Капсула — страница 3 из 5

- Будь моя воля, наложил бы карантин. Строжайший. Никого бы не подпускал. Еще лучше - вообще забыть, что она существует. Нет ее - и все! Майор с силой ударил прутом по голенищу.

Семенивший по правую руку эксперт испуганно отпрянул, перебежал на другую сторону.

- Что вы такое говорите! - запальчиво запротестовал он. - Как это забыть? Смешно даже. Такое событие! Да мы просто не в состоянии пока понять, с чем столкнулись.

- Вот именно, понять не в состоянии, а лезем. Потом окажется, что капсула с начинкой.

- В каком смысле?

- В любом. Когда ей надоест наша настырность, рванет на весь земной шарик. Шарик, может, останется, а что на нем - к чертям собачим. Об этом кто подумал?

Такие разговоры, правда, в более корректной форме, Покровский уже слышал, сам немало размышлял, что будет, если... Имел на сей счет свое мнение, но ни с кем пока не делился и не собирался делиться - слишком крамольной была мысль. А сейчас прорвало:

- Наивный вы человек, майор. Разве людей остановишь? Ради знаний - на костер шли. Во все времена и поныне. Миром правит Молох познания. Какие бы беды ни грозили, - не удержать, не отвратить. Если человечество когда и погибнет, то только из-за своего любопытства.

Он говорил отрывистыми, сжатыми фразами, словно диктовал стенографистке тезисы доклада или статьи, нисколько не заботясь о собеседнике: дойдет до него - хорошо, а нет - разжевывать необязательно. Лишь бы выговориться, выпустить из себя пар.

- Знаете, в чем первородный грех Адама и Евы? В том самом любопытстве. Вкусили плод от древа познания. Боженька строжайше запретил, а они ослушались, вкусили. Под страхом смерти. Да иначе и быть не могло. Жажда знаний сильнее инстинкта самосохранения. В этом - исконная тайна человеческого рода, его изначальная суть. Выше и нет ничего. Не верьте, будто наука служит человеку. Все наоборот: человек служит науке, он ее извечный раб. Мы познаем не ради жизни, а живем ради познания. Улавливаете разницу? Человечество само себе уготовило тотальную ловушку. Без всякой защиты. Достаточно одного случайного шага, неосторожного движения - и ловушка захлопнется. Может, эта капсула - как раз такой случай. Вы абсолютно правы: не знаем, а лезем. Но изменить ничего нельзя, людей не переделать. Мы все от Адама и Евы, дети первородного греха. Потому и лезем, что не знаем. Лезем, чтобы узнать.

Забыв о хлысте, профессор снова перебежал на правую сторону. Отсюда ему лучше было видно лицо Карпова, освещенное косым вечерним светом. Лицо ничего не выражало. Застыло, одеревенело.

- Что вы смотрите на меня филином? - спросил он, встретив слепой взгляд майора.

- И много вас там, - Карпов ткнул прутом в пространство над головой, таких умных? Или вы один додумались?

- Какая разница - много, мало! Я мог бы всего этого и не говорить. Вы сами начали: наложить бы, мол, карантин, никого не подпускать, забыть. Вот я и пытаюсь вам объяснить: никакой карантин не поможет.

- А вдруг она и в самом деле... - Майор не стал продолжать. Разговор заходил на второй круг, как в сказке про белого бычка. Какой смысл толочь в ступе воду?

Они удалялись от лагеря в сторону капсулы. Узнав тропу, Покровский решил было, что Карпов ведет его к злополучному окопу. От одной этой мысли зябко поежился. Впрочем, может, действительно похолодало. Дело к ночи, роса выпала.

Поднявшись на плоский холм, остановились. Майор перестал хлестать себя прутом, застыл, заложив руки за спину. Покровский насторожился.

- Мы чего-то ждем?

- Не замечаете?

Покровский огляделся. Стемнело уже, окрестности едва просматривались, и хоть бы что-нибудь примечательного.

- Небо, - подсказал Карпов. - Как вам нравится небо?

И что в нем особенного? Небо как небо, каким ему и положено быть поздним летним вечером при ясной погоде. Чуточку, может, светлей, так это понятно: солнце закатилось совсем недавно, недалеко ушло. А где, собственно, оно заходило? Покровский не сразу определил закатную сторону. Что за наваждение! Противоположные края небосклона были освещены почти одинаково.

- Там - она? - показал он в направлении капсулы,

- Она, - подтвердил Карпов.

Прошло с четверть часа. Ночь надвинулась, зачернила запад, и тогда еще ярче обозначилось зыбкое сияние, исходящее из провала гор.

- Распалилась, стерва! - с неожиданной злостью сказал Карпов.

Пока они, задрав головы, пялилась на ночное небо, в лагерной службе произошел сбой. Очередной наблюдатель отказался идти на пост. Взбешенный сержант пустил в ход весь арсенал известных ему расхожих слов, но даже всесильное армейское красноречие не подействовало. Повалившись на землю, солдат сцепил под коленями руки и лишь круче сворачивался в калач, когда его пытались коллективными усилиями поднять и поставить на ноги. В конце концов, помянув всех родственников до седьмого колена, сержант отступился, решил дождаться майора. На его памяти такого не было, чтобы кто-то отказался выполнять приказ. Тут недалеко и до трибунала.

