Креативный директор слушал, утопая в крутящемся светлом кресле с большой тронной спинкой. Позади него виднелся небольшой кусок чистого неба, по которому быстро плыли мелкие облачка, тоже напоминавшие креативные кляксы. От металлической ручки кресла при каждом повороте Роджера под веко Герману отскакивал солнечный зайчик.
Старший копирайтер начал читать:
– Лес…
– Подожди. Почему лес?
– А почему бы и нет? – резко вскинулся Герман.
Роджер рывком переместил центр тяжести ближе к столу и взъерошил свою британскую солому. Встал и прошелся по кабинету. Поправил табличку «Параметры спермы быков-производителей». Подошел к окну, засунул руки в карманы и хозяйским взглядом обозрел две сходившиеся у крыльца улицы. Ветер раскачивал сучья и рвал сухие листья, как сам Роджер, наверно, порвал бы этот бесценный скипт.
– Герман, – произнес он. – Мы тут не романы пишем. Все должно быть оправдано. Ты уже долго в рекламе и должен знать… Во-первых, то, что ты сделал, недопустимо.
– Я знаю, знаю…
– Нет. – Роджер резко обернулся, и Герману показалось, что лицо у него перекошено от злости. – Это нарушение субординации. Это хотя бы… непрофессионально. Иначе зачем здесь я? Креативный директор.
«Упс! Запрещенный вопрос, – подумал Бывалый. – «Это запрещенный вопрос».
– Все скрипты должны проходить через меня, понимаешь? – Роджер громко вздохнул. – Нельзя нести от-себя-тину.
Он сделал ударение на последний слог. Где-то вычитал словечко, и понравилось.
– ОтсебЯтину, – поправил Герман.
– Продолжай.
Герман невозмутимо расправил на шее Hermes с лошадьми, уперся широко расставленными крокодиловыми лофтерами в пол и продолжал, стараясь отчетливо произносить каждую букву, словно читал тугоухому скрижали Завета:
– Вечер. Мы видим взрослого мужчину лет шестидесяти, который продирается через ветки.
– А где у него скафандр? Он же собирается в космос.
Старший копирайтер усмехнулся, дописал «в скафандре» и продолжал читать:
– За спиной у него – походный рюкзак с самым необходимым. Вот он ступает на бетонные плиты, между которыми пробивается трава. Это заброшенный аэропорт.
– Стоп-стоп-стоп, – снова запереживал Роджер. – Какие плиты, какая трава, какой заброшенный аэропорт? Зачем все эти подробности? Они не имеют отношения к бренду!
– Сука! – прошептал Герман.
– Пойми, – сказал Роджер. – Мне тоже нравится твоя идея. Но люди на фокус-группах не любят детали. Они к ним прицепятся. Ты же знаешь.
– И что теперь делать?
– Напиши – космодром, и все.
– Космодром, и все, – передразнил легкий акцент англичанина старший копирайтер и заштриховал ручкой начало, чуть не порвав бумагу.
О вы, невидящие ничего, кроме денег,
Вы, самостандартизирующиеся,
Вы, обрезающие на себе и других по живому то, что не вмещается в формат,
Вы, продающие свободу и замутняющие суть,
Вы, заложники собственного позиционирования,
Вы, любящие моделей, а не людей,
Вы, ставящие себя на полку для продажи,
Грядет Судный день, и никто из вас не спасется.
Как старую скверну отряхнет вас мир,
и не сможете вы вспомнить, чем жили и жили ли вообще.
Между тем Роджер снова занял место на своем троне тирана. Вынужденно занял, ибо было в нем что-то неуверенное, жалкое. Во всей этой скрюченной позе читалось бессилие перед общей бедой.
– Насчет космонавта, – попросил креативный, – нам нужно его как-то описать. Он должен быть представителем целевой аудитории, то есть чуть лучше, чем они. Это красивый, успешный мужчина лет пятидесяти. Смотри, я нашел референс. – Роджер протянул Герману картинку: – Вставь в презентацию. Они сами говорили про Брэнсона, это политический момент. И еще. Замени тарелку на ракету. В тарелке инопланетяне летают.
– Этого я сделать точно не могу, – тихо сказал Герман.
– Почему?
– На ракете далеко не улетишь.
Согласно Википедии Полярная звезда действительно находилась на расстоянии 323 световых лет от Земли. Герман не знал об этом, когда писал скрипт. Но он явно видел тарелку.
– Файн, – махнул рукой Роджер.
Зайдя в металлический лифт «Цветного», Герман, не задумываясь, нажал на цифру 4 с маленькой табличкой «Фермерский базар». Самочувствие было в норме, пульс хороший, голова не кружилась. 16.15 – самое время «насладиться экологически чистыми продуктами, не жертвуя при этом возможностью открыть для себя новые вкусы».
В большом зале земной шар клал к ногам вошедшему плоды свои.
Герман миновал витрину с логотипами «Деревенский бутик», на которой были представлены: завернутый в крафт-бумагу крестьянский сыр «от Ивана Никофирова, Калужская область»; пятнистые яйца «с птицефермы Базановой Марии»; молоко в бутылях без этикетки, но с красивыми бирками на бельевых веревках «от коровы Даши, Брянская область, доярка П. Н. Киселева»; банки с моченой морошкой, клюквой и маринованными грибами, к которым прикреплялась целая книжечка с историей удивительного человека, философа и художника Афанасия Захарова, Архангельская область, сфотографированного с берестяным туеском сидящим среди мхов.
Дальше располагалась лавка «Эль Деликатессо», где с балки темного дерева свисали палеты, хамоны, призунто, Серрано и Иберико («для тех, кто уже пробовал испанскую вяленую ветчину, эти слова ассоциируются с незабываемым вкусом, а если вы только начали знакомство с этим блюдом, то вам оно еще только предстоит…»). Затем закуток с винами, где в тот день царил слушатель курсов сомелье, бледный целеустремленный юноша, полдня добирающийся из своего Крюкова и мечтающий о личном винограднике. Он развлекал разговорами гомосексуалиста, арт-директора ресторана Maxim, располагавшегося, как мы знаем, этажом выше, человека без принципов, который 5 лет неизвестно чем занимался в Камбодже. Герман слышал часть их диалога, проходя мимо к стойке с китайской кухней.
– Какие ты говоришь нотки? – Арт-директор растягивал гласные и расплывался по стойке.
– Малины и лакрицы, – отчетливо выговаривал сомелье.
– Не чувствую.
Закинув за плечо широкий и длинный шелковой шарф, изнеженный господин пьяно щурился, смотрел на свет интенсивно рубиново-красное «Tignanello» и видел сквозь заляпанное стекло лишь бедного юношу.
Китайскую стойку украшали традиционные красно-золотые фонарики. На маленьком пятачке складно двигалась группа узбеков. Третьяковскому нравилось наблюдать за их работой, казалось, что это одна семья: мужья делают суши, жены торгуют, пожилая мать моет посуду. Прилавки тут ломились от эклектики, состоявшей из самых популярных товаров с большой маржой от пхали до хумуса (менеджер-макретолог, сутуловатая девушка в белой рубашке и юбке-карандаше, довольно потирала ладошки, пробегая мимо на шпильках в конце дня). Но Герман взял только рис с овощами, корейскую морковь и спринг-роллы на общую сумму в 315 рублей.
Незаметно присев в углу, он смотрел и думал, чем отличается от всех них.
Возможно, виной всему была наследственность.
Дело в том, что родители Германа были, что называется, «не от мира сего», то есть жили вечными ценностями. Они познакомились в Математическом институте им. В. А. Стеклова. Отец в молодости был звездой, доктором физико-математических наук, внештатным сотрудником, а мать – скромной труженицей отдела дискретной математики. Герман прожил жизнь в заваленной книгами квартире, где на притолоке готическим шрифтом было начертано «Наука – это храм». Начертано, понятное дело, отцом, хотя его-то сфера интересов была гораздо шире научных.
Антон Третьяковский занимался динамикой вихрей, носил длинные волосы, говорил громкой скороговоркой, бурно жестикулировал, любил историю, германскую и скандинавскую мифологию, а также толстые мудреные книги. Он был, как Герман догадался позже, типичным фершробеном.
Мать, которую папа всегда называл только полным именем София, маленькая, незаметная женщина, носила очки на цепочке, которые в секунды душевного волнения поправляла хрестоматийным жестом, делая ладони шорками. Она была мученицей – все время пыталась сконцентрироваться, ей постоянно мешали, у нее всю жизнь болела голова, и она вечно просила мужа говорить потише.
У Германа никогда не шла математика. Стоило родителям начать что-то ему объяснять, как перед ним как будто занавес падал. Он сразу начинал волноваться, потому что заранее знал, чем все это закончится.
– Ты меня слушаешь, Герман? – спрашивала мама, начиная моргать, ее испуганные глаза заполнялись влагой. – Все, я не могу больше, – сдавленно произносила она и закусывала кулачок, оглядываясь на Антона.
Папа брал учебник, близко подносил его к глазам, потому что ничего не видел и при этом отказывался носить очки.
– Ну, что непонятного, Германус, родной, это же программа первого класса… – слишком ласково вступал он.
Если мама говорила сухо и по делу, то отец обычно начинал издалека. Приводил забавные примеры с яблоками, картошкой, самолетами, уходил в длинные отступления об истории вопроса, шутил и сам смеялся, прохаживался по комнате, заваривал чай и в результате запутывал все таким диким узлом, что Герман, и без того все это время терзавший себя за причиненные матери страдания, окончательно обнулялся.
– Ты меня слушаешь? – звучал все тот же ужасный вопрос.
– Да, – говорил Герман.
– Так как это решается?
Герман что-то обреченно корябал на листке.
– Это что? – спрашивал отец. Герман молчал. – Ты меня слушал или нет? Я для кого все это рассказывал? Ты слушал меня или нет? Герман, почему ты меня не слушаешь? Почему ты никогда меня не слушаешь? Почему ты меня не слушаешь?
Папа невыносимо ритмично и долго бил ладонью по столу, тряс головой, волосы падали ему на лицо, вид его был страшен, а мама, которая тем временем успела прилечь, слабым голосом умоляла его говорить потише.
Это была настоящая пытка.