Я говорю вам все это для того, чтобы дать понять, насколько я остался бы чужд всему внешнему миру в этой окружающей меня среде, если бы не жил с моим отцом, столько повидавшим на своем веку и хорошо ознакомившимся со всеми пятью частями света. Мне нередко удавалось слышать от него многое такое, что знакомило меня в общих чертах с теми странами и народами, какие он видал и знал, с их торговлей и промышленностью, с их характерными особенностями, с политическими и военными событиями его времени, словом, со всем тем, о чем я без него, конечно, не имел бы ни малейшего понятия. Кроме того, я очень любил чтение; у моего отца была небольшая библиотека очень хороших книг, в том числе несколько серьезных – о путешествиях. Наконец, и наш школьный учитель охотно снабжал меня книгами преимущественно по истории Рима и Франции, так как к истории он питал особое пристрастие. Благодаря всему этому, могу сказать без чванства, я смело мог считаться ученым в той скромной и простой среде, куда меня забросила судьба. Но я никогда не желал ничего лучшего вне нашей простой и суровой жизни, кроме, быть может, бессознательного желания повидать свет и, в свою очередь, совершить несколько путешествий. Но это желание явилось столь естественным, логичным следствием моего воспитания и образования, что его почти нельзя было даже считать желанием. Оно не имело для меня ни прелести чего-то непредвиденного, ни заманчивости запретного плода.
Единственно, что меня тогда огорчало, – это крайняя сдержанность моего отца в разговорах относительно всего, что касалось его прежней жизни, даже со мной, его единственным сыном, который в то время был уже не ребенком. Я совершенно ничего не знал из его биографии, не знал даже, из какой части Франции он был родом. Где он обучался морскому делу? При каких условиях совершал свои плавания? Кто были его родители, где они жили, чем занимались? Имел ли братьев или сестер? Живы еще кто из его родных? Где, когда и при каких условиях были получены им те многочисленные раны, следы которых ясно были видны и на его лице, и на всем теле? Обо всем этом я не имел ни малейшего понятия, а природная строгость, сдержанность, суровость и то безграничное уважение, какое мне внушал отец, не позволяли мне прямо обратиться к нему с такими вопросами. Я принужден был пользоваться представлявшимися мне случаями, чтобы хоть намеком дать ему понять, как сильно я желал бы узнать все эти вещи. Но всякий раз я наталкивался или просто на утвердительный кивок, или на лаконичное отрицание односложным словом, или же на явно уклончивый ответ.
Если я решался спросить его: «Ведь это пуля так избороздила ваш лоб, отец?», он отвечал: «Да». И на этом наш разговор кончался. Когда мы говорили с ним об Индии, Египте, Испании или какой-либо другой стране, я спешил спросить: «Вы, вероятно, воевали в этих краях, отец?» Он отвечал на это: «Нет». И я снова оставался при том же, что и раньше, то есть в полном неведении, что делал и как жил мой отец до того времени, когда мы поселились в Сант-Эногате.
Но что я сознавал, так сказать, инстинктивно, не будучи даже в силах объяснить себе этого, так это то, что отец мой и по манере, и по воспитанию, и по уходу за своей наружностью, несмотря на самую простую и грубую одежду, и при наших простых и скромных условиях жизни, сильно отличался от людей той среды, которая окружала нас. Кроме того, судя по его выговору, я мог предположить, что он южанин. И вот этими-то смутными сведениями и ограничивалось все то, что я знал о своем отце.
Однажды вечером, в конце ноября 1828 года, мы, как всегда, были одни с отцом вот в этой самой гостиной, где я теперь сижу с вами. Мы сидели у очага и грелись перед отходом ко сну.
Ночь была темная и страшно холодная. В продолжение целого дня дул сильнейший ветер, поднималась такая буря, что мы не могли даже выйти в море весь этот день. Часы эти, что вы видите здесь, только что пробили восемь, когда кто-то несколько раз громко постучал в дверь.
– Черт возьми, кто может явиться сюда в такое время?! – пробормотал отец, а я между тем встал и пошел отодвинуть засовы, которыми мы уже заперли двери на ночь.
Отперев дверь, я смутно различил во мраке фигуру рослого человека с каким-то грузом за плечами.
– Если не ошибаюсь, здесь живет капитан Ансельм Жордас? – спросил меня чей-то совершенно незнакомый мне голос.
Я отвечал утвердительно и впустил незнакомца в дом. Тогда, при свете свечи, которую я поставил в кухне на стол, я увидел, что вошедший был бравый матрос лет сорока; за спиной у него был довольно большой тюк, обернутый морским брезентом. Войдя в сени и грузно волоча свои громадные ноги в тяжелых грязных сапогах, он осторожно спустил свой тюк на пол и с минуту стоял в нерешимости, не зная, что делать и как ему быть. В этот момент отец мой показался на пороге кухни.
– Я – капитан Ансельм Жордас, – проговорил он матросу, – что вы имеете сказать?
– Вы – капитан Ансельм Жордас? – повторил матрос, прикладывая руку к шапке, как это делается на судах, когда моряки здороваются между собой. – Если так, то мне остается только бросить якорь!.. Я только что прибыл из Нового Орлеана, капитан, и мне поручено доставить и вручить вам этот ящик. Тот статский господин, что дал мне это поручение, уплатил мне десять пиастров, в виде задатка, и, кроме того, сообщил, что и вы в свою очередь уплатите мне столько же…
С этими словами он достал из своего объемистого брезентового мешка довольно большой деревянный ящик.
– Я знаю, что тут находится, в этом ящике, – продолжал таинственным тоном матрос. – Тот статский, который вручил мне этот предмет, прежде чем запаковать ящик, сказал, что это просто маленькая модель судна с полной оснасткой, весьма недурно исполненная, могу сказать по чести!.. Однако, не в обиду вам будет сказано, капитан, а нелегко мне было разыскать вас здесь!.. В этих местах темно, как в яме… Впрочем, надо вам сказать, что земля вообще совсем не по моей части!.. Право, я лучше умею брать рифы, чем отыскивать дорогу – на суше…
За все это время отец мой еще не промолвил ни слова. Он только внимательно рассматривал матроса, между тем как тот, ничего не замечая, распаковывал свою кладь, болтая без умолку. Но тут отец прервал его.
– То лицо, которое вручило вам этот ящик, ничего не приказало передать вам мне на словах? – спросил он.
– Ах, да!.. И в самом деле!.. Простите, не извольте гневаться, капитан, – воскликнул матрос, – мне, конечно, следовало с того начать, но у меня как-то из головы вон… Ведь не спроси вы, я бы, пожалуй, и совсем забыл, – продолжал он, – так вот, тот самый статский, в Новом Орлеане, сказал мне, чтобы я явился к вам, к капитану Ансельму Жордасу, в Сант-Эногате, близ Сан-Мало, и сообщил вам, передавая ящик в собственные руки: «Белюш и Баратария!»
Взгляд мой в этот момент случайно упал на лицо моего отца, как нарочно, ярко освещенное свечой, которую я теперь держал в руке, чтобы светить матросу, возившемуся с распаковкой ящика. И я увидел, что отец вдруг побледнел, затем побагровел и как-то разом изменился в лице. Вслед затем, сделав два-три шага по направлению к матросу, он дружески хлопнул его по плечу.
– Что же ты сразу не сказал мне этого? – воскликнул он. – Добро пожаловать в мой дом, товарищ! Ты получишь и свои десять пиастров, да еще сверх того хороший ужин с добрым стаканом водки, не говоря уже о постели на ночь, если ты только того пожелаешь. Нарцисс, займись-ка ты этим славным парнем, пока я здесь займусь раскупоркой этого ящика, что он нам принес! – добавил отец, обращаясь ко мне.
Я поспешил исполнить приказание отца и провел матроса на кухню, а мой отец тем временем возился с ящиком, который поднял на руки и внес в гостиную, – ему явно не терпелось увидеть то, что он содержит.
Войдя в гостиную, он плотно запер за собой дверь, но минуту спустя явился на кухню за молотком и клещами, которые были ему необходимы, чтобы вскрыть ящик, плотно заколоченный гвоздями.
При этом он сказал мне: «Подложи охапку дровец в огонь да откупори бутылку старой тафии. Я приду сюда выпить с этим славным парнем, а ты, между тем, хорошенько накорми его!»
Стараясь как можно лучше исполнить приказания отца, я разговорился с нашим нежданным гостем.
– Вы сами родом француз? – спросил я.
– Я – с реки Динан! – отвечал тот, – но вот уже двадцать два года не был там и, право, не знаю, много ли знакомых застану, доведись мне попасть туда снова.
– Вы плаваете на «купце»?
– Да, на «купце», вот уже десять лет, а до того служил в казенном флоте.
– Теперь вы прямо из Нового Орлеана?
– Прямо – будет, пожалуй, не совсем верно. Мы приставали в Тампико, в Вера-Крусе, Нью-Йорке и в Лиссабоне прежде, чем вошли в Гавр. Но все это мы сделали в очень короткое время, в какие-нибудь пять месяцев и даже того меньше.
– И вы теперь думаете опять вернуться в Гавр?
– По совести сказать, я еще сам не знаю, это будет зависеть… Я сперва побываю дома да посмотрю, остался ли кто-нибудь из моей семьи в живых, а тогда решу, пойти ли снова в море или остаться на мели. Уж начинает надоедать, после того, как проплаваешь целых двадцать два года!..
Все это он говорил просто, тщательно отрезая своим ножом пласты соленого сала на глиняной тарелке. Проделывал он эту хитрую операцию самым кончиком ножа, который достал из кармана и который был привязан художественно сплетенной веревкой к поясу его брюк.
Мы разговаривали таким образом уже минут двадцать, и гость наш закончил уже свой ужин, когда мой отец вошел в кухню.
Я заметил при этом, что он имел какой-то озабоченный и как бы огорченный вид. Тем не менее он захотел выпить и чокнуться с матросом, которому вручил не десять пиастров, а десять луидоров. Бедняга не верил своим глазам.
– Спасибо! Большое спасибо, капитан! – повторял он, машинально дергая себя за черную прядь, а может, за лоскуток, выбивавшийся из его шапки.
Хотя мы настаивали, чтобы он остался переночевать, он не согласился воспользоваться нашим гостеприимством и предпочел вернуться в Сан-Мало. Он сказал нам, что его товарищ поджидает его в лодке, в бухте Динар, и станет беспокоиться о нем, если он не вернется. Матрос распростился с нами и ушел.