Над лагерем еще висел мат-перемат, когда Карпов с профессором вернулись с прогулки. Выяснять пошли в командирскую палатку. Майор только глянул на ошалевшего от страха солдата-какой из него наблюдатель? - и отправил спать. "Завтра разберемся".

Сержант не ожидал такого исхода, набычился: выходит, он зря драл глотку?

- Вот что. Гуськов, - майор посмотрел на него с холодным прищуром. Ночные наряды отменить. Кто там сейчас? Чихонин? Приведи его, и всем отбой.

Видимо, сержант недопонял или ждал еще каких-то указаний. Он глыбой стоял у входа, упираясь головой в свод палатки.

- Товарищ майор, а как же...

- Выполнять! - осадил его Карпов.

Оказавшись невольным свидетелем этой сцены, Покровский не знал, как вести себя - сидеть отстраненно или вмешаться, да и вправе ли он вмешиваться. Здесь он чужой, заблудший, и ему никогда - тут никаких сомнений - не постичь подноготной той кастовой жизни, которой жили люди, носившие военную форму. Он все видел, все слышал, но не рискнул бы судить, кто прав, и тем более взять чью-то сторону. Когда-то и, может, совсем скоро он сам попадет под пресс волевых решений, и ему вот так же будут приказывать, а вздумает возражать, - оборвут, окриком поставят на место... Нет, уставы не для него, никакого насилия над собой он не потерпит.

Укладываясь спать, старался не смотреть в сторону Карпова. С трудом выдавил из себя: "Спокойной ночи".

Ему снился огромный, в полнеба, водопроводный кран, свисающий из грозовой тучи. Будто бы быть чему-то ужасному, неотвратимо гибельному. Туча зловеще клубится, ворочается, лохматой тушей наваливается на землю. А он, Покровский, застигнутый ненастьем, лежит на спине посреди голой степи и в немом оцепенении видит, как прямо над ним из непроглядного чрева крана выползает чудовищная капля. Она растет, набухает - сейчас сорвется.

Очнулся со стоном, сел на шаткий край раскладушки. Пульс кроличий, в груди - булыжник. Надо бы дотянуться до пиджака, поискать в карманах таблетки. Будь он дома, жена вызвонила бы неотложку.

- Очень плохо? - спросил из темноты Карпов.

- Не беспокойтесь, со мной бывает. Который час?

Блеснул циферблат с подсветкой.

- Четверть первого, ночь еще впереди. Кошмары?

- Да нет, просто на новом месте...

Карпов запалил зажигалку, приблизился к Покровскому, осветил лицо.

- Шалите, профессор. Вам снилась капсула. - Он вернулся на свою раскладушку, лег. - Она и во сне нас достает. Каждую ночь одно и то же... Как это вы рискнули, если мотор не в порядке? Сидели б уж дома.

О снах в донесениях ничего не было. О "моторе" тоже раньше не думалось, да он до последнего дня и не был уверен, что пошлют именно его. В институте, на ученом совете, обговаривали несколько кандидатур, были среди них и помоложе, и здоровьем покрепче. Это потом в каких-то высших кругах окончательно определили, что первым лететь ему. Он не особенно допытывался, почему остановили выбор на нем, хотя и удивился: чем вдруг пришелся? Какое-то объяснение, скорее даже намек получил случайно, уже на военном аэродроме, перед посадкой в вертолет. Прикативший на зеленой "Волге" генерал, напутствуя, просил соблюдать осторожность, быть осмотрительным; для вящей значимости поднял палец: "Предельно, профессор. Предельно." Стоявший рядом директор института поспешил заверить: "Чего-чего, а осторожности Павлу Александровичу не занимать". В его словах Покровскому послышалось что-то обидное, унизительное.

Переждав боль в груди, осторожно вполз под одеяло.

- Я трус, - внятно произнес он. - Потому и направили, что трусливей не нашли. Па весь институт один такой. Вы слышите?

Майор не отозвался. Заснул, должно быть.

Покровский проспал утро. Проснулся от духоты - солнце уже изрядно накалило палатку. Косо висевший на стуле пиджак напомнил, что ночью пришлось шарить по карманам, искать таблетки. Потер грудь ладонью, прислушался. Вроде бы нормально ни тяжести, ни боли. Жить можно.

Он уныло посмотрел на идеально заправленную раскладушку майора: произведение искусства, шедевр! Попробовал что-то похожее сотворить со своей постелью - куда там, жалкая поделка.

Прибираясь, наткнулся на саквояж. Его саквояж! Совершенно целехонький. Стоит себе под столом, туго набитый консервами. Ну, майор! Не забыл ведь, кого-то послал, велел собрать банки, принести, починить ручку, молнию. Каким же нужно быть обязательным, чтобы здесь, в этом заклятом месте, ничего не упустить из виду, даже такую пустяковину! Покровский расчувствовался, думая о Карпове; от вчерашней неприязни не осталось и следа. Надо сейчас же найти его, выразить свою признательность, нет, восхищение! Пусть знает, какой он необыкновенный, просто замечательный человек.

Но почему так тихо?

Он выбрался наружу. Никаких признаков жизни. Залитый солнцем лагерь напоминал декорацию, оставленную после киносъемок. Куда же все подевались.

С нарастающей тревогой заглянул в одну палатку, другую, обошел всю территорию. И когда убедился, что он здесь единственная живая душа, позвал в отчаянии: