лько придёт; я же один на белом свете чист душой и невинен, точно гильотина; и к чему бы моя душа ни лежала, я думаю о солнце, когда нежусь под его лучами, и о тени, когда захожу внутрь.
Вдруг поймав себя на том, что мой собеседник как-то давно меня не перебивал, я подошёл к романисту, чья возня в углу меня уже некоторое время занимала: каково же было моё изумление, когда я обнаружил, что тот, скинув ботинки и повернувшись ко мне спиной, отогревал ноги у батареи; в ответ на мой немой вопрос он огрызнулся: «Вот результат ваших разглагольствований: я насквозь продрог».
2. Мыльный пузырь
Из-за этого разговора я совсем припозднился: одна моя давняя подруга, Берта Бокаж[31], ждала меня к ужину. Добрался я к ней уже около девяти и с удивлением обнаружил, что больше никого нет. Берта, само очарование, объявила, что ужинать мы будем с ней наедине: что ж, я не возражал. В то время я считал её одной из самых умных женщин, которых мне довелось знать. Её проницательность была инстинктивной, врождённой, а не взращённой в некоей модной лаборатории, наподобие тех, что встречаешь нынче повсюду, на светских раутах или эзотерических собраниях, на концертах, за кулисами театров или в залах заседаний[32].
Моя подруга в изысканном вечернем туалете велела приготовить донельзя милый холодный ужин, что избавляло нас от перемены блюд и от услуг той секты индивидов, которые нас самих держат за рабов!
Наша очаровательная трапеза началась со всем тем воодушевлением и весельем, которым способны одарить друг друга два существа, испытывающие взаимную симпатию, свободную от каких-либо задних мыслей[33].
Я был знаком с ней уже около двадцати лет, и вот уже десять, как она не была моей любовницей: наши устремления так сильно разнились, что никаких сожалений или ревности[34] между нами и быть не могло.
Взгляды наши встречались и ныряли друг в друга с той полной откровенностью, без которой немыслима настоящая дружба[35].
– А вы счастливы? – спросила она меня вдруг.
Поскольку я с трудом мог бы сказать тогда, что вообще можно назвать счастьем, то переадресовал вопрос ей самой.
– Разумеется, я счастлива: мне больше нет дела до других, меня не трогают ни комплименты, ни уколы; и дело не в безразличии, я просто нахожу, что так удобнее существовать в среде моих современников.
Ещё совсем ребёнком я смастерила себе одну безделушку – просто чудо какое-то; мне не терпелось показать её всем друзьям, чтобы, восхитившись диковинкой, они бы и меня любили больше – но никому до неё и дела не было. Мне же она казалась восхитительной драгоценностью, несравненной и великолепной: мужчины, думалось мне, не в силах будут отвести от неё взгляд. Кое-кто из них действительно брал эту прелесть в руки, но, покрутив брезгливо, тотчас же спрашивал, где я взяла[36] этот уродливо слепленный каштан? Ах, сколько подобных фраз мне довелось услышать! Дошло до того, что, переполнившись отвращением и скукой, с ощущением нечеловеческого одиночества я, не дрогнув, забросила моё сокровище в море[37]… Позднее я поняла, сколь малодушным и наивным был мой поступок – и сколь глупы надежды поделиться с другим существом, будь то мужчина или[38]
<…>
казаться нежной и благоухающей духами!
– Да нет, никакой это не пессимизм! Возьмите хотя бы вот эту куропатку: она бесподобна, спору нет, просто тает во рту; но подайте мне куропатку театральную – как декорации, из картона, – и вы поймёте, почему я откажусь её даже пробовать! Меня воротит от картона и от декораций в целом – они отдают дешевизной, убожество какое-то. То же можно сказать и о нашей стране: она стара, ей не хватает огонька, она всё ещё цепляется за мнимую сентиментальность импотента.
Французы того и гляди вновь примутся верить в Бога – им и так по душе лишь Неизвестные солдаты, так приятно поплакать у них на могилке. Любую силу, всякую настоящую, реальную энергию они стремятся растоптать, порвать в клочья, упрятать, сдать в камеру хранения!
Но человек не появляется из ничего; если вы ищете гениальность, вам понадобится грядка, чтобы её взрастить: но наша земля, по крайней мере в настоящее время, полностью истощена. Мы слишком напичкали её химическими удобрениями, все подлинные микробы тут вымерли, так что приходится штамповать поддельные! Вот он, триумф скальпеля и возгонки: мозги получают новую жизнь на операционном столе, но сердца валяются бесхозными в зрительском амфитеатре! Вокруг развелось столько фальшивых гениев, что появись вдруг хоть один настоящий, никто бы его не признал, и толпа, на уме у которой лишь мода, подняла бы беднягу на смех.
– Однако если это будет настоящий гений – а значит, и реальная энергия, – то не войдёт ли он автоматически в моду?
– Как бы не так; я однажды провёл опыт: вылил огромную склянку духов в сточную канаву, где облегчается всяк, кто проходит мимо, – так вот, никто не прибежал, восклицая: «Надо же, как тут хорошо пахнет!» Люди не замечали ничего нового, настолько они привыкли к былому запаху[39].
– Ах, прошу вас, – прервала меня хозяйка, – увольте; подобные речи лишь укрепляют вашу репутацию человека пресыщенного, которого ничем не удивишь. Вы, мой бедный друг, считаете себя толстокожим – но поверьте мне: точно губка, вы впитываете всё, что носится в воздухе, и легко увлекаетесь, а ваша впечатлительность может лишь вызвать улыбку!
– А вы, насколько же вы остаётесь женщиной: курите, коротко стрижётесь, водите машину – и принимаете всё это за неуязвимость! Конечно, до мужчин вам нет и дела; женщинами вам нравится командовать; а дети, когда они вам попадаются, годны лишь на то, чтобы обводить их вокруг пальца – им легко внушить, что у вас есть сердце. Но ваш эгоизм вас не защитит, вы так же тщеславны, как и все вокруг, и, вопреки всем вашим заверениям, я-то знаю, что вы точно так же уязвимы!
«И не кажется ли вам, – добавил я со смехом, – что мы с вами должны быть поистине добрыми друзьями, если подобные реплики никак не вредят нашим отношениям? Наверное, всё потому, что мы с вами до дна испили чашу как ссор, так и наслаждений, нас уже ничто не берёт; я даже порой задаюсь вопросом, почему мы продолжаем видеться?»
Ей эта мысль, должно быть, также приходила в голову, поскольку ответила она не задумываясь[40]:
– Да только потому, сдаётся мне, что есть в нас некое жестокосердие – мы оба получаем удовольствие, разглядывая остальных, и видим их буквально насквозь!. Кстати, этому наслаждению мы сможем предаться и сегодня вечером, поскольку, если хотите знать, у меня на вас планы – поедем к одним моим друзьям: им не терпится с вами познакомиться! Пора уже отвлечься, хватит всех этих бесплодных разговоров[41].
– Всё вокруг бесплодно, – возразил я.
– Вовсе нет – ну или, по крайней мере, не всё вызывает у меня мигрень!
– Что ж, прекрасно – вечер в баре! Ведь мы, надо думать, едем в какой-то бар?
Берта Бокаж улыбнулась:
– Да: сегодня вечером я повезу вас на открытие Негритянского бара[42]!
– А кто там будет из наших? Не люблю сюрпризов.
– О, скучать не придётся – например, будет Генриетта Фиолет: вечно молода, вечно разведена, флиртует со всеми напропалую; душа нараспашку, правда, не любит, когда лезут под рубашку.
– Да, я хорошо с ней знаком. Помню даже, нас с отцом пригласили к ней на свадьбу, и он отпустил там довольно неожиданное замечание. Весь день папа´, близко знакомый с родителями невесты, выглядел подавленным, и на вопрос: что его так тревожит, ответил, что у него нейдёт из головы обилие дохлых мух[43] в парадном зале ратуши!
– Вот ведь действительно незаурядный человек – а какое чувство юмора!
– Не сказал бы – но он действительно себе на уме: если что задумает, никакие пертурбации его от этой идеи не отвлекут.
– Вы, мой друг, кажется, в этом на него похожи?
– Что вы хотите, мы, кубинцы[44], все такие: синее небо, пальмы и приятный зной лишают тамошние умы способности воспринимать вещи позитивно[45]. На Кубе жители красят дома в розовые, лазурные или салатовые тона: на солнце они слегка выцветают, но не теряют от того своего очарования. Я на Кубе никогда не был, а потому, как кубинцы с домами, обхожусь с идеями: что за наслаждение – раскрашивать чёрные мысли лазурью[46]! Здесь, кстати, они выцветают не под солнцем, а под дождём.
– Да вы сегодня поэт, мой дорогой!
– Ах, нет, увольте: вам известно, что я на дух не выношу поэтов.
– Отчего же?
– Отчего? Почём мне знать: их жизнь, о которой обыкновенно судачат на каждом углу, кажется мне лишённой всякого интереса. Захлёбываясь от восхищения, рассказывают, что один из них во что бы то ни стало пытался прожить на пять медяков в день, каковые к тому же исправно ходил выпрашивать на паперти[47]. Мне от этого ни тепло, ни холодно; меня мало занимает творчество других, а уж их жизнь – и того меньше[48]; что с того, что один художник возвращается к мольберту по сто пятьдесят раз[49]