Караван-сарай — страница 7 из 21

С княжной, кстати, был связан и случай из моей жизни: однажды вечером, когда мне в особенности не везло в картах, я почувствовал у себя на плече чью-то руку; обернувшись, я увидел Шапо: та протягивала мне монетку в пять франков! «Возьмите, – сказала мне она, – эта монета приносит удачу, я как-то одолжила её испанскому королю, и он выигрывал весь вечер». Монета оставалась в моём распоряжении два дня, но выигрыш ко мне так и не шёл – княжна, напротив, за эти два дня разбогатела на двадцать пять тысяч франков. Верить в талисманы, впрочем, я не перестал; один мой знакомый, русский, не способен выиграть, если рядом с ним на сукне не стоит ночной горшок слоновой кости!

К нам присоединялись всё новые друзья: Марсель Дюшан, знаменитый автор «Обнажённой, спускающейся по лестнице», отказавшийся от живописи, «чтобы сосредоточиться на сводничестве» – поэтический парадокс в духе остальных каламбуров Рроз Селяви[103], – и скульптор Рафаэль Уайт, смысл жизни которого – любовь! Он любит скульптуру, живопись, женщин, он большевик, но вынужден ссужать деньги антикоммунистам.

Проходивший мимо Блез Сандрар, швейцарский Агасфер[104], остановился на мгновение у нашего столика рассказать о своих проектах: Марокко, Китай, Бразилия, кино – не преминув упомянуть о своём отвращении к любой литературе.

Графиня Трипль спросила меня, кто это там сидит один-одинёшенек за столиком прямо перед нашим: Марсель Дюшан поспешил сообщить ей, что это господин Воллар-с-БольшойДороги[105].

Я успокоил графиню, заверив её, что речь идёт о величайшем, честнейшем и самом образованном торговце картинами. Она внимательно посмотрела на меня, после чего губы её тронула усмешка удовлетворённой объяснением женщины.

В некотором отдалении подобралась компания из десятка морских офицеров. Я был знаком с некоторыми из них, а потому не мог отказать себе в удовольствии распить с ними бутылочку шампанского. Молодой лейтенант поведал[106] мне о последнем – совершённом сегодня же – подвиге одного аса авиации из их гарнизона. Тот побился об заклад, что в два часа пополудни влетит на своём аппарате прямо в номер Марты Шеналь в «Карлтоне» через балконную дверь, которую та никогда не закрывала; сочтя исполнение подобного пари делом чести, он попросил двух своих друзей быть тому свидетелями. Ровно в два часа – секунд, может, без двадцати – из-за холма Шевалье показался самолёт: с чудовищным рёвом он пронёсся над головами собравшихся к окну г-жи Шеналь, в которое и врезался – по пути потеряв над морем пилота! Дверь номера была закрыта на два оборота, а сама певица куда-то отлучилась, так что прислуга никак не могла попасть внутрь, чтобы убрать осколки. Вернувшись позднее переодеться к вечеру, Марта Шеналь смогла лишь воскликнуть: «Боже мой, кто учинил у меня весь этот беспорядок!» Незадачливый ухажёр-авиатор тем временем был вынужден добираться до гарнизона вплавь, чтобы не привлекать лишнего внимания.

Рассказ немало позабавил собравшихся: люди указывали на сидевшую через весь зал Шеналь, как если бы за штурвалом самолёта сидела она сама!

Рассматривая окружавших меня вояк воздуха и моря, я вскоре начал различать присущие каждому из двух видов внешние – и, следовательно, внутренние – признаки.

Моряки – загорелые, осанистые, в мундирах с иголочки – говорили громко, и им, казалось, было тесно в душном зале ресторана. Лётчики же, в смокингах или простых костюмах, выглядели измождёнными и нервными, ни от одного из них не исходило то впечатление спокойной силы, которое производят обычно люди спортивного склада и в особенности те, кто по роду службы во флоте регулярно сталкивается с бушующей стихией!

Я вскоре разделил их на две категории – любителей женщин и любителей наркотиков! Признаюсь, милее мне были последние.

Оставив мундирам танцы и флирт, я предложил второй группе сегодня же вечером покурить опия. Сам я уже давно не предаюсь такого рода занятиям, но порой так приятно окунуться в атмосферу, которую создаёт приятно ложащаяся в руку трубка, вновь вкусить очарование тех ночей, когда все тяготы и заботы жизни остаются за порогом.

Как признались мне некоторые офицеры, из предосторожности они захватили с собой в Канны «всё необходимое», чтобы, опоздав на последний поезд, не остаться без любимого вечернего времяпрепровождения!

Я сказал, что мне надо на мгновение вернуться к графине Трипль, но я дам им знать, как только мы сможем убраться отсюда восвояси. За нашим столиком, однако, я обнаружил Клода Ларенсе, бледного и взвинченного, который вновь принялся упрашивать, даже умолять меня дать ему дочитать роман: он был настолько подавлен, что намеревался уже начать всю работу сначала, и ему надо сегодня же вечером услышать моё мнение. Я сдался[107] и, обернувшись к Розине, предложил ей не ждать меня и возвращаться одной: она давно уже жаловалась на усталость. Ларенсе надо было излиться[108], и кто знает, когда я смогу вырваться на свободу! Я предупредил также моих друзей, что присоединюсь к ним позднее в условленном отеле.

Романист утянул меня к стойке бара, где нас уже ждали два виски, и раскрыл свою рукопись на не дававшем ему покоя пассаже:

В этом состоянии столь экспрессивного оживления и едва сдерживаемого возбуждения Мари была поистине прекрасна. Её личико, и так чудо как хорошенькое в озарении случайной улыбки, начинало сиять несравненной красотой, когда на нём сменялись выражения уязвлённости, возмущения, сожаления или страдания. Если Господь наделяет одно из своих творений даром нравиться, результат получается просто божественный.

– Что ж, вот и всё, – добавила она в заключение, – надеюсь, моё прошлое прольёт для вас хоть немного света на настоящее, и вы увидите его в не столь мрачных тонах.

– Прощайте, господа, – добавила она, махнув напоследок рукой.

– Послушайте, дорогой мой, но это же восхитительно, – сказал я изведённому тревогой бедняге, – как всё таинственно, ваша работа никого не оставит равнодушным!

– Ах, вы поистине возвращаете меня к жизни, вот, послушайте ещё – думаю, вы тотчас поймёте, что к чему:

«– Нет, – повторила Мари, – ещё неделю назад вы были для меня лишь любезным незнакомцем, так что я могла без стеснения отдаваться моей слабости к шампанскому, но нынче я его больше не люблю и предпочитаю ключевую воду. – Склонившись к нему, она добавила: – Спасибо!»

– Да-да, чрезвычайно выразительно, – сказал я Ларенсе, – удивительный роман, не сомневаюