах, капитан! Почему такая строгость? Ведь мне в самом деле лучше…

Невельской увидел, что болезнь не пугает ее и она готовится к переезду и к устройству на новом месте.

Он сидел как вкопанный. Она, больная, только что перенесшая тяжелейший путь, думала о том, чтобы была мебель и письменный стол у мужа! Никто и никогда так не заботился о нем! И это в то время, когда он мысленно уже отправил ее обратно к дяде…

Катя узнала в этот день массу новостей. Что тут, например, можно из-за океана заказать прекрасные вещи, и все очень недорого…

— Дамы исправляют нам нашу политику, — шутливо добавила она.

Дивясь характеру своей Кати, он пересел к ней поближе.

— Но знаешь, я хочу сказать тебе… Ангел мой! Прости меня…

— Что такое? — испуганно спросила она. — Письма?

Екатерина Ивановна очень тревожилась за сестру, как та переносит разлуку, ведь они всегда были вместе.

— Писем нет… Я хочу сказать тебе… Я не могу взять тебя с собой в залив Счастья. Оставайся здесь, и по зимнему пути ты спокойно возвратишься к своим.

— Как? — Она вдруг расхохоталась.

Он уверял, просил, умолял. Она смотрела с удивлением, потом снисходительно и, наконец, натянув одеяло, обиженно умолкла, и ему показалось, что даже побледнела.

— Тебе хуже? — встрепенулся он.

Она тоже встрепенулась, испугавшись, что он понял все по-своему.

— Я скоро выздоровлю и поеду с тобой! — властно сказала она. — Но как же ты хочешь отправить меня в Иркутск? — поднимаясь, произнесла она с чувством. — Ты хочешь трясти меня снова? Да и как ты будешь один! Ты хочешь, чтобы я получала твои письма через год?

Его, моряка, чуть ли не всю жизнь проведшего в казарме и на корабле, глубоко трогало проявление ее любви и заботы.

Он капитан, вахтенный начальник, ему отдавали приказы, его награждали, отличали, давали чины, но никто и никогда не заботился о нем. До него самого дела не было. И служба так сжилась с ним, что стала, исполу с наукой, его личной жизнью. И вот теперь он вдруг возвратился в давно забытый, счастливый мир, где есть ласка, нежность, радость, любовь. «Да, она именно ангел», — думал он.

Ему было приятно, что она, юная, красивая, умная, желает уюта для него, заскорузлого в грубой и жестокой жизни человека. Он, словно в детстве, почувствовал нежную руку матери на своей голове. Он никогда бы прежде не подумал, что на Амуре нужна мебель красного дерева, удобный письменный стол. Но он не мог рисковать ее жизнью ради своей радости и опять стал просить ее вернуться в Иркутск.

Екатерина Ивановна и слушать ничего не хотела.

— Кроме страданий, я тебе еще ничего не причинил. Из-за меня с первых же дней ты заболела, перенесла муки.

Она молча повела головой. Руки ее протянулись к нему. Она ласково тронула его голову и склонила к себе на грудь, утешая его, как ребенка.

— Скоро я буду здорова. Я никогда не думала, что ты можешь плакать, — сказала она ему. — Ужасно! Ты помнишь?

И, как бы ужасаясь тому, что она довела его до слез, она опять обнимала его.

— Ты пожалел меня?

На ее лице были и смущение и радость. Она смотрела а его лицо, не веря своему счастью, с удивлением рассматривала его брови, глаза.

Утром пришел врач.

— Ну, как? — спросил Невельской, когда тот вышел от больной.

— Организм молодой и крепкий, поправится быстро. Ей значительно легче. Но нужен длительный отдых. Надо отлежаться… По-прежнему грелки на живот… Еще три дня полный покой, сон, опий…

Однажды Невельской вошел из соседней комнаты и сказал:

— Мой «Байкал» входит в бухту.

Екатерина Ивановна быстро поднялась и, откинув локоны, подошла к окну.

— Зачем ты встала?

— Я уже могу подниматься, — сказала она.

Она уже много раз смотрела в окошко на море.

— Это удивительно! — мечтательно произнесла Катя. — Первое судно, которое я вижу в своей жизни, твой «Байкал»… Мы пойдем на нем с тобой в залив Счастья… Я там так обставлю свое гнездышко, что ты будешь доволен. Ты не знаешь, как мне скорей хочется на твой Амур. Итак, я поплыву на «Байкале»!

Она представляла себе жизнь зимой в заливе Счастья: холод, льды, замерзшее море и грозные скалы в снегу. А в глубине ущелья маленькие домики. Один из них уютный, теплый, с чудной мебелью. В нем так хорошо! Если бы еще купить рояль!..

Сегодня попадья, к великой радости ее, сказала, что госпожа Козлова согласна продать фортепиано.

Катя с нетерпением ждала, когда же наконец врач разрешит ей выходить и она попробует сыграть на своем фортепиано.

В уютном гнездышке будет для мужа отдых, покой и счастье, а весной придет сплав, к нам в гости приедут Муравьев и Екатерина Николаевна. Они мечтали об этом…

«Фортепиано, фортепиано!» — ликовала душа ее. Ей чудились сонеты, романсы, вальсы и веселые мазурки в одном из домиков, занесенных снегом.

Болезнь отступила прочь, и вскоре Катя почувствовала себя совершенно здоровой.

Опять приходил доктор, сухой красноносый человек в ссевшемся морском мундире, садился рядом, трогал пульс, прощупывал живот.

— Еще полежать, достопочтенная голубушка моя Екатерина Ивановна.

— Как? Лежать? — вскидывая голубые глаза, удивленно спрашивала она. — Ах, доктор, вы ошибаетесь, я совершенно здорова!

— Вам нельзя ходить, — бормотал он. — Да-с! У вас было воспаление кишечника… И это не проходит так быстро. Лежите.

— Мне нельзя ходить? Нельзя вставать? Но я уже второй день с утра до вечера бегаю по комнате.

— И очень дурно-с! Дурно-с, смею заметить. Вы погубите себя! Это даст осложнение…

В этот день Невельской, придя с пристани, нашел кровать пустой. Катя выбежала к нему из соседней комнаты.

— Я здорова! — воскликнула она. — Какое чудесное фортепиано, оно совсем не расстроено, маленькое, из полированного красного дерева, в тон мебели. Оно войдет в любую самую маленькую комнату. Это будет великолепный ресурс в нашем уединении.

Воодушевленная представлявшимися ей картинами, она ходила по комнате. Она любила озадачить своего мужа. Он, такой умный, строгий, страшно деятельный и великий, терялся в такие минуты.

Она заявила, что не хочет сегодня обеда, что она сыта, съела ананас, обсыпав его ломти сахаром.

— Сама Жорж Санд могла бы описать наше путешествие, — говорила она. — Только, конечно, не как Дюма описывает бедную Полину Анненкову[134] в романе «Учитель музыки». Она могла бы написать роман «Учительница музыки». Я бы учила детей гиляков игре на фортепиано.

«Женщина должна беречь свою красоту и здоровье», — вспомнила она советы своей тетушки. В Иркутске это как-то смешно было слушать. Нет, не беречь! Я готова жертвовать собой. Она была уверена, что ее красоты и здоровья хватит надолго. Я ли не здорова? О-о! Мне еще далеко до старости! Правда, в Охотске, впервые взглянувши в зеркало, она ужаснулась, заметив перемену в своем лице. Как оно поблекло и вытянулось. Она была дурна, бледна, худа. Но сейчас опять лицо ее оживленно и блещет красками юности. Глаза снова зажглись, игра не прекращается в них. Это душа, полная жизненной силы, выражается в их взгляде.

— А ты знаешь, я наконец нашел прекрасного кузнеца!

И она радовалась, что он нашел кузнеца. А он радовался фортепиано.

— Я должен сам проверить все оружие, я занимаюсь этим. Кстати, ты должна научиться стрелять из пистолета… Но вот несчастье, бумаг нет из Петербурга! Неужели опять все будет, как с инструкцией?!

— Да, это важно, — соглашалась она, все более проникаясь уважением к казенным хлопотам и заботам.

Муж и жена приехали на «Байкал». В первый раз в жизни Катя ступила на корабль.

— Это твоя каюта? — спросила она, спустившись вниз.

— Да, это моя каюта.

— Ты тут мечтал?

Он молча кивнул.

— И плакал?

Она кротко, ласково и стыдливо склонила голову и прислонилась лбом к его груди. Он обнял ее. Она нашла губами его губы и крепко поцеловала.

— Ты думал тут обо мне?

— Да…

Она опять поцеловала его.

— Я мечтала идти на этом судне, с тобой, в твоей каюте…

— Но, может быть, я возьму еще одно судно в Аяне. Тут нет никаких удобств. Я строил это судно для себя.

Как объяснить ему, что именно здесь ей хочется идти. Именно в этой маленькой каюте без всяких удобств, где он жил так долго. Тогда можно почувствовать, как он жил, что думал.

— Какой веселый наш-то? — говорили матросы на «Байкале», проводив капитана с женой.

— Вот он прошлый-то год дичал! — сказал Иван Подобин. — Как она ему голову-то вскрутила! А какая вежливая, здоровается со всеми за ручку и расспрашивает.

— Попал Геннадий Иванович в штрафную! — смеялись матросы.

— У меня почти все готово, — говорил Невельской, возвратившись домой, — а бумаг нет. Я держу судно, до зарезу нужное в другом месте. Завойко проклянет меня. Он и так ненавидит меня. Я понимаю, что ему нужны суда.

Утром вошел вестовой.

— Геннадий Иванович, к вам курьер…

— Слава богу! — просветлел Невельской. — Ангел мой, как я счастлив! — сказал он, целуя жену. — Я иду!

Глава тридцать четвертая
ПЕРВЫЙ ОФИЦЕР

— Мичман Бошняк[135], честь имею явиться! — представился стройный и рослый, совсем юный офицер, с лицом, забрызганным грязью, пыльный и, видимо, порядком измученный.

Ему не более двадцати лет. Он гнал всю дорогу сломя голову, стараясь как можно быстрей доставить бумаги капитану Невельскому, о котором много наслышался.

Бошняк, как и многие другие офицеры, приходил в Петербурге в гостиницу «Бокэн», но не застал там Невельского. Его родственники — костромичи, земляки открывателя Амура. Через родственников Геннадия Ивановича они пытались хлопотать за юного Николая, но капитан уже уехал. Бошняк добился посылки его курьером в Охотск.

— Не ваш ли батюшка Константин Карлович? — спросил Невельской.

— Да, это мой батюшка! — сильно покраснев, ответил Бошняк.

— Так я очень рад земляку, очень рад, — крепко пожимая сильную руку офицера, сказал капитан. — Давно знаю вашего батюшку! Как он поживает? Садитесь, пожалуйста, Николай Константинович.

Невельской тут же вскрыл и просмотрел бумаги. На этот раз все было благополучно и прислали их почти вовремя.

— Как же вы доехали, Николай Константинович?

Невельской очень рад был, что бумаги прибыли и что доставил их такой славный малый, сын хороших знакомых.

На щеках юноши снова вспыхнул густой румянец. Его черные брови взлетели вверх, а синие глаза метнули воинственные огни.

Он с чувством говорил про дорогу через Сибирь, ноздри его раздувались, когда он описывал, какие потоки набухли в горах во время дождей и как он переплывал их с опасностью для жизни. Все лицо его ожило. Столько душевного огня, возможно, совсем не надо было вкладывать в рассказ о таких простых событиях. Но мичмана все вдохновляло, все казалось ему необыкновенным: Сибирь, скачка верхом, расстояния, трудности переезда. Душа его ликовала, что он исполнил все хорошо, прибыл вовремя, перенес стремительное путешествие от Якутска. Он, кажется, считал это подвигом.

Невельской понимал его прекрасно, сам еще не отвык от такого удальства, именно это и нравилось ему в Бошняке. Он слушал мичмана, улыбаясь, как бы видя самого себя.

А Бошняк думал: «Я счастлив, что вижу самого Невельского».

Он продолжал рассказывать про ужасные затруднения в пути, про бурю в горах, ломавшую столетние деревья, когда в комнату вошла Екатерина Ивановна.

Бошняк знал, что капитан приехал в Охотск с женой, но не интересовался подробностями, как и многие молодые люди, погруженные в самих себя и в свои ощущения, в свои воображаемые страдания и подвиги.

И вдруг он увидел перед собой спокойное, юное лицо, немного возбужденный взор, чуть выпуклый белый благородный лоб, золотистые локоны. Она в голубом платье, в котором какая-то смесь, непонятная для молодого мичмана, — не то это что-то вроде утреннего капота, не то что-то похожее на вечерний туалет, по для вечернего, кажется, слишком ярко.

Бошняк сильно смутился.

Капитан представил его земляком и сыном добрых знакомых. Мичман готов был сквозь землю провалиться, опасаясь, что жена капитана слыхала, что он тут говорил. Ему только сейчас пришло в голову, что ведь она сама проехала этими дорогами, и ему стало стыдно своего хвастовства.

Она с кротким взглядом, как в насмешку, спросила про дорогу.

Бошняк стал сам не свой: менять мнение о дороге было поздно и неловко, уверять, что она тягостна, — того глупей.

Екатерина Ивановна, видя его замешательство, сказала, что по приезде в Охотск она несколько дней не могла подняться с постели.

За обедом Невельской расспрашивал Бошняка о Петербурге и Николае Николаевиче, а Екатерина Ивановна — о Екатерине Николаевне, и очень сожалела, что мичман не задержался в Иркутске и не привез оттуда никаких новостей.

Потом Невельской стал рассказывать про прошлогоднюю экспедицию, хотя Екатерина Ивановна слыхала это много раз, но была очень внимательна, так как муж сегодня был в ударе и говорил все по-новому, рисуя особенно яркие картины, а ее очень интересовало, какое впечатление производит все это на мичмана.

После обеда офицеры отправились в порт, где заканчивались последние приготовления к отплытию. Невельской, желая, чтобы Бошняк взглянул на Охотское море, пошел дальним путем и поднялся со своим гостем на гребень косы. Время от времени на берег накатывал огромный вал и с глухим гулом рушился на гальку.

Бошняк с наслаждением подставил лицо свежему ветру. Ему захотелось как-то выразить охватившее его чувство, признаться в чем-то сокровенном. Он был в восторге от того, что стоял на берегу Тихого океана, рядом со знаменитым капитаном.

— Вы любите Лермонтова? — вдруг с жаром спросил он.

— Очень люблю! — отвечал Невельской, понимая состояние собеседника, попыхивая трубкой и мысленно улыбаясь.

Рядом с этим юнцом он чувствовал себя солидным, пожилым человеком.

— Да, это прекрасно! — сказал Бошняк. — Я люблю его стихи безмерно. — И он подумал: как хорошо, что Невельской тоже любит Лермонтова.

«Играют волны, ветер свищет, — вспомнил он, — увы…» Еще более сильное чувство охватило его. Ему хотелось заплакать от радости и восторга и еще чего-то, похожего на тайное горе. Еще он вспомнил:

На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосна…

Ему казалось, что он сейчас как северная сосна на каменном побережье Охотского моря, бесплодно мечтающая о пальме знойного юга.

Они пошли по гальке, направляясь к бухте — большому ковшу, выкопанному лопатами каторжников в течение многих лет, посреди кошки. «Байкал» стоял у стенки ковша.

Невельской остановился, взяв Бошняка за пуговицу, и, держа ее крепко, долго еще говорил про экспедицию.

На корабле Бошняк присутствовал при разговорах капитана с матросами и заметил, что Невельского любят.

Он узнал, что Невельской сам набирал этот экипаж. Бошняк, несмотря на молодость, имел опыт, он видел, как разумно загружается судно и в каком все замечательном порядке.

«Ах, если бы у нас в России было больше гласности! Если бы можно было опубликовать в газетах о подвигах Невельского, об этой необыкновенной подготовке к экспедиции! Как бы тогда вся Россия завидовала мне, впервые услыхавшему все это здесь, на палубе «Байкала», от самого Невельского, да еще где — на крайнем Востоке, в Охотске. Но в России это невозможно… Я бежал из России», — с пылом размышлял он.

Прощай, немытая Россия!

Страна рабов, страна господ,

И вы, мундиры голубые…

Хотя в роду Бошняков были люди, служившие в жандармерии и в Третьем отделении[136], но Николай Константинович любил эти стихи и вид жандармского мундира всегда вызывал в нем чувство стыда.

«Да, у нас всюду тайны! Какой позор, какая узость Понятий! Тогда как «это» не должно быть тайной».

Он твердо решил теперь, после того как все увидел и услышал, поговорить с капитаном Невельским. Еще до самого сегодняшнего дня он колебался.

Когда офицеры пришли домой, Геннадий Иванович сказал жене:

— Катя! Николай Константинович поступает в нашу экспедицию. Я беру его, и он идет с нами на «Байкале». Прошу любить и жаловать первого из офицеров, отправляющегося со мной добровольно в экспедицию.

Это намерение Бошняка сразу расположило к нему обоих супругов. Остаток вечера провели в дружеских разговорах, как в своей семье. Екатерина Ивановна заметила, что Бошняк смущался, когда речь заходила об иркутских ссыльных, пострадавших за декабрьское восстание.

После ужина мичман отправился на отведенную ему квартиру. Он думал о Невельском и его жене.

Бошняку все еще было стыдно. Смольнянка совершила такое же путешествие, но не придает ему никакого значения. Она едет с мужем! Какой героизм! Какой необычайный человек! И какие глаза! Какая чистота взора, ясность мысли, женственность, благородство. Образы женщин, которых он желал презирать, подобно Печорину, исчезли из его головы и разлетелись в пух и прах. Его байроническое настроение и любовь к Печорину получили первый и сильный удар. И где? В Охотске! Он чувствовал, что тут все не так, как в столицах, все наоборот, что это Екатерина Ивановна может презирать его, а не он ее.

«Не презирать ее, а удивляться, молиться на нее я должен. Откуда, как, почему явилась она здесь, в Охотске? Любовь! Любовь ее ведет на подвиг. Она идет туда, а я считаю подвигом свою поездку в Охотск… Я, кажется, счастлив тем, что она будет рядом, что она хоть изредка посмотрит на меня…»

На миг он подумал, что мог бы вернуться в Петербург. Уж там он выказал бы все свое разочарование и презрение, сравнив суетный свет с подвигами героев на Востоке. Он, кажется, и ехал в Сибирь ради того, чтобы потом показать «свету», как устал и как всем пренебрегает, хотя бы по службе в это время приходилось исполнять разную черную работу и школить матросню, натаскивая ее в шагистике. Теперь он почувствовал, что все это смешная игра — все его былые замыслы — и что жизнь предоставляет ему случай совершить настоящие подвиги, о которых, быть может, никто не узнает, но он все же будет участвовать в великом деле.

«Я пойду с экспедицией! — решил он. — Неужели я, полный сил, здоровья, испугаюсь жизни в пустыне, когда юная женщина не боится? Смею ли я довольствоваться тем, что видел только подготовку?»

Желание вернуться в Петербург еще жило в нем и боролось с жаждой подвига.

— Какой прекрасный молодой человек, — говорил жене Невельской на другой день вечером, — сама судьба послала его мне. Он быстр, распорядителен, настойчив, умеет слушать, сошелся с людьми, всем интересуется.

— Я счастлива, если он будет тебе хорошим помощником.

Утром на пристани чернела толпа людей. Катя, подойдя к берегу, увидела женщин с маленькими детьми. Всюду были разбросаны вещи, сундучки, узлы. Лица женщин скорбны. Вид у них такой, как будто происходит народное бедствие.

— Люди ждут отправки в Петровское, — хладнокровно сказал муж. — И тут же собрались провожающие, и, видно, зевак немало.

Он как будто не видел страданий, что написаны были на лицах бедных женщин.

У Кати сжалось сердце. Она подошла к толпе. Женщины стали кланяться ей поясными поклонами. Она разговорилась с ними. Оказалось, что это семьи матросов и казаков ждут погрузки на «Байкал». У трех семей отцы зимовали в заливе Счастья, а у двух — отправлялись вместе со всеми на «Байкале».

Невельской заметил беспокойство жены, велел загребному со своего вельбота взять людей и написал записку командиру «Байкала» Шарипову, чтобы тот не держал женщин с детьми на берегу и на палубе, а сразу же поместил их в каюте.

Вечером Невельские приехали на судно. Погрузка уже закончилась, и те женщины, которых видела Екатерина Ивановна на берегу, находились в каюте на одних нарах с матросами. Тут же приютились дети. Все было загромождено вещами.

Екатерина Ивановна, видя женщин с детьми в таком тесном помещении, подумала, что офицеры могли бы уступить им одну-две каюты. Но она с удивлением услыхала от самих женщин, что они очень довольны.

— Разве вам тут удобно? — спросила она, присаживаясь на краешек нары и заигрывая с черномазым мальчиком, которого мать держала за пояс, в то время как он тянул пухлые ручонки к локонам капитанской жены, а ногами выделывал такие штуки, как будто хотел бежать к ней по воздуху.

— Тут-то хорошо; барыня! — ласково отвечала его мать, еще молодая, скуластая женщина.

— Как же, госпожа! — бойко молвила другая, длинноносая, с выбившимися из-под платка прямыми русыми волосами, возясь на нарах. — Чай, место нам досталось.

— Разве можно путешествовать без места?

— Всякое бывает, матушка! — заговорила старая черноглазая женщина. — Промышленников в Ситху везут, навалят их, как рыбу. Скотину так не возят. Вон, барыня, на Камчатку народ отправляли. Уж, казалось, распоряжение было, чтоб всем по месту досталось. А как пошли сюда, люди и на палубе улеглись. Вот мы из Америки тот год шли с зятем, с Парфентьевым, так и на нарах некоторым места даже не досталось.

Кате стало стыдно, что ее фортепиано и мебель красного дерева так превосходно упакованы и уложены, она опасалась, что этим отнято место у людей. Правда, часть мебели на палубе. Но она слыхала, как муж ссорился из-за каждого лишнего дюйма на корабле. Он говорил, что если загромоздить палубу, то, в случае опасности, артиллеристам неудобно будет. Но все же отрадно подумать, что куплена прекрасная мебель и старенькое, но все же милое фортепиано. И муж, кажется, не только не стыдился, что взял столько собственного груза, но даже и не подумал об этом.

Утром судно выходило из бухты. Разжалованный Охотск уже не салютовал. Пушки с его батарей, часть которых привезена была Невельским через Камчатку из Кронштадта, теперь были сняты и увезены обратно на Камчатку.

Впервые в жизни Екатерина Ивановна выходила в море. Она стояла на юте между мужем, который командовал, и Николаем Константиновичем около рулевого Ивана Подобина и командира корабля Шарипова и с жадным любопытством смотрела, как навстречу кораблю двинулась зеленая масса вздувшейся воды, как зашумели первые волны, как судно вышло из устья реки, как задрожал от этих ударов «Байкал», как разбежались по мачтам люди и как плавно и торжественно стали распускаться над палубой паруса.

На волнах множество нерп, они перевертываются через гребни, показывают спины и светлые животы в пятнах.

Вдруг ударил морской ветер, раздался свист в снастях, послышались тревожные крики чаек, подлетавших к самому судну, словно для того, чтобы схватить на палубе какую-то добычу. Чайки верещат особенно, словно предвещают сердцу грядущую бурю, и ветер, море, нерпы-акробаты, тревожные чайки, высокие волны в пене — все сразу как-то нахлынуло на Екатерину Ивановну.

Она посмотрела на берег. Волны подходили к нему косо, ударяясь сначала где-то далеко в насыпь из гальки, с силой вышибая белые столбы, а потом вдоль берега по отмели мчалось зеленое колесо в белых брызгах; сердцевина его блестит на солнце, как граненое зеленое стекло.

Видна огромная кошка, за ней бескрайняя марь, с мелким лесом и гнилыми пнями, а дальше зубчатые голубые горы, гряда над грядой, усеянные мелкими вершинами, как насыпанными из голубого песка.

А зеленое колесо бежит по берегу, налетает на обломок огромного пня, ударяет, поднимается туча водяной пыли.

Над бухтой и над крышами Охотска синяя большая гора вдруг вся засеребрилась, как в снегу; поднялась и разлетелась во все стороны огромная туча чаек, кажущихся снежинками…

Бар пройден, опасное место миновали. Невельской бросает последний взгляд на порт, на синие горы. Вряд ли он видит тучи чаек и зеленые колеса, которые одно за другим катятся под кошкой.

— Командуйте, Василий Васильевич, — говорит он, обращаясь к командиру «Байкала».

Капитан козырнул. Высокий, сухой штурман Шарипов вытянулся и приложил руку к козырьку.

Невельские отправились вниз.

Вот Катя в каюте с мужем. Ей все тут нравится. Она представляет себе, как он жил тут, что думал.

В сумерках она снова поднялась на палубу.

Море потемнело. Вид был грозный. Бесконечные вереницы волн шли откуда-то издалека, из темного сумрака. Казалось, мрак двигается навстречу. Ей стало жутко. А на западе море горит и клубится дым.

Вечером на вахту заступил Бошняк. Ветер свежел. Николай Константинович втайне мечтал, что Екатерина Ивановна подымется на палубу и что-нибудь спросит. Это было бы величайшим счастьем. Иногда Бошняку казалось, что он уже влюблен в нее, но он старался откинуть эту мысль прочь. «Я боготворю капитана!» — говорил он себе. «Играют волны, ветер свищет…» — в сотый раз повторял он мысленно.

Чем темнее становилась ночь, тем сильнее чувства охватывали Николая Константиновича. Невельской дал ему мотив и тему для чувствования и размышлений, и теперь он жаждал подвига. Знакомые настроения охватили его с новой силой. Он понимал, что отправляется далеко от своих, что будет трудиться вдали от родины.

Предстоят великие открытия, со временем люди узнают о них и поймут все и вспомнят его, юного мичмана Бошняка, который уже сейчас все отлично понимает и готов пожертвовать собой.

«Я здесь, может быть, погибну, но я погибну ради будущего». На миг он подумал: «А что, если я в самом деле не вернусь? Как-то странно болело сердце сегодня, когда покидали порт».

«Играют волны, ветер свищет», — снова звучит в голове.

— Ветер заходит! — недовольно произносит рулевой.

— Пошел на брасы! — командует Бошняк так зычно, что никому бы никогда в ум не пришло, что это голос человека, который недавно еще был разочарован.

Темнеет. Охотский ветер не шутит. Потянуло стужей.

— Одерживай! — громко и отчетливо командует мичман.

— Есть одерживай! — отзывается рулевой.

Бошняк решает переменить курс. И от сознания, что распорядился правильно, что идет там, где плавание — редкость, к устью реки, к Сахалину, что все будут удивлены его подвигом, даже одним тем, что он туда отправился, он чувствовал прилив гордости. Он знал дело, видел, что Невельской доволен им, доверяет. Он готов был служить великой цели капитана, готов боготворить его за то, что в скучной и однообразной жизни, которую видел перед собой Бошняк, Невельской вдруг открыл ему цель.

Он мысленно сочинял письмо своим родственникам: «Кто плавал по Охотскому морю, тот может себе представить, какое наслаждение производит…»

Бошняк чувствовал в себе здоровье, силу, отвагу, и он все готов был отдать за Невельского и его цель. Он готов даже умереть на виду у него и у Екатерины Ивановны. Он представлял, как ей будет жаль тогда его, как она станет раскаиваться, что приняла его при первой встрече за труса.

Играют волны, ветер свищет,

И мачта гнется и скрипит…

Увы, — он счастия не ищет

И не от счастия бежит!

Пока Бошняк размышлял столь романтически и ждал, что, быть может, Екатерина Ивановна выйдет на палубу, ее жестоко рвало. В каюте был тяжелый воздух. Дуня то и дело подавала тазик и затирала пол.

Невельской поднялся на палубу очень озабоченный. Положение жены, которая, едва началась качка, опять заболела, очень тревожило его. Она, видимо, совершенно не переносила море. Но что же будет дальше! Все средства, какие капитан знал, он пустил в ход, но ей не легче. Невельской думал о ней, только о ней, и все вокруг казалось ему укором, что он смалодушничал и согласился взять жену. Но уж теперь выход один — поддерживать в ней мужество всеми возможными средствами. Если же ничто не поможет, то на крайний случай — оставить ее в Аяне.

«Слава богу, что со мной Бошняк. Он настоящий офицер, прекрасно держится в любом положении. Недаром его рекомендовали известные моряки — он привез их письма, но не хотел показывать…»

Ветер ударил снова.

— На фалы!

Бошняк убрал часть парусов. Налетел шквал.

Капитан принял команду. Голос Невельского зазвучал в рупор.

Ночь, бегающие люди, фонари, хлопающие паруса, водяная пыль, мокрая одежда…

Бошняк всюду успевает. Он уже не думает ни о себе, ни о Лермонтове. На судне аврал, топот ног по трапам, работа на реях, со смертельной опасностью, но в ушах против воли все время звучит и звучит:

Играют волны, ветер свищет…

Увы, — он счастия не ищет…

Ему казалось, что он простился со всем старым миром и туда больше не вернется…

Шквал ушел… Немного покачивает.

Дуня прибежала на палубу и сказала, что Екатерине Ивановне совсем плохо.

Невельской сбежал вниз.

Катя сказала слабо:

— Геннадий, ты нужнее там.

Она слыхала про железные законы морской жизни и согласна была подчинить им себя совершенно. Ей стыдно было своей слабости, стыдно, что муж видит ее в такой немощи, такую растрепанную.

Невельской почувствовал, что она запугана его морскими рассказами о законах на судне, подумал, что мужчины из хвастовства и желания удивлять своих юных возлюбленных наговаривают им не то, что надо. «И вот бог наказал меня за хвастовство. Она все терпит и ничего не хочет знать…»

На счастье, ветер стал утихать. Волны улеглись, и качка прекратилась. Екатерина Ивановна хотела встать, болезнь ее исчезла так же быстро, как и появилась.

Муж помянул, что ждет встречи с Мишей Корсаковым, который ожидает «Байкал» в Аяне. Он говорил, что ей надо больше бывать на людях, разговаривать, отвлекаться, иногда так легче переносить качку.

Утром в иллюминатор ярко засветило солнце. Екатерина Ивановна пожаловалась, что все время слышит какое-то гудение.

— Что это? — спросила она мужа. — Вот, слышишь?

Невельской прислушался и засмеялся.

— Это Николай Константинович стихи читает, — сказал он.

Глава тридцать пятая
ТРЕВОЖНЫЕ ИЗВЕСТИЯ

В Аяне, едва бросили якорь, явились Кашеваров и Корсаков. С ними приказчик Березин — он должен отправиться в Петровское с Невельским.

Миша такой же юный, как Бошняк, но куда осанистей; он теперь майор. У него такие же ясные, голубые глаза и такой же румянец, как у Николая Константиновича. Невельской все подсмеивался над ним в Петербурге, желая ему вместе с чином и майорское брюхо, но Миша строен по-прежнему.

— Миша, милый Миша, — пылко и восторженно говорил Геннадий Иванович, — вот она, моя жена! Она едет в пустыню нести со мной крест, услаждать мое одиночество. Ах, Миша! Как я счастлив!.. Миша, Николаевский пост оставлен!

Кашеваров поздравил Невельского и поцеловал ручку Екатерины Ивановны.

Он тут же озаботил Геннадия Ивановича.

— От Орлова зимой было одно письмо, и с тех пор ничего нет. «Охотск» до сих пор не пришел. Дошли слухи через туземцев, что всю нашу экспедицию на Петровской косе вырезали.

В первый миг Невельской подумал, что и в прошлом году то же самое говорили. Он не желал поддаваться тревоге, хотя отчетливо представлял, что надо быть ко всему готовым.

— Да, «Охотска» нет! — сказал Миша.

Выражение лица его переменилось.

Невельской и сам был озабочен этим. Входя в гавань, он видел, что «Охотска» нет. Стоял «Шелихов» — компанейское судно, пришедшее с пушниной из Америки.

Приехал капитан «Шелихова» Мацкевич — плотный мужчина среднего роста, с белокурыми волосами и со вздернутым носом.

Невельские пригласили гостей вниз.

Вместе с офицерами приглашен был и приказчик Березин, еще молодой человек лет тридцати, рослый, плечистый, с окладистой бородой, с желтыми подстриженными волосами. У него серые глаза и большой нос.

Появилось шампанское, хлопнула пробка. Все выпили за здоровье молодых. Кашеваров, казалось, повеселел. Он держался просто, без былой натянутости.

Екатерина Ивановна впервые в жизни сидела вот так — в каюте, в компании молодых моряков. Голоса у всех резкие, грубые. Тут не то, что в салоне у тетушки.

Бошняк молчал, чем-то встревоженный, Березин сидел у края стола, глаза его сверкали. Ему от души понравилась жена капитана, она держалась просто, словно не была племянницей губернатора.

Невельской сказал, что он уговаривает ее остаться в Аяне, но она не соглашается. Снова хлопнула пробка.

Понемногу разговор перешел на неприятные известия из Петровского.

— Если экспедицию в Петровском вырезали, — сказал Березин, которому хотелось не только напомнить об опасности, но и громко заявить свое мнение, — то… — он, хитро улыбнувшись, добавил, глядя на капитана: — орлиному глазу, Геннадий Иванович, воронья слепота не указ, но, по-моему, — он опять сверкнул взором, — надо выловить этих гиляков, которые пошли на измену, и наказать!

Березин, единственный невоенный мужчина в этой компании, настроен был воинственнее всех. Невельской знал, что Орлов его родственник. И Березин, и Дмитрий Иванович, и Фролов, да еще камчатский исправник Федоров, кажется, женаты на родных сестрах, или что-то в этом роде. Через нескольких сестер с их многочисленными родственниками чуть ли не все служащие в этом краю породнились между собой.

В прошлом году, когда Невельской встретил Березина в тайге на тракте, приказчик был выбрит чисто, и теперь удивительно было, как он успел отпустить такую бороду. Тогда в тайге грудь его была перепоясана двумя белыми шарфами, наподобие лосиных ремней, что носят военные. Видно, он желал казаться поважней и внушать якутам уважение своим видом.

У Березина спросили, не приходилось ли ему встречаться с гиляками.

— С гиляками не видался, но про них слыхал. И берусь идти с десантом. У меня привычка: иду в тайгу с товаром — два пистолета и кинжал всегда с собой! Вхожу в юрту, как домой, и никто меня никогда не тронет. Сплю спокойно. Пистолеты не показываю. Прежде, бывало, боялся, в Монголии и в Забайкалье. Если не чисто место, сплю, бывало, а палец держу на курке…

Невельской еще в прошлом году слышал, как Березин ехал с монгольскими разбойниками тысячу верст и как дружно жил с ними. Лет пять тому назад он служил в Кяхте у богатого купца. Он жил с женой этого купца, принудив ее к этому силой. Березин уверял, что все время потом у них была горячая любовь, купчиха была красавицей… Видно, из-за этого и пришлось Березину убраться из благодатной для торгашей Кяхты в Якутск. Тут поступил он приказчиком в Компанию, объездил все закоулки обширного края. Он с большой охотой шел на Амур, куда был назначен по просьбе Невельского.

Известие о том, что в Петровском вырезали отряд Орлова, было не для праздничного стола и не для свадебного пиршества с друзьями. Невельской шутил, пил и угощал, но втайне сильно озаботился. Быть может, Березин прав, придется брать Петровское штурмом, искать виновников и расправляться с ними.

Миша тоже задумался. Он был удручен тем, что Невельской женился на Екатерине Ивановне. После отказа капитану у Зариных Миша решил, что введет его в свою семью, выдаст за него сестру Веру. Как бы это прекрасно было. И сестра так ждала, что Невельской приедет погостить вместе с братом и познакомится с ней. А он помчался в Иркутск, видно, не имеет гордости… Папенька и маменька тоже ожидали. Лучшей жены, чем Вера, Невельскому и желать бы не надо! Она тиха, скромна, домовита. Миша смотрит на Геннадия, как на человека, который нехорошо поступил, разрушив все его планы, как бы вторгнулся в семейную жизнь Корсакова и нарушил ее спокойствие. Правда, Миша вежливый, исполнительный, воспитанный и для него же старался, заказал для Екатерины Ивановны в Якутске «качку», приготовил все, что нужно для переезда Невельских в Охотск. Но закрадывалось сомнение, любит ли его Катя, если в прошлом году ему отказала? Может быть, даже и не любит. А как Вере будет обидно!.. И вместе приезжали бы с ним домой, отпускал бы нас иногда Николай Николаевич погостить.

Когда спустя часа два все поднялись, Невельской условился с Кашеваровым на завтра о военном совете. Миша несколько задержался по просьбе Геннадия Ивановича.

— Ты знаешь. Миша, — сказал Невельской, — не хотел я тебе говорить… Печальное известие… Христиани умерла.

— Как? — поразился Корсаков.

— Да, от сыпного тифа. Она не поехала во Францию.

«Она не хотела уезжать из России», — подумал Миша.

Когда все разъехались, Невельской рассказал жене все, что он думает об экспедиции, и о том, как придется теперь действовать. Катя еще неясно понимала, что она может стать свидетельницей военных действий, быть может, увидеть битву. Она подумала о раненых.

— Будет ли с нами доктор? — спросила она.

— Да, мы берем здесь доктора. С нами будет морской врач Орлов, однофамилец Дмитрия Ивановича. Мы берем здесь несколько казаков и грузы. Я намерен забрать «Шелихова». У меня предписание на руках брать любое судно в случае опасности. И я на свой риск и страх заберу «Шелихова» и с двумя судами пойдем к устью Амура, чтобы иметь возможность на одном оставить грузы, а другое держать вооруженным на случай опасности.

Утром Екатерина Ивановна поднялась на залитую солнцем палубу. Сегодня, при хорошей погоде, Аян очень понравился ей. Все дома были новенькие, чистые. Горы полукругом охватывали бухту. Всюду зелень.

Кашеварова радушно приняла молодую капитаншу. Пока дамы проводили время в разговорах, в кабинете Кашеварова шел военный совет.

Невельской потребовал передать «Шелихова» в его распоряжение. Он сказал, что погрузит все на этот корабль, посадит на него детей и женщин, а «Байкал» пойдет с десантом и первым войдет в залив Счастья. Командир «Шелихова» Мацкевич горячо поддержал капитана и сказал, что готов содействовать.

Кашеваров приосанился и с важностью пожевал губами. Глаза его уставились на Невельского.

— Корабль компанейский, и бумага генерал-губернатора не имеет никакого значения, — заявил он. — Василий Степанович Завойко будет возмущен, если мы отправим «Шелихова» не туда, куда следует, так как этот корабль должен грузиться для Петропавловска. Правление Компании будет также возмущено… Однако, представляя всю опасность, которая грозит делу, я согласен взять на себя ответственность. Только так мы выясним главную суть вопроса. Назначаю «Шелихова» следовать на Амур! Завтра же закончим выгрузку пушнины, и я поставлю всех моих людей на перегрузку.

Через два дня Невельские переехали на корабль «Шелихов». Туда же перебрались семьи матросов. Женщины опять поместились вместе с матросами в жилой палубе, которая была тут грязней и тесней, чем на «Байкале».

Невельским капитан судна Мацкевич уступил свою просторную и удобную каюту из двух отделений. Екатерине Ивановне не очень нравился «Шелихов» со всеми его удобствами. Ей жаль было покидать «Байкал» с его маленькой уютной каютой, к которой она уже привыкла.

— «Шелихов» нужен на Камчатке, — с досадой говорил Невельской, — с Кашеваровым мы делим ответственность за это судно. Если все благополучно, то «Байкалу» не придется дважды ходить в Петровское. Мы сразу берем здесь все, и оба судна после рейса на Амур отправляются в распоряжение Василия Степановича. Я не могу поступить иначе. Я не верю здешним чиновникам… Им нельзя верить. Даже Кашеваров, по-своему честный человек, и то бывает, что меняет мнение. Тут люди сплошь ненадежны. Если мы с тобой уйдем на «Байкале», а потом это судно вернется сюда за второй половиной груза, — бог весть, попадет ли оно снова к нам. Пришлют не то, что надо, или совсем ничего не пришлют.

На другой день Невельские простились с Мишей, с Кашеваровым и Аяном. Оба судна с попутным ветром вышли в плавание.

— Я приехал в Аян в прошлом году. Смотрю — березок нет, — рассказывал Березин капитану, сидя в кают-компании. — Я к Кашеварову. Он взъярился, шерсть дыбом. Пошли мы хлестаться… Я говорю: «Как?..» Он: «Не твое дело!» Я: «Постой, ваше высокоблагородие!» Ну, дай, думаю, попробую с ним по-хорошему. «Зачем, говорю, было березы рубить? Я, Березин, не могу видеть, когда зря березы губят…»

Березин держался со всеми офицерами как ровня, сыпал народными выражениями и чаще, чем кто-либо, овладевал всеобщим вниманием в кают-компании. Заметно было, что он хочет казаться оригинальным.

Геннадий Иванович объявил всем, что каждый обязан подавать ему свое мнение о действиях экспедиции независимо и открыто.

По его приказанию Березин был помещен в офицерской каюте. А тот недоволен был, что его не посадили на «Байкал», где шел десант, которому предстояла схватка.

— Еще неизвестно, Алексей Петрович, которому судну больше достанется, если начнется драка, — говорил ему капитан.

На этот раз Невельской был доволен Кашеваровым. Боялся ли тот Миши, который сидел в Аяне целый месяц, или он в прошлом году настроен был кем-то против Невельского — трудно было сказать. Но нынче Кашеваров приготовил для экспедиции все.

…Прошли Шантарские острова.

Бошняк по-прежнему читал стихи Лермонтова, нес вахту и с немым благоговением смотрел на Екатерину Ивановну.

Березин выбрился, оставил лишь усы и опять стал совсем молодым человеком. Он все чистил пистолеты и выходил на палубу, заткнув их за пояс. Он умолял Невельского дать ему шлюпку и десять матросов, когда придут на Петровский рейд, и вызывался первым высадиться на берег.

Бошняк надеялся, что первым с десантом на косу отправят его…

Понемногу воинственное настроение овладевало всеми.

Березин часто разговаривал с боцманом Тихоновым о стрельбе из пушек, выказывая познания в артиллерии.

— Воронья слепота не указ, Геннадий Иванович, но уж близко… Надо бы на всякий случай пушки зарядить.

Березин вел дневник и вечером кратко записывал все, что произошло за день. Он производил на Невельского впечатление человека преисполненного сил, которому некуда девать на корабле свою энергию.

Однажды раздался свисток боцмана, труба проиграла сигнал, весь корабль задрожал от топота ног.

Екатерина Ивановна услыхала раскатистый грохот выстрела. Наверху били из орудий. Она весь день ожидала этого с замиранием сердца.

Муж предупредил, что назначает сегодня артиллерийские учения, и просил не пугаться.

Глава тридцать шестая
ПЕРВЫЙ КРЕЙСЕР

Видимо, ветер ослабел, но еще покачивало. Авдотья вымыла таз и поставила кувшин с водой.

— Мне легче, — сказала Катя.

Она еще лежала, но приступ морской болезни прекратился.

Наверху послышался голос мужа. Она почувствовала, что он близко, почти рядом. Это было ее утешение. Все дни тяжелого перехода от Аяна в залив Счастья он проводил наверху.

Он часто уходил ночью и возвращался мокрый и застывший, но веселый и счастливый, и сразу с жаром рассказывал, что делается наверху, какой-нибудь забавный случай, например, как Бошняк лазил с матросами на рею и помогал им, а потом съехал на руках по снастям прямо на палубу. По рассказам мужа она представляла все, что делается наверху. Он садился у кровати, брал ее за руки, и ей становилось легче.

У нее был веселый характер, и хотя она болела, но, едва входил муж, — забывалась, шутила, смеялась. Без него ей часто бывало грустно. Она сетовала, что болеет, что почти ничего не может переносить. Она рассказывала ему, о чем мечтала с подругами в институте, о какой жизни…

— Ничего, я привыкну! Я уже привыкаю… И я уже отличаю брамсель от бугшприта, — смеялась Катя. — Приподними меня…

Когда было весело, припадки болезни проходили.

Муж спал мало, отдельно от нее, урывками днем и ночью, вздрагивал во сне, а она в бессонные часы любовалась его озабоченным даже во сне лицом.

Он так берег ее, что не смел прилечь к ней. Лишь иногда, стараясь забыть недуг, она упрашивала его остаться, обняв руками и потеснившись, согревала в своей теплой постели его озябшее мускулистое тело, жалея его не только за эти бессонные ночи, но и за всю безрадостную и жестокую жизнь, которую она слышала в этом хриплом рупоре, в грохоте волн и топоте ног… Он жил так день и ночь. Он берег и охранял ее и всех на корабле, и успокаивающе звучал наверху его голос. Только она одна видела его слабым, когда он засыпал у нее на руке коротким, мертвым сном.

Проводя целые дни в своей каюте, Катя понемногу привыкла по звукам догадываться, что делается на корабле. Вот забегали по палубе, скрипят блоки и снасти — это убирают лишние паруса, поворачивают реи — судно меняет курс. Иногда она спрашивала его, что значат те слова, которые он выкрикивал. Ей страшно было подумать, что делается там, наверху, в эту бесконечную ночь, когда опасность наконец стала так близка.

Снова раздался голос мужа и вслед за тем характерный звук якоря, рухнувшего в воду, и далее длительный лязг якорной цепи, время от времени стихающий. С бака кричит боцман, офицер приказывает еще травить, цепь снова лязгает.

— Приехали, что ли, Катерина Ивановна? — подымая голову, спрашивает ночующая в этой же каюте Дуняша.

«Неужели конец путешествию? — с радостью и тревогой подумала Катя. — Боже, что-то ждет нас?»

— Кажется, приехали, — неуверенно отвечает Катя. «И кажется, все спокойно, никто не нападает», — подумала она, слушая деловые голоса наверху.

Ветер стих, судно не качает.

— Я иду наверх! — воскликнула она оживленно и вскочила с постели.

Она снова чувствовала себя здоровой. Ей хотелось к людям, видеть берег. Авдотья помогла ей умыться и одеться.

— Наверху-то холодно! — приговаривала она.

Накинув шубку, Екатерина Ивановна поднялась по трапу.

«Но что это?» — подумала она, выйдя на палубу.

Ни зги не видно было, туман, словно дым, застлал все, даже людей на палубе, и клубами валил в лицо. В воздухе сыро, даже мокро, но не холодно.

— Какой туман! — молвила она.

Хватаясь за поручни, Катя пробежала мимо рулевого по мокрой и скользкой палубе.

Офицеры и капитан стояли у левого борта и о чем-то говорили, иногда показывая руками во мглу.

— Где мы, господа? — спросила Катя, появляясь за их спинами.

Все почтительно расступились.

— Вот здесь Петровское! — уверенно сказал муж, показывая вытянутой рукой куда-то прямо в туман, и добавил с чуть заметной улыбкой: — Так мы считаем.

— Так мы в Петровском?

— Мы в нескольких милях от Петровского, Екатерина Ивановна, — ответил капитан Мацкевич.

«Но почему же якорь бросили?» — хотелось спросить, но она сдержалась.

— Мы из предосторожности решили бросить якорь, — догадываясь о ее мыслях, сказал муж.

Несмотря на обычный властный и уверенный тон, он, как заметила Катя, был чем-то озабочен и хмурился.

На палубе все матросы вооружены.

Катя рассмотрела, что у пушек стоят люди.

Офицеры наперебой принялись объяснять положение, в котором находится судно.

— Ждем рассвета и будем входить в бухту! — сказал Бошняк. — Не простудитесь, Екатерина Ивановна. Туман рассеивался. Все разошлись по каютам в ожидании утра.

— Мы далеко от берега, никто не осмелится напасть, не беспокойся, — говорил Невельской, чувствуя, что Катя тревожится. — Предосторожность необходима, хотя, скажу тебе откровенно, быть того не может, чтобы гиляки вырезали наших. Они очень нам преданны были… «Об этом, впрочем, и в прошлом году говорили, — подумал он, — и в сорок девятом тоже уверяли, что нас всех прикончили и что наше судно разбили».

Катя задремала, не раздеваясь.

Вскоре опять послышался голос мужа. Он уже был наверху. Якорь подняли, и судно пошло. Появилась Авдотья.

— Разъяснило, Катерина Ивановна. Берег видать, — радостно сказала она. — Бог даст, придем нынче. Погода хорошая.

Катя поднялась и подошла к иллюминатору левого борта.

За голубовато-зеленым морем, залитым восходящим солнцем, желтела полоска песков. Казалось, что к ней подходил «Байкал». Катя знала, что судно вооружено лучше, чем «Шелихов», на нем испытанная команда и муж, видимо, послал его вперед.

Через некоторое время наверху забегали тревожно. Капитан судна и Невельской о чем-то переговаривались…

Что-то передавал сигнальщик. Принимали какие-то сигналы. Видимо, шел разговор с «Байкалом»…

Что-то случилось… Однако свистков не было и всю команду не подымали, поэтому Екатерина Ивановна чувствовала себя спокойно. Она, как ей казалось, уже привыкла к особенностям морской жизни. Поначалу ее все ужасало — и этот внезапный стук каблуков опрометью несущихся по трапу матросов, и эта возня наверху, как будто по палубе вдруг начинали таскать всей командой слона или кита, а на деле, как потом объяснял муж, все оказывалось пустяком.

Она опять поднялась наверх.

— «Байкал» на мели! Сел на мель у самого входа в залив Счастья, — с досадой сказал ей муж. — Наскочили на песчаный риф и сидят, не снимутся никак.

С «Байкала» на шлюпке завозили верп, бросали его в воду и тянулись, но сдвинуться с места не могли.

На беду, начинался отлив. Возможно нападение на «Байкал». Положение «Байкала», как понимал Невельской, становилось все опаснее.

— Нужно соединение всех сил, — объяснил он жене, — и поэтому я приказал лавировать «Шелихову», чтобы быть ближе к «Байкалу», но ветер навстречу очень слабый. Судно подвигается едва заметно.

Вдали сошли с песков последние клочья тумана, и на берегу, как сказал наблюдавший в трубу Мацкевич, стали видны какие-то строения. Офицеры навели туда подзорные трубы.

— Это наша колония, — утвердительно сказал Невельской. — Сейчас будем стрелять, — предупредил он жену.

Он приказал сделать три выстрела из пушки.

— Они, наверно, сейчас же ответят на наш сигнал, если там все благополучно.

Екатерина Ивановна подумала, выдержит ли она гром выстрелов. Уходить не хотелось. Она беспокоилась, как и все, за судьбу колонии. Хлопнуло в ухо, но она не закрывалась. Было немножко больно. Первый раз в жизни слыхала она выстрел так близко.

Один за другим грянули три выстрела.

Все ждали.

Долго стояла совершенная тишина. Лица офицеров становились печальны. Они старались не смотреть друг на друга.

«Ни звука, там все мертво!» — с ужасом подумала Катя, замечая настроение окружающих.

Все почувствовали, что там нет никого, все погибли. Не мог военный пост, вооруженный пушками, с часовыми, постоянно наблюдающими за морем, не отозваться.

Глаза Невельского яростно засверкали. Он ясно представлял себе, как действовать. Но прежде всего нужно было снять «Байкал» с мели как можно скорее.

«Теперь сомнений нет! — думал он с досадой. — Все надо начинать сначала».

Он вспомнил Орлова, милую жену его, своих лучших матросов: Козлова, Фомина, Веревкина, Шестакова, Конева, Степанова, казаков, урядника Пестрякова. Не хотелось верить, что их нет в живых. Но подтверждение гибели — налицо. А ветра нет… и «Байкал» в опаснейшем положении, оттуда сигналят, просят о помощи, мель там обсыхает, а «Шелихов» ползет как черепаха.

Екатерина Ивановна, не желая мешать, спустилась вниз.

— Дозвольте, ваше высокородие, — вытягиваясь по-военному перед Невельским, сказал Березин, — я иду сейчас же на шлюпке на берег и все выясню.

— Я бы сам, Алексей Петрович, послал туда шлюпки с вооруженными людьми, но как оторвешь их, когда все нужны? «Байкал» надо стягивать.

«Шелихов» медленно, галсами[137], приближался к «Байкалу». Море было совершенно спокойно.

Катя сидела в своей каюте и ждала. Она слышала, как утомленные офицеры спускались в соседнюю каюту. Сквозь переборку доносились недовольные их голоса.

Вдруг раздались знакомые шаги мужа. Она услышала, как он необычайно быстро сбежал по трапу и вошел в каюту офицеров.

— Господа, идите немедленно все наверх! — громко приказал он.

Его голос странно изменился.

Раздалась еще какая-то фраза, и сразу зашумели офицеры, опрометью взбегая по трапу. По всей палубе слышался топот ног. Катя распахнула дверь и бросилась за офицерами. Она хотела знать, что же происходит, что за опасность грозит.

На трапе ее остановил шагнувший с палубы Бошняк. Он был бледен. Лицо его казалось расстроенным.

— Спускайтесь вниз, Екатерина Ивановна! — почти закричал он. В голосе его слышалась нотка отчаяния. — Ради бога, спускайтесь вниз…

Он проводил ее по трапу и тут же, как тигр, кинулся наверх.

Она вбежала в свою каюту. «Битва началась!» Наверху происходило что-то ужасное. Весь корабль задрожал, казалось, на палубе происходит смертельная схватка. Оттуда доносились шум и крики. Стали слышны женские вопли.

Катя живо представляла всю эту картину. Ей хотелось дела, помочь своим, но ее даже не пускали наверх. Вся душа ее возмущалась тем, что от нее скрыли, что там происходит. Она как бы связана, чувствует унизительность своего положения, свою невольную трусость. Ее, как сокровище какое-то, прятали и спасали.

«Почему я женщина? — в отчаянии подумала она. — Неужели мне дано лишь терпеливо ждать, когда мой муж и его друзья подвергаются смертельной опасности?» Чувствуя, что она в самом деле бессильна, что не умеет владеть оружием, что у нее нет никаких навыков, чтобы принять участие в том, что происходит наверху, она, рыдая, кинулась на колени перед иконой.

— Господи! Они вырезали нашу колонию и теперь хотят убить нас… Боже! Дай силы отомстить нам за наших несчастных братьев! Сохрани жизнь и кровь моего мужа и всех, кто сражается за русскую честь…

Дробь знакомых шагов опять пробарабанила по трапу, и в каюту быстро вошел Невельской. Он был бледен необычайно, лицо его вытянулось, но он казался спокойным.

Она кинулась к нему с пола и схватила его за руку.

— Что там, что за крики, корабль содрогается?.. На нас нападение?

Он знал, что ее можно успокоить, лишь объявив о реальной опасности.

— Я пришел предупредить тебя… Никакого нападения нет. Но наш корабль в опасности. В трюме образовалась дыра… Судно быстро наполняется водой.

— Но тогда мы умрем?

— Я не знаю! Все, что в силах человеческих, будет сделано… Господь милостив… Будь тверда, мой ангел. — Он крепко пожал ее руки.

Ее изумило это ужасное хладнокровие, и она готова была заплакать от радости, что перед лицом смерти он подает ей такой пример.

— Если заткнуть пробоину не удастся, мы будем свозить людей на шлюпках на «Байкал». Жди спокойно.

Он поцеловал ее в лоб.

Через мгновение его голос опять раздавался на палубе.

Хладнокровие этого обычно горячего человека поразило ее.

«Я должна быть готова сесть в лодку, когда меня призовут», — подумала она, чувствуя в себе частицу его спокойствия. Она стала быстро собираться. Ей было несколько стыдно, что в такой миг он оторвался от всего ради нее, что он должен бегать к ней, когда гибнет корабль… «Нет, мой муж, тебе не стыдно будет за меня!» — сказала она себе. Теперь все было ясно. Разум ее был светел. Страхи исчезли. Спокойствие все больше овладевало ее существом. Она почувствовала, что есть действительная опасность, но что с мужем ей не страшно умереть. Его спокойствие и решимость передались ей.

Так же спокойно и быстро, как муж распоряжался наверху, она распоряжалась в своем маленьком мире, переоделась с помощью Авдотьи, надела меховые сапоги, мужскую одежду, собрала серебро, бумаги мужа, драгоценности — память покойных отца с матерью, письма родных, взяла со стола часы мужа и безделушки, немного его и своего белья и, увязав все это, уселась на складной стул. Разум был ясен, и только — она чувствовала — сердце билось с необыкновенной силой.

В распахнутую дверь каюты доносился шум и грохот. По палубе перекатывали бочки с порохом, кажется спускали шлюпки.

В темную глубину судна откуда-то сверху вдоль трапа проскользнул и заиграл на полу солнечный луч.

«Вот так же будет светить солнце, — подумала она, — а нас всех, может быть, не будет…»

Авдотья вскрикнула. Из-под стола побежал ручей, и сразу понесся навстречу ему, тревожно, другой, из-под койки, и быстро явился третий. Струи воды забегали по всей каюте.

Невельской сбежал по трапу. Его лицо уже не было так бледно.

— Слава богу! — воскликнул он. — Мы почти спасены, нам удалось толкнуть судно на мель и сейчас опасность почти миновала. Под нами песчаный риф. Если бы ветер не отнес нас к мели, мы утонули бы на глубине в десять минут… Подымайся наверх… Вода уже не проникает с такой силой…

Он опять исчез.

А сквозь переборки каюты ударили потоки воды. Авдотья схватила чемодан и кинулась на трап. Вода бурно поднималась, как в огромной ванне. Всплыли одеяла, белье, течением разнесло салфетки.

Екатерина Ивановна с узлом в руках поднялась на палубу. От того, что она увидела там, сердце ее обмерло, и она вмиг позабыла о своих погибших вещах.

Все уже были наверху. Вода потому била с такой силой в ее каюту, что корабль погрузился почти до самых бортов. Но море спокойно. Сейчас небольшого ветра достаточно, чтобы уничтожить всех обитателей судна, которые не могли бы вместиться сразу в спущенные шлюпки. Матросы, офицеры, женщины выравнивали бочонки с порохом, выкачивали воду из трюмов. Молодая жена казака, та самая, которая беседовала с Екатериной Ивановной в день отхода из Охотска, держала в одной руке своего черноглазого младенца, а другой, стоя у помпы, с силой налегала на рычаг. Ребенок кричал, надрываясь, и бился, но она не могла помочь ему.

Матросы и офицеры, мокрые с головы до ног, подымали стрелой грузы из трюмов. Пожилые женщины и дети с криком и плачем бегали по палубе, страшась наступающей воды и грузов, выползавших в сетках из трюмов и обдававших палубу потоками воды.

Катя оставила свой узел и кинулась к плачущему ребенку, желая взять его на руки, но мать, с укором взглянув на нее, продолжала работать, не выпуская ребенка из рук.

Вода хлынула через борт. Дети закричали в ужасе. Металась какая-то старуха, все толкали друг друга.

По приказанию капитана в море полетела часть грузов. Катя увидела, как то исчезают, то появляются в воде ее стулья и столики.

— Спускают шлюпки! Мы на мели и в безопасности, — хватая за руки рыдающую старуху, уверяла Катя и перебежала к сбившимся в кучу женщинам. — Опасность миновала! — старалась успокоить она молодых матерей.

Ее не слушали.

— Барыня, погибаем!

— Шлюпка спущена, идемте, Екатерина Ивановна, — подбежал Мацкевич.

С ним был Бошняк.

Катя увидела, что взоры матерей устремлены на нее. У них на руках и у подолов дети. В их взорах злоба и гнев, проклятье за все унижения и издевательства, которые они терпят. Кате казалось, что они сейчас ненавидели ее.

Особенно грозно смотрела старуха, которую Катя только что уговаривала.

Ей стало стыдно этих мужественных женщин. «Меня вынесут на руках, а их дети погибнут», — подумала она.

— Идите быстро, Екатерина Ивановна, судно сейчас потонет, — сказал Бошняк.

— Господа! — с ужасом в глазах, но твердо ответила Екатерина Ивановна, отступая шаг назад и как бы пугаясь того, что ей предлагают. — Спасайте детей! — почти крикнула она, как позора стыдясь отвратительных в это мгновенье светских услуг. Она поняла — женщины опасаются, что их и их детей бросят на произвол судьбы, а господа станут спасать только себя.

Но офицеры шли к ней.

— Господа… Господа… — говорила Катя, отступая. — Мой муж сказал, что капитан покидает корабль последним. Пока дети и женщины не будут в шлюпках, до тех пор я не сойду… Здесь матери…

— Екатерина Ивановна, не беспокойтесь о них!

— Будет так, как я сказала.

— Что за разговоры! — раздался в трубу грозный голос ее мужа. — Теряем время напрасно! Живо ее на баркас! Всех детей и женщин немедленно на баркас!

Катя увидела в этот миг, что матросы хватают на руки детей и, быстро передавая друг другу, усаживают их в шлюпку. За ними на руках туда же поехала по воздуху и грозная старуха. Женщины кинулись к трапу, с воем и причитаниями перелезали через борт. Матросы передавали их пожитки.

Офицеры схватили на руки Екатерину Ивановну, и она вмиг очутилась на баркасе. Тут же появилась Авдотья, а с ней чемодан и узел.

Среди этих слез и криков раздалась ясная и четкая команда, успокаивающе лязгнули уключины, и шлюпка быстро отвалила от борта и пошла все быстрей и быстрей. А навстречу уже шли шлюпки «Байкала».

Муж стоял на мостике гибнущего корабля. Кате показалось, что он скользнул взором по отходившей шлюпке, ища ее, и она, не выдержав, зарыдала. Вокруг по волнам плавала ее мебель, красивые стулья, которым она так радовалась совсем недавно. Ей не жаль было ничего. Она плакала, как и все эти женщины, сидевшие вокруг нее, чувствуя себя в этот миг такой же матросской женой, как они.

Катя видела — никто из женщин не верил ее мужу, не допускал мысли о справедливости, каждый думал только о себе, сама она была ничтожной, ненужной в их глазах. Каким грозным гневом загорелись их глаза…

А сейчас, когда корабль удалялся и все плакали, сплоченные общим горем, в глазах окружающих женщин не было и тени гнева или недоверия. Катя была благодарна мужу, что он подал ей пример. Ей теперь не стыдно было смотреть в глаза своим соседкам. И они смотрели на нее как-то по-другому.

Пока шли на баркасе, разговорились по душам.

— Эх, барыня, сколько я штормов перевидала, — говорила скуластая молодая матроска Алена. — Я девчонкой с отцом плавала в Америку. Да ведь я и родила на корабле. Вокруг бушует, а я мучаюсь, лежу в палубе…

Екатерина Ивановна беспокоилась, что же будет дальше. Всех везли на «Байкал», потому что колония на берегу вырезана. Опасность далеко не миновала. У всех матросов с собой заряженные ружья.

На берегу — видно простым глазом — чернела большая толпа. Там, конечно, заметили гибель судна и, может быть, торжествовали и собирались напасть.

Через полчаса баркас подошел к «Байкалу».

Командир «Байкала», Шарипов, встретил Екатерину Ивановну у трапа, помог ей, велел устроить ее и Дуняшу, согреть воды, подать обед.

— Такую массу людей и грузов «Байкал» принять не может! И «Шелихова» может разбить…

«Вместо того чтобы успокоить меня, он выказывает нерешительность! Мой муж знает, что делает!» — подумала Екатерина Ивановна.

— Мне сказали, что «Шелихов» стоит на мели очень прочно и опасность миновала, — ответила она.

— Какое миновала! — раздраженно ответил капитан. — Вон смотрите, что на берегу делается. Какая масса собралась.

Екатерина Ивановна окончательно возмутилась.

— Гиляки никогда не посмеют напасть на вооруженное судно, — ответила она.

— Ах, боже мой! «Байкал» на мели, а мы всё грузим и грузим на него! — сказал Шарипов, встречая новую шлюпку со спасенными. — Это еще счастье, что море спокойно…

Время от времени приходили шлюпки, сгружали людей, порох и грузы.

Через несколько часов все люди с «Шелихова» и все грузы, которые оказалось возможным спасти, были на «Байкале». Приехал Невельской и принял команду над кораблем. Предстояло сниматься с мели, а корабль был перегружен.

Екатерина Ивановна рассказала мужу, что Шарипов был в тревоге.

— Я знаю мой «Байкал»! — с гордостью ответил Невельской. — Его сруб необыкновенно прочен! Ты увидишь, он снесет все препятствия и не получит изъяна.

— А что же грузы? Все погибло?

— Нет, мы постараемся спасти все, что возможно, но только бы самим поскорей сняться. Если шторма не будет и мы благополучно снимемся с мели, то с утра будем продолжать разгрузку «Шелихова». На наше счастье, он лежит удобно.

В море замечены были две лодки.

— Да ведь это Дмитрий Иванович! — в восторге вскричал Невельской, вскидывая обе руки, когда шлюпки приблизились. — Дмитрий Иванович, что же вы на выстрелы не отвечали? — с досадой, как бы уже начиная браниться, продолжал он.

В шлюпках виднелись знакомые, веселые лица матросов.

— Да ведь это не Петровская коса, — отвечал Орлов спокойно, — это остров Удд, Геннадий Иванович! А до Петровского поста отсюда десять миль. Гиляки приехали ко мне и сказали, чтобы я скорей ехал сюда, что против их острова стоят два судна и палят из пушек, а шлюпок не спускают.

С Орловым на палубу поднялись Позь, Питкен, Чумбока, гостивший в эти дни в Петровском, а также матросы Конев, Шестаков, Веревкин.

— Давай живо, Позь, лодки! — велел капитан. — Надо свозить сейчас же людей и грузы на берег… Слава богу, все наши страхи ложны, — сказал он жене по-французски, — без гиляков в этой стране ни на шаг… Теперь мы спасены, — добавил он по-русски. — Вот познакомься, мой друг, это мои друзья-гиляки, о которых я тебе говорил, с ними я совершал свои путешествия.

— Здорово! — похлопал Питкен по плечу Екатерину Ивановну. — Чё, капитан на тебе зенил? — улыбаясь так, что вздулись его румяные щеки, обратился Питкен к капитану.

Питкен сделал за год успехи в русском языке.

— Он спрашивает, женился ли я, — объяснил Невельской.

Шутить было некогда и некстати, и разговор обратился к делу.

— Лодки сюда! — велел Орлов гилякам. — Чумбока, поезжай в деревню на Удд и попроси их помочь нам разгружаться.

— А что же с «Охотском», Дмитрий Иванович?

Орлов сказал, что весной «Охотск» был так поврежден льдами, что не мог выйти и что он вообще теперь никуда не годен. Команда в Петровском цела, больных теперь нет, трое хворали цингой.

— А Николаевский пост поставлен?

— Нет, Геннадий Иванович…

— Как «нет»? — удивленно спросил Невельской. — Почему?

Орлов заволновался и стал объяснять, что весной явился на мыс Куэгду с матросами, чтобы строить казармы и укрепление, но собрались гиляки и потребовали, чтобы русские уходили, что сверху идет маньчжурское войско.

— Это вранье и выдумки! Никакое войско не могло прийти, страна не их! Кто это начал все? Это чья-то рука, гиляки на это сами не пошли бы…

— Чумбока все выведал. Гиляки не сами, их подстрекали маньчжурские купцы. Но что я мог сделать! Гиляки клялись, что сами боятся. Они подступали, угрожали, требовали, чтобы мы не селились. Я бы мог их припугнуть, да что толку, если бы потом что случилось. Я решил ждать вас и подмоги.

«Силы у него, конечно, были ничтожны. Но и признаваться в этом перед гиляками, которые, видно, все еще страшатся мести маньчжурских купцов, — нельзя!»

— Мы с Позем сказали им, что не боимся их угроз и что придем через некоторое время снова.

— Все равно, Дмитрий Иванович, оправдания этому нет! Мне придется теперь самому расхлебывать эту кашу! А если сейчас там иностранцы?

Орлов не ждал, что будет такая буря.

«Неприятность за неприятностью, — думал капитан. — «Шелихов» погиб, будет скандал, что я взял его самовольно, грузы в воде, пост на Амуре не поставлен. «Охотск» погиб — два корабля сразу. Англичане войдут в реку, пока мы с нашими кораблями на песке сидим, люди измучены…»

Невельской рассердился на Орлова, но не стал его ругать. Надо было прежде всего снять судно с мели.

— Мы так загрузили судно, что никогда не снимемся! — чуть не кричал Шарипов. — Губим судно…

— Я строил «Байкал» и знаю, что он выдержит, — молвил Невельской успокаивающе.

Вскоре подошла целая флотилия гиляцких лодок.

— Здорово, капитан! — чисто выкрикивали русские слова гиляки.

— Они не разграбят грузы на берегу? — спросил Шарипов.

— Что вы! — обиженно отозвался Орлов.

Разгрузка «Байкала» началась, но вскоре подул ветер и судно стало бить волнами о косу. Гиляцкие лодки ушли. Стемнело.

Ночью «Байкал» получал такие толчки, что Екатерина Ивановна приходила в ужас.

— Я знаю его сруб, он выдержит! — успокаивал ее муж. — Не беспокойся. Его строил датский мастер Якобсон. Начнется прилив, и мы сойдем.

А «Байкал» скрипел, и стонал, и тяжко ударялся о мель так, что все сотрясалось.

— Орлов струсил и отступил перед гиляками, не поставил пост на Куэгде. Увидел, что собралась огромная толпа! У него было оружие, он мог настоять… Нашего заселения на устье Амура не существует!

Невельской рвал и метал.

— Как же они посмели запретить ему рубить лес и строиться? Где у него ум был? Теперь я сам туда отправлюсь, только бы разгрузить «Шелихова»… Проклятая Компания! «Шелихов» — очень старое судно, которое давно не следовало пускать в плавание. Грузы надо спасать непременно! Но как только руки у меня будут развязаны, я иду на устье…

Ночью «Байкал» сошел с мели.

— Не отошло ни единой доски! — с гордостью говорил капитан утром своим офицерам.

Мацкевич, Орлов и часть людей остались разгружать «Шелихов», а «Байкал» пошел к Петровскому.

На берегу стали видны два домика и палатки. Судно вошло в залив Счастья.

Екатерина Ивановна с мужем и Дуняшей съехала на берег. С ними же высадились Бошняк, штурман Воронин, Березин и однофамилец Дмитрия Ивановича, доктор Орлов.

Подошел баркас с женщинами и детьми. Матросы — отцы и мужья, прожившие на косе год, встречали своих, прибывших из Охотска.

Матросские жены, не стесняясь близости капитана, выговаривали мужьям за то, что пришлось ехать в такую даль и что потеряли все, чуть сами не погибли. Вместо радости тут были брань и слезы.

— На нашу погибель мы сюда приехали! — раздавался плачущий голос одной из молодых женщин. — И корабль потопили!

Невельской все слыхал. Упреки относились к нему больше, чем к мужьям этих женщин. «Они по-своему нравы!» — думал он.

Екатерину Ивановну привели в маленькую избу. Она только что была построена из сырого леса. На полу — стружка. В избе — грубая кровать из чисто выструганных досок и стол. Никто не ждал, что капитан привезет молодую жену.

Рядом стоял такой же домик, в котором прожили зиму Орловы. Радостная и любезная Харитина Михайловна предложила Невельским половину своего обжитого помещения.

Но Катя желала устраиваться у себя. «Чем обставить эту избу?» — думала она.

Орлова взялась помочь ей, уступила часть сделанной здесь мебели.

А вокруг пески, и дальше в обе стороны — море. Печальный вид природы угнетал. Катя утешала себя, что так всегда бывает. В детстве так случалось: приедешь на новое место, а там все не так, как представлялось, все огорчает… Ей казалось, что даже на море, в каюте, было гораздо лучше.

Погибла не только мебель, погибли все ее представления о том, что жить можно, как в романах. Она ехала сюда полная сил и надежд, а пока — непрерывные болезни, кораблекрушение, гибель всего имущества и, наконец, эта пустая изба.

Катя вспомнила сестру, тетю, их уютный дом, гостиную, в которой сидели каждый вечер с тетей, вспомнила дядю, как он провожал… Не в силах сдержаться, она залилась слезами.

Матросы внесли столик, появились табуретки. Катя разложила свои оставшиеся вещицы. Безделушки и драгоценности казались ей союзниками в борьбе с пустыней.

«Вас стало меньше, мои милые», — думала она.

В этот день все работали допоздна, разгружая «Байкал». Коса стала походить на военный лагерь. Появились новые палатки. Дымы повалили от костров. Ружья стояли в козлах.

Невельской потребовал к себе Березина.

— Пойдете, Алексей Петрович, со мной на Амур…

Березин этого только и ждал. Он почувствовал, что Невельской как бы назначает его на офицерскую должность.

Решено было снарядить на Амур целую экспедицию с пушками. Невельской назначил туда двадцать пять казаков и решил немедленно, как только закончат все с «Шелиховым», сам идти туда.

— Я покажу им, этим негодяям! — говорил он вечером жене.

Он не замечал, какова изба и что за обстановка. Он видел далекую цель и близкую — «Шелихова». И устье, и врагов в Петербурге, которые — он понимал, — как и вся Компания и ее питомцы, и там и тут начнут играть на гибели судна, — мол, взял, разбил…

Вечером вокруг было очень красиво — огни на рейде, огни на косе.

На другой день приехал Орлов. Разгрузка «Шелихова», по его словам, шла полным ходом. На шлюпке доставили некоторые вещи из каюты Невельских. Они мокры, но целы.

После полудня в море было замечено судно. Его белоснежные паруса быстро приближались.

Все офицеры экспедиции собрались на гребне косы около мачты с флагом.

— Не пират ли, Геннадий Иванович? — высказал предположение Березин.

— Андреевский флаг виден! — воскликнул смотревший в трубу Бошняк.

— Господа, это «Оливуца»! — сказал Невельской, снял фуражку и перекрестился.

Подходил первый крейсер, явившийся в Тихий океан, первое настоящее военное судно, присланное с целью защиты русских владений от посягательств иностранцев. Оно явилось в результате бесконечных представлений и ходатайств всех русских моряков, бывавших в этих краях.

«Оливуца» шла гордо. Ветер туго натягивал ее паруса и полоскал андреевский флаг. Давно уже не видал Невельской такого стройного судна. После посудин охотской флотилии отрадно было смотреть на него.

— Подходит «Оливуца»! — радостно обратился Невельской к жене, подошедшей вместе с Харитиной Михайловной.

Катя знала, что должен прийти корабль из Кронштадта, что это первый русский крейсер в этих водах, которого так ждал ее муж. Она знала, что на «Оливуце» сто матросов и двадцать офицеров.

— Я оставлю теперь Петровское под защитой пушек «Оливуцы»! — мечтал вслух капитан. — А сам немедленно поеду на Куэгду. Я восстановлю Николаевский пост!

Большое стройное судно вскоре бросило якорь на рейде, не входя в залив. От него отделилась шлюпка.

— С благополучным прибытием, Иван Николаевич! Да благословит вас бог, вы вовремя прибыли! — сказал капитан, встречая гостей.

— Что-нибудь случилось, Геннадий Иванович? — спросил командир «Оливуцы» Сущев, рослый и стройный красавец лет тридцати пяти.

— Второе мое судно, компанейский «Шелихов», лежит отсюда в десяти милях на мели. «Байкал» просидел сутки на мели там же, только вчера стянулись и пришли сюда.

— Я готов немедленно оказать вам помощь всеми моими средствами! — сказал Сущев. — Все мои люди и шлюпки в вашем распоряжении.

Невельской представил Сущева Кате и всем членам экспедиции и повел его в свой бревенчатый домик.

Глава тридцать седьмая
ОСЕННИЙ ШТОРМ

…Стояли прекрасные, тихие, солнечные дни. «Байкал» на рейде, охраняет пост. Часть людей ушла на Удд разгружать «Шелихов». Оставшиеся в Петровском рубили лес и строили. Весь день стучат топоры и поет пила.

«Оливуца» крейсирует в море, она то в Петровском, то подходит к Удду, где Орлов, Мацкевич и мичман Чихачев с крейсера заканчивают с людьми работы.

Орлов еще раз приезжал с Удда домой, сказал жене, что уже снимают корпус погибшего «Шелихова».

Матросы с «Оливуцы» помогли закончить работы. Как и предполагал Невельской, погибли мука и сахар. Все остальное свезли на Удд, а оттуда на лодках и шлюпках доставляли теперь в Петровское.

«Шелихов» был осмотрен комиссией из офицеров во главе с Сущевым. Выяснилось, что без всякого удара о риф отошли доски, что корпус судна совершенно сгнил. Чудом держался этот корабль до сих пор на воде. Он был продан американцами помощнику главного управителя в колониях — Розенбергу.

— А что было бы, если бы я не взял это судно, а пошло бы оно через океан в Ситху? — говорил Невельской. — Это счастье, что все так обошлось!

— А деньги, видно, немалые пристали к чьим-то рукам, когда покупали эту подкрашенную гниль! — заметил Сущев.

…Екатерина Ивановна вместе с Орловой взяла на себя заботу об офицерском столе. Три раза в день садились все вместе единой семьей: муж, она, Харитина Михайловна с Орловым, Чудинов, Бошняк, доктор, топограф, Березин.

Когда с места кораблекрушения вернулась «Оливуца», ее офицеры бывали на берегу.

Здесь обилие рыбы. Матросы не ловят ее — некогда, работы много.

— Эх, рыбы тут — ужасть! — только удивляются они.

— Расейские рыбы не видали, имя рыба в диковинку! — поражались казаки.

Гиляки приносили на пост великолепную рыбу. Катя, Харитина Михайловна и Авдотья с поварами готовили обеды.

Катя думала: она в среде офицеров, матросов, казаков, охотников, людей сильных, грубых. Но все они не так страшны, как рассказывал муж, очень любезны, все рады ей. «Что бы сказали мои милые подружки, если бы увидели меня в роли повара?» — задорно думала она.

Вокруг — военный лагерь, пушки, корабли. Тут идут очень тяжелые работы, правда, нравы грубые, ей уж приходилось видеть некоторые наказания.

…Теперь все стихло. Муж уехал, взяв с собой Бошняка, топографа, доктора, Березина, двадцать пять матросов и казаков и две пушки. «Оливуца» крейсирует в море. Она уходит далеко, ее паруса исчезают за горизонтом.

Иван Николаевич Сущев, как говорил муж, удалой моряк, и у него лихая команда. Он не удержится, чтобы не заявить о себе, если увидит чужой флаг.

Но крейсер исчезает ненадолго. Близость его все время чувствуется. Сущев не упускает из виду Петровский пост. Часть его команды помогает экспедиции, матросы с «Оливуцы» рубят лес, возят грузы.

Петровское опустело для Кати. Пески, зелень стелющихся кедров на вершине косы, море, тишина… Теперь она может подумать обо всем, что произошло, о муже, о себе…

Пока тут были офицеры, в ее жизни было что-то общее с прошлым — те же разговоры, полуфранцузская речь, обеды, хоть и в палатке, то же внимание окружающих.

А теперь она одна в своей избе, наедине со своими впечатлениями. Скучая о муже, она невольно стремилась занять ум, привыкший к деятельности и впечатлениям. Она начинала пристальней вглядываться в новый мир, что окружал ее. Ее занимали гиляки, привозившие рыбу, их дети и жены, и сама рыба, необыкновенно вкусная.

И какой только рыбы тут не было! Она никогда в жизни не видала ничего подобного. Плоская, пятнистая, цвета илистого дна, крупная, а есть рыба вся из серебра самого роскошного, с мясом цвета говядины, с чудной красной икрой.

Она давала гиляцким ребятишкам хлеб и сласти. Один раз видела, как гиляки убили нерпу и тут же съели ее на берегу.

В каждой здешней мелочи она видела «его». Это был его мир: и корабли, и рыба, и гиляки. Эта жизнь была сурова, как и его жизнь, но прекрасна, как и он.

Екатерину Ивановну занимала окружающая природа она находила свою прелесть в ней и в солнечные и в суровые и хмурые ветреные дни, любовалась ею. Да, все это был его мир! Ее занимали виды моря, здешняя растительность, охота и лов рыбы гиляками, жизнь матросов с семьями.

Она уже привыкла к своему бревенчатому жилищу. После ласк и ночей, проведенных здесь с мужем, этот дом стал родным для нее.

Харитина Михайловна жаловалась ей, как тяжело было зимой, жены матросов кляли здешнюю жизнь.

«Но я не смею, — уговаривала себя Катя, — смотреть на эти сырые бревна так же, как они… Я должна сознавать цель».

Мох торчал прядями между голых и, как ей казалось, грубо отесанных, сырых и даже холодных бревен. Немало труда стоило прибрать свое жилище. На счастье, нашлись почти все погибшие было вещи: ковры, обувь, белье, платья — все скомканное, мокрое.

Все пришлось сушить, гладить, работы много. Женщины помогли ей привести все в порядок.

— Что же вы, барыня, неужели в такой сырой избе жить? — говорила в первые дни Дуняша. — Да неужто для капитана не могли получше построить? Вот уж не барские хоромы…

— Ковры, безделушки закроют весь этот ужас.

Но втайне ей уже все казалось очень оригинальным и забавным. Она никогда не жила в подобном помещении.

— Надо все высушить досуха, — говорила Орлова.

— Дрова сырые… — отвечала Дуня.

И Катя узнавала много нового и полезного. Она училась жить в этих условиях.

Авдотья набрала сухого леса в кедровнике и добавила поленья лиственницы. Печь калили докрасна. В углах на листы железа накладывали груды углей.

Иногда Катя вспоминала переход по морю, бурю, потом страшные часы и еще более страшные минуты на «Шелихове» и чувствовала, что славно пережила все испытания, гордая улыбка на миг появлялась на ее лице. Она радовалась, что в ней явились тогда душевные силы, давшие ей твердость.

А за распахнутой дверью — грохот моря, ветер, пески, видны холодные пейзажи, низкие горы и горы высокие.

«Этот ветер носит по желтым волнам мою мебель! Мечта развеяна в прах и при первом соприкосновении с действительностью. Но бог с ней, с мебелью… Лишь бы эти волны не поглотили моего мужа!» Ей стыдно было думать о мебели, когда муж в военной экспедиции и, быть может, там будет схватка.

Она вспомнила, как он приходил сюда, домой, в последние дни перед отъездом, всегда в сопровождении офицеров или матросов, с жаром разговаривал о делах. Почти всегда с ним был Бошняк, застенчивый и почтительно кланявшийся ей.

Офицеры в тысячный раз ругали американцев, продавших дырявое судно, и Компанию и еще обсуждали, где, из чего и что строить. Много толковали об экспедиции на Амур, о гиляках. С Невельским все спорили не стесняясь, дело иногда доходило чуть не до ссор. Составлялись акты, бумаги. Мужчины были очень озабочены и как бы совершенно поглощены делом. Всех беспокоило устье реки и гибель судна, для них не существовало, казалось ей, ни песков, ни бурных вод, ни тоскливых пейзажей, ни мокрой земли, ни смертельных опасностей. Все эти люди в любых условиях могли спать, пить и есть что попало. Для них была лишь цель, для этих острых, всеизучающих умов! Ради нее они старались, и муж задавал тут тон. Зато в какой восторг приходили они от обедов за общим столом в большой палатке, там, где ветер заполаскивал парусину, где так мило, чисто, уютно и прохладно, а на большой белой скатерти расставлены кушанья из свежей рыбы и где подается прекрасная уха.

Однажды муж привел с собой высокого темноусого мичмана, юного, стройного, с бакенбардами, с необычайно густыми волосами.

— Николай Матвеевич Чихачев[138] переходит к нам в экспедицию с «Оливуцы»! — представил муж офицера.

Она уже слышала это имя. Чихачев — один из офицеров, работавших с командой по спасению «Шелихова»; он родственник известнейших ученых братьев Чихачевых, у них вся семья — исследователи.

Мичман картинно вытянулся, щелкнул каблуками и поцеловал розовую от морской воды, холодную руку хозяйки.

— Меня должны благодарить, Екатерина Ивановна, что я отдал Геннадию Ивановичу одного из самых отважных моих офицеров, — говорил Сущев, — прошу любить и жаловать нашего Николая Матвеевича. Уступаю его с болью…

— Государь дал мне право брать офицеров с любого корабля в мою экспедицию, — полушутя оказал Невельской капитану «Оливуцы».

Катя замечала, что он даже шуток не терпит, когда речь идет об амурских устьях.

Матрос дядя Яков, из штрафных, привезенный сюда из Охотска, по сути дела сосланный сюда, пилил дрова с товарищем и приостановился. Давно уж не видал он господ. Зиму жили здесь с Орловым, но тот сам как мужик.

Когда офицеры ушли в палатку, Катя услыхала, как дядя Яков передразнивал:

— Эх, господа! Щелк так да щелк этак! Да к ручке! А поживете в Петровском, пооботретесь. Вот что-то дальше…

«Что это? — подумала она. — Ропот? Сомнения?» Чихачев говорил за столом, что желает стать участником экспедиции. Сущев соглашался, что осуществляются великие и славные замыслы.

Один лишь Невельской был тревожен. Катя знала это по его лицу, по его взору. Сущеву со стороны приятно было видеть величие его дел, а муж, кажется, уж никакого величия не чувствовал. С прибытием в Петровское он был ввергнут в пучину забот и волнений. Офицеры советовали ему не особенно доверять гилякам, говорили, что это дикари и трусы.

— Неужели они могли изменить?

— О! Я покажу этим изменникам! — сжимая кулаки, говорил он вечером, оставшись с женой. — Орлов не посмел рубить лес! А я так на него надеялся!

— Успокойся, мой друг! Не брани несчастных гиляков. Они ведь не виноваты… Послушай, вот здесь я хочу постелить ковер, а вот здесь… Дядя Яков обещал сделать мне еще один столик…

— Я не допускаю мысли, что гиляки окажут сколько-нибудь серьезное сопротивление…

Она любила его пылкость, это вдохновение, что отличало его от всех.

— Но если ты опасаешься маньчжуров, зачем же обижать гиляков? Они добрый народ, как мне кажется.

Утром он вскочил, быстро собрался, полный забот, мыслей, он уже несся своим умом, как на крыльях, куда-то вперед, готовый рушить препятствия.

Загремела команда. Забегали матросы и офицеры.

— Дай мне слово не обижать зря гиляков… Вспомни мою просьбу, когда будешь далеко, — говорила она.

Ей искренне жаль было этот кроткий народ. Но ей жаль было и мужа, он вспыльчив. А он должен быть гуманен. Она понимала, что значит человеколюбие, великодушие и благородство. Ей было бы стыдно, если бы муж ее совершил насилье, был несправедлив. Он сам многое внушил ей. На деле, правда, многое оказалось не так…

В девять часов утра экспедиция с пушками на баркасах готова была к плаванию.

— Простимся… — сказал он ей по-французски и трижды по-русски поцеловал ее.

— Как рано ты меня покидаешь! — шептали ее ослабевшие губы.

Но уж раздалась команда, и Невельской, как бы слушаясь своего боцмана, направился к шлюпке.

Блестела медь пушек. Сверкали штыки десанта. Рослые матросы в тяжелых сапогах сталкивали шлюпки на тихую воду залива, прыгали через борта, поднимали паруса. И вскоре суденышки пошли быстро, с разлету разбивая в брызги гребни волн, шедших, как ей казалось, где-то посередине залива.

«Наша первая разлука!» — думала Катя, провожая взором два паруса. Она почувствовала себя солдаткой, ей было горько, что он уехал, что он подвергается опасности.

— Не горюй, барыня, не плачь… — всхлипывая, приговаривала широколицая бледная Матрена — жена казака Парфентьева с черноглазым ребенком на руках.

Она тоже проводила своего мужа.

— Теперь опять поди на все лето, — сказала, подходя, Алена Калашникова, женщина с крепким свежим лицом и крепкими голыми икрами.

— Нет, они скоро должны быть обратно, — ответила Катя.

— Так всегда говорят! Море ведь! Разве скажешь, когда вернешься? Вот посмотришь, не скоро будут.

Матросские жены обступили ее. Ей и самой хотелось побыть с ними. Геннадий уехал с их мужьями, и она была как равная с ними, такая же матросская жена, пережившая с ними уже не первое горе.

Они при капитане не смели говорить с ней так свободно. Сейчас общая забота свела их, и они как бы считали ее своей и полагали вправе досыта, всласть наговориться с капитаншей. Их давно уж занимала она, с тех пор как велела баб сгружать с корабля, а сама чуть не пошла на дно.

— Тоненькая, хрупкая, нежная, а, видать, с норовом, — говорила Матрена своим подругам.

И вот теперь, когда высушили и убрали избу и Катя ждала мужа, хотя до его возвращения далеко, она с матросскими женами ходила по ягоду в стланцы. Ей все эти дни не хотелось оставаться одной в обстановке, напоминающей разлуку, влекло к людям. Не хотелось брать в руки оставшихся несколько книг.

Бабы ходили собирать хворост и здешнюю ягоду сиксу, и она приносила вязанки сучьев на растопку и корзины вкусной холодной ягоды.

Кедровый стланик местами лежит на песке, его густые колючие ветви стелются. Это лежачий лес с толстыми стволами, которые ползут по земле. Но чем дальше, тем смелей и выше подымаются эти странные маленькие кедры, они рискуют привстать кое-где уже как настоящие деревья, даже выше человеческого роста, их плоские кроны сливаются в одну сплошную низкую зеленую крышу, весь стланик как огромная груда хвои, как сплошной стог или копна, покрывшая площадь в двести сажен шириной и на много верст длиной по всей косе, очень густой от земли до вершины. Этот слой хвои — плотная груда ветвей, как на тысячах подпорок, стоит на коротких, немного корявых стволах. Но кое-где — тропы, местами стланик вырублен гиляками, есть и полянки. Там, где в осенний шторм вода пробила косу и все с нее снесла, а также на вырубках и прогалинах, среди молодого леса и в мелком стланике, где хвоя ниже, можно добраться рукой до сиксы.

Бабы кляли свою жизнь, здешнее место, но, как видно, быстро освоились; они гораздо скорей Кати замечали все вокруг, знали, что тут есть хорошее, чего надо бояться. И она, воспитанная и образованная, чувствовала себя с ними как дитя среди взрослых и лишь удивлялась уму и наблюдательности простых женщин.

— Пойдем, пойдем, продеремся через стланцы-то, матушка Катерина Ивановна, ягоды сиксы наберем к чайку тебе… Пироги из нее можешь испечь, — говорила теща Парфентьева, жившая когда-то на Аляске.

С гребня косы открылся вид на море, а в другую сторону — на залив.

Женщины ломали иссохшие стволы ползучего кедра. Вечером они разожгут костры, а Катя выйдет из домика и долго будет любоваться фантастическим зрелищем, как в темноте пылают огни и какими удивительными кажутся сидящие вокруг них люди.

Катя тоже училась ломать сухое дерево. Разгибаясь, она смотрела на залив. Туда ушли шлюпки, в ту сторону.

Мыс за мысом, как синие кулисы в театре, уходили вдаль. Тысячные стаи куликов с писком носились над желтыми лайдами, выступившими в отлив из мелкого залива.

Сейчас был ход красной рыбы, она во множестве двигалась по заливу, вода рябила у берега, то и дело рыбины скакали, особенно заметен их ход сейчас, в отлив. Попадет гнилое бревно, вынесенное из тайги речкой Иски, перегородит обмелевший канальчик между сизо-зеленых лайд, рыбины собьются у такой заставы, прыгают, силиться перескочить и в конце концов перескакивают через огромную гнилушку. Их блестящие серебряные тела сверкают так ярко на солнце, словно зеркала.

А с другой стороны косы в море кит пускает струю. Стая за стаей белухи идут мимо косы; словно играя в чехарду, они наперебой показывают свои белые, жирные и глянцевитые спины; звери идут к косе, ко входу в залив и в самый залив следом за рыбой, хватают ее под водой белыми, похожими на редкие деревянные гвозди зубами. Гиляки охотятся, бьют белух, вытаскивают, кромсают их ножами.

Бабы гнулись; в кедровнике, на вершине косы, пестрели их сарафаны, и вместе с ними гнулась и ползла в низкой стелющейся чаще Катя.

— Эх, местечко! — говорила Матрена, замечая, что жена капитана присматривается ко всему вокруг, и толкуя это по-своему.

— Мужики тут — и мы тут! — философски замечала Алена. — Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.

Бабы говорили про цингу, как она в здешних местах косит народ, что черемшой и ягодой можно от нее уберечься, что ягоду надо морозить, лучше всего клюкву запасти и черемшу солить. Об этом Катя слыхала прежде. Она многое знала о здешней жизни, еще не видя ее, по рассказам мужа, его товарищей, родных.

Бабы страшились цинги как неизбежного бедствия, говорили, что такие светлые денечки постоят недолго, не за горами осень, что тут скоро подует северяк, начнутся штормы, их беспокоило, не придется ли зимовать с детьми в шалашах, как не раз бывало с людьми в этих краях, успеют ли построить казарму, а ведь ее надо высушить, печи сложить, а погода ждать не будет. А половина людей пошла на Амур, работать некому.

Катя, еще недавно восхищавшаяся видом отправляемой экспедиции, прекрасно понимала, что отняты рабочие руки.

Катя думала, как заготовить на зиму противоцинготные средства, нужны бочки. Она с Дуняшей должна сама набрать клюквы осенью. Ведь работал же муж ее на веслах во время своего открытия. Она сама видела, как офицеры таскали грузы, качали воду во время кораблекрушения, делали всю черную работу наравне с матросами. Чем же она лучше их? Ей было стыдно, что она сидит без дела. Ее муж был очень прост с людьми, его заботило их питание, их семьи. Не раз приглашал он к себе простых людей, казаков или матросов, советовался с ними.

Здесь как бы были свои законы, и высший из них был в том, что все должны трудиться. Здесь Катя поняла, что люди действительно все равны. И ей хотелось быть со всеми ровней, а казалось, что, не умея трудиться, она ниже их.

Обратно шли берегом по гиляцкой деревне. Повсюду на вешалах сушилась рыба и нерпичье мясо. Собаки, привязанные к столбам, яростно лаяли.

У одной из юрт горел огонь под чугунным котлом. Женщина-гилячка с трубкой в руках схватила ребенка, выбежавшего на нетвердых ножках из юрты и подбиравшегося к пламени, и посадила его в сторону, вытерла ему нос.

Катя остановилась.

Гилячка улыбнулась ей. Никаких поклонов она не делала. Вид у нее свежий, здоровый, сама она проворная и, кажется, жизнерадостная. Щеки тугие, широкие, нос очень маленький, в ушах серебряные серьги.

Подошла патлатая старуха, тоже с трубкой, тоже с серьгами, но какими-то сложными, как бы в несколько этажей, стала гладить плечо Екатерины Ивановны, приговаривая ласково:

— Капитан! Капитан!

— Как же! Это жена капитана! Барыня наша, — заговорила Матрена.

Собралась целая толпа гилячек с детьми. Одни улыбались, другие смотрели испуганно и даже неприязненно.

Одна из девушек очень понравилась Екатерине Ивановне, и она, стараясь преодолеть страх и брезгливость, обняла ее. Старуха показала, что эта девушка ее. Катя знаками же пригласила старуху вместе с дочкой к себе в гости.

Девушке было лет пятнадцать. У нее густые мохнатые брови, серые глаза с изогнутыми прорезями и нежное, юное, тонкое лицо, маленький рот с сильно припухшими губами. Она все клонила голову то к одному плечу, то к другому так застенчиво, что казалось, поеживалась спросонья.

«Разве их нельзя обучить чистоте и опрятности? — подумала Катя, возвращаясь домой. — Гилячка с трубкой так тревожно бежала за ребенком, видно было, что боялась, не доберется ли он до огня». Это очень тронуло Катю. Она вообще очень любила видеть всякие проявления материнского чувства, любила маленьких детей. Ей бы хотелось одарить всех маленьких гиляков, сшить им, например, чистые рубашки. Ей захотелось еще раз встретить молодую девушку.

Все это был новый мир, который подарил ей муж. Она желала познать все в этом мире.

Ей хотелось вторгнуться в жизнь гиляков, разузнать все, она много слышала об этих людях. Она знала, что очень важное благодеяние — все так полагают — обращение их в христианство.

Жизнь гиляков, с их верованиями и странными обычаями многоженства и многомужества, о которых толком, впрочем, никто еще ничего не знал, занимала и тревожила Катю. Она содрогалась от мысли, что юная девушка, такая милая, та, что так ей понравилась сегодня, тоже будет несчастна и ей придется быть женой многих. Ей хотелось помочь этим людям.

Катя старалась заметить, что они варят в своих котлах, как они одеты. Когда она заходила в жилища, то находила, что там очень мило и оригинально. Все приспособлено к здешней жизни. Она уже знала, что жилища на косе — нечто вроде дач, а зимой гиляки живут в тайге на речке Иски. Все говорили, что гиляки грязны, но она заметила в них стремление к опрятности. Может, это лишь показалось, потому что она много понаслышалась об их грязи.

Жизнь гиляков была как интересная книга, которую хочется прочитать. А настоящих книг теперь у Кати мало, большая часть их размокла и погибла.

К полудню Катя возвратилась в свой дом. Она с радостью увидела свои вещи, напомнившие сестру и тетю с дядей. Дядя не хотел далее служить в Иркутске. У него были разногласия с Николаем Николаевичем. Он переводился во Владимир.

Катя опять возилась с вещами, перестилала ковры, прибивала их на чисто вымытые бревенчатые стены.

Пришла Харитина Михайловна, привела с собой рослого старого гиляка.

— Ищет вас, Екатерина Ивановна!

Гиляк держал в руке красное бархатное кресло, потемневшее и полинявшее, но совершенно целое.

Катя схватила это кресло и чуть не заплакала от радости, словно к ней приехал близкий старый друг. Кресло было грязное и сырое. Все цело, пружины все, кажется, исправны, можно сделать другой чехол, и будет стоять у стола мужа, пусть он, сидя в нем, занимается, решает свои великие планы!

Гиляк объяснил, что кресло это выкатило волнами на берег, а он выловил его, очистил от морской воды.

Кресло поставили сушить на ветер, на солнцепек.

Катя дала гиляку серебряный полтинник. Гиляк был не здешний, а с острова Удд. Он держал монету в руке, кажется не очень радуясь ей, и с любопытством смотрел, как матросы строят казарму, в которой им предстояло зимовать.

Вечером, когда Дуняша уснула, на Катю напали страхи. Судьба мужа тревожила ее. Уезжая, он дал два пистолета, научил стрелять. Катя не боялась за себя. Тут вокруг все было спокойно и гиляки так явно дружественны…

Слышались шаги, перекличка часовых.

Катя чувствовала, что она как будто в военном форте, вокруг опасности. Это лагерь почти как на войне.

А утром опять вид песков, грохот моря…

И нет мужа, нет ее лучшего и прекрасного друга, ради которого она сюда приехала. Жив ли он, здоров ли? Она помнила, как у Удда желтели мутные волны и как внезапно пошел ко дну корабль. Мало ли какие случайности могут быть!

Катя опять встречалась с матросскими женами, узнавала невольно, какие у них мужья, погружалась в их интересы, словно это были светские дамы.

Но вот с поста замечено, что через залив идут гиляцкие лодки от Иски и в них люди в форме. Вскоре Катя сама в трубу увидела милое лицо.

Невельской вышел на берег. Она обнимала его, радуясь, рассказывая, что тут было, как она вместе со всем населением поста выбежала на аврал и тянула баркас под пение «Дубинушки», когда его выбросило на морской стороне. Она начала сыпать морскими терминами, сказала, что перезнакомилась с гилячками, приготовила ему кресло…

— А у меня, слава богу, все благополучно! Николаевский пост восстановлен. Всех людей, Бошняка и Березина я оставил там и велел любому, кто сунется, показать наши права.

Он вернулся в воинственном настроении.

— Ты не обидел гиляков?

— Я помнил твою просьбу, мой ангел! Ни один волос не упал с головы ни у одного из гиляков!

Муж сказал, что ему очень помогли Позь и Чумбока, а также Питкен, да и все гиляки были за него. Их подстрекали против русских. Один из маньчжурских торгашей живет в пятидесяти верстах от Мео.

— Имя его известно. Я судил его в числе многих других в прошлом году на Тыре. С ним заодно и другие купцы. Но Бошняк остался там, он будет следить. Гиляки нам преданы, и мы вырвем население из-под влияния купцов. Бошняк и Березин будут строить пост, казарму, обнесут все засекой, будут поставлены пушки.

Невельской начал рассказывать про тысячу дел, которые он должен сделать для Николаевского поста.

На другой день с утра Авдотья, матрос-повар и Евлампий, ездивший с капитаном на Амур, занялись хозяйством. Загорелся костер, затопилась печь. Дым потек в белое небо.

Гиляк принес две рыбины, серебром сверкавшие на солнце. Они были велики. Держа одну рыбину за жабры, гиляк поднял руки — ее хвост лежал на песке.

«Оливуца» стояла в гавани. Она вошла, чтобы налиться пресной водой перед отправлением в далекое плавание. Ее офицеров ждали на берег.

Катя все утро писала. Теперь, когда муж дома, а «Оливуца» уходила и рвались на целый год все связи с миром, ей хотелось писать и писать, рассказать все о своей жизни, о своих чувствах, о своем муже.

Невельской написал матери, а также приготовил деловые письма и рапорты. Их тоже пришлось просмотреть Кате. Она заметила, что в деловой переписке он употребляет какие-то странные выражения, а иногда делает ошибки, и все это при его аристократизме. Особенно часто и совсем некстати он ставил тире, часто заменяя им все другие знаки, но она знала — он торопится, всегда раздражен, когда пишет. К обеду все письма и бумаги были готовы.

В двенадцать часов офицеры «Оливуцы» съехали на берег к обеду.


В тот же день, под вечер, мичман Чихачев прощался с товарищами на «Оливуце».

— Невельской совершенно прав, — говорил он, сидя в кают-компании среди офицеров. — Амур сам по себе, но надо быстро занять гавани на юге, там, где навигация почти круглый год!

— Это прожектерство! — ответил ему старший лейтенант Лихачев, круглолицый, плотный, плечистый, большого роста. — Амур еще не наш, на Уссури Невельской никогда не был, а рассуждает об этой реке так, словно он ее знает…

Чихачев чувствовал, что Невельской прав, что планы его идут очень далеко. Он очень воодушевлен был всем, что слышал и что видел на косе. На прощание он не хотел спорить с друзьями.

— Время покажет, господа! Я решил и остаюсь тут! Не забывайте меня!

— Что ты, Коля! Как можно!

— Молодая прекрасная женщина готова перенести здесь зимовку, — говорил Чихачев. — А что же мы!

— Ах, Коля! Ты безумец! — продолжал старший лейтенант. — Ты лихой моряк, а превратишься в какого-то сухопутного бродягу. Вместо экзотических портов юга будешь сидеть во льдах со вшивыми гиляками… У нас будет зимовка на Маниле или в Китае, на Бонин Сима. А ты наслушался Невельского… Ведь все, что он говорит, писано вилами на воде…

Пришел лейтенант Шлиппенбах.

— Так ты сегодня покидаешь «Оливуцу»?

— Он, господа, влюбился в Екатерину Ивановну и сегодня съезжает с судна!

Эта шутка не понравилась Чихачеву, и он так взглянул на Лихачева, что все приумолкли.

— Прости, если тебя обидел, — сказал Лихачев.

На Чихачева произвела огромное впечатление мысль Невельского о порте на юге. Чем больше он думал об этом, тем сильнее ему хотелось видеть южное побережье. У него мелькнула мысль, что ему самому, быть может, суждено открыть тот порт на восточном побережье у корейской границы, о котором говорил Невельской. Что это будет для России! Мысль эта крепко засела в его голове. Но он лучше дал бы себя разрезать на куски, чем признался бы в этом кому бы то ни было. Он чувствовал в себе не силу, а силищу, которой сам не раз удивлялся и которую ему до сих пор некуда было девать.

В кают-компанию вошел всеобщий любимец, капитан Сущев. Иван Николаевич полагал, что Чихачеву полезней послужить в экспедиции, чем на судне. Самому лучшему из своих офицеров он желал трудной и самостоятельной деятельности. Иван Николаевич надеялся, что мичман не посрамит славной своей фамилии и со временем будет из всех Чихачевых, быть может, самой заметной фигурой.

«С Невельским только и служить такой молодежи. Он даст им школу!» У Ивана Николаевича было такое чувство, как будто все, что он делал для Невельского и для экспедиции, — делал для себя. Все ему нравилось: и Петровское, и перспективы зимовки, и исследования…

Чихачев — быстрый и веселый, отличный песенник, человек редкой физической силы и здоровья — обычно шутя переносил любые тяготы, еле терпимые другими.

— В такой экспедиции вы будете иметь дело с сухопутными и с морскими путешествиями. Морозы, снег, вьюга, что-то вроде путешествий Франклина, Врангеля… Это как раз для вас! — сказал капитан, сидя за полированным столом с красной вазой-пепельницей и держа в руке сигару. Вокруг тесным кругом сидели все офицеры судна.

Подали шампанское. Обступив Николая Матвеевича с бокалами, все выпили за его здоровье.

Шлюпка готова была свезти его на берег. Вестовой с вещами ждал. Товарищи, обступив Чихачева у трапа, пожелали ему успеха.

— Ошибаемся мы в Невельском или нет, но дело его благородное, — говорил мичман Шлиппенбах. — Тебе предстоит тяжелый подвиг.

Все жали Чихачеву руку, целовали его. Капитан проводил его до трапа.

— Ну, дорогой Николай Матвеевич, в добрый час…

Матросы подходили прощаться.

Это прощание и признание правоты его действий глубоко трогало юного офицера, и, чтобы не расплакаться, Чихачев желал скорей расстаться с друзьями.

Вскоре шлюпка пошла.

С «Оливуцы» махали Чихачеву, пока сумрак не скрыл уходящую по волнам шлюпку.

— Почему капитан так легко отпустил его? — говорили между собой офицеры, войдя в кают-компанию, где было тепло, светло, чисто, пахло дымом дорогих сигар.

Лейтенант Лихачев с особенным удовольствием ощущал, что тут, на корабле, все же есть комфорт, особенно когда видишь шлюпку, на которой товарищ ушел в неизвестную даль.

— А еще через пару месяцев и мы с «Оливуцей» в Маниле, а может быть, в Индии… Тепло, комфорт, женщины…

Весь вечер на «Оливуце» говорили о Чихачеве, об экспедиции и о Невельских.

— Да, они герои! — соглашался Лихачев.

Ему в глубине души тоже хотелось бы совершить что-то значительное, но… Если бы по приказу — иное дело, тогда пошел бы. А самому так рисковать — не стоило. Не выдержишь — осрамишься. Да и зачем? И все же гораздо милей попасть в колонии иностранцев, там очень недурно можно пожуировать!

Сытое, чуть лоснящееся лицо рослого молодого лейтенанта оживает при этой мысли. Он немного грузноват, почти как Сущев, это придает, черт возьми, солидности!

— Да! Я завидую! — говорил один из самых юных офицеров. — Только теперь, когда Николай Матвеевич отправился туда, когда Иван Николаевич согласился, я понял все значение…

Значение экспедиции для всех было очевидным…

А Шлиппенбах, так одобрявший Колю Чихачева и державший его сторону, думал сейчас, что значение экспедиции велико, но стоит ли идти добровольно на каторгу. Разве нельзя по-человечески экспедиции снаряжать, как Коцебу[139], как Крузенштерн, Литке, Врангель. Там все было обставлено как следует и был план занятий и действий. А Невельской затеял какое-то безумие, и ничего у него нет. Что будет, если он заморит и себя и всех…


Чихачев с вестовым шел по пустынной косе к огонькам поста. Ему жаль было товарищей и жаль Сущева, матросов и «Оливуцу». В последний миг он почувствовал, как глубоко они любили его и как все признали, что он идет на благородное дело.

— С кем теперь песни петь будем? — сказал ему один из матросов.

«Как тяжело, как тяжело!» — думал он.

Матрос поставил вещи у дома Невельских. Офицер открыл дверь и вошел в дом.

— Николай Матвеевич? — схватил его за руки Невельской, вскакивая из-за стола.

В голосе капитана была тревога. Чуткий человек, он уловил сегодня нотки недоверия к себе и своим планам у некоторых офицеров «Оливуцы», когда они были тут на обеде.

— Я с вами, Геннадий Иванович!

— Так благослови вас бог! — сказал капитан. — Понесем крест вместе. Не отчаивайтесь, что покинули судно. Наша Петровская коса и вся наша экспедиция — это тоже судно среди бушующего океана. Я так и смотрю на свою экспедицию!

«Оливуца» ушла. Теперь в море — ни паруса.

Гиляки убрались в свои зимние жилища и пугали русских, что скоро водой смоет весь пост.

Море бушевало целыми неделями. Вид его темен и ужасен, оно кажется бешеным.

Дома за обедом, даже в постели, — мысли у мужа о заготовках леса, постройках, исследованиях… И он обо всем так вдохновенно рассказывает, что невольно заслушиваешься, словно это интересный роман. Иногда у него такой вид, будто он решает в уме математические задачи.

— Цель экспедиции — изучение края, — вдруг говорит он утром Чихачеву, — а каковы силы? Распространение влияния, а где люди? — Надо узнать все, а наши средства… ничтожны! Николай Матвеевич! Все зависит от нас с вами. Будем производить исследования зимой. Не ждать же лета!

В ночь море загрохотало с особенной яростью. Утром Катя проснулась, услыша плеск воды. Мужа не было дома. Удары волн слышались явственно. На миг ей показалось, что она опять на судне.

Она оделась и вышла.

Огромные волны шли со стороны моря на косу; слышен был грохот, удары в стену из песка, и каждый раз облако брызг и водяной пыли, как над палубой штормующего судна, неслось над всем постом с его рядами палаток, еще не достроенной казармой и домиками офицеров, складом, пекарней, колодцем и сараем для единственной коровы… Через некоторое время из стланика, просочившись сквозь зеленую нежную и плотную хвою, неслась белая пена, а за ней вал задержанной там воды. Ветер с бешеной силой заполаскивал флаг на мачте.

На посту все было спокойно. Невельской как ни в чем не бывало шагал вдали в своих сапогах. Новый удар рушился на косу и на стланик, и, перехлестнув через лес, волна неслась вместе с вывернутыми из песка корявыми деревьями.

Невельской пришел, уверяя, что опасности нет, волны приходят обессиленные.

Катя, как и каждый день, с утра пошла работать с женами матросов в сарай. Мужчины на постройке, они должны скорей заканчивать избы. Женщины укладывали товары. А вечером, как на корабле среди бушующего моря, Екатерина Ивановна читала.

Дрова замокли. Печь грелась плохо. Ветер бил сквозь ставни. Не было пресной воды, даже в колодце она стала солоноватой. Катя куталась…

А книги были все про одно и то же — истории скупцов, или проданных за богатство девушек, или девушек погибших, не узнавших любви или обманутых в своих надеждах, встретивших людей ничтожных, а любивших их, как героев.

Разные по стилю — романтические, сентиментальные или реалистические, на французском, английском или русском языках, эти романы, оставшиеся после кораблекрушения, говорили все об одном — люди жалки, лживы и ничтожны, все светлое гибнет, всюду несчастья, смерть и надругательство над светлыми мечтами.

Она часто думала, правда ли это? Такова ли жизнь? Разве нет иной жизни? Разве нельзя жить честней? Муж ее, не зная устали, трудился. Сама она, в сапогах и мужских брюках, работала целый день, как простая работница.

А море грохочет, идет зима, все живое улетает и прячется. Но она в заботах рядом со своим героем.

Волны Охотского моря не позволяют огорчаться и разочаровываться. В море сплошной грохот, опять волны добегают до чащи колючего стланика, в воздухе подымаются тучи водяной пыли, и на избе Невельских бешено полощется флаг.


1958.


Задорнов Н. П.

З-15 Капитан Невельской. Роман. М., Воениздат, 1974., 741 стр.

Художник И. Д. АРХИПОВ.

Примечания Л. Полосина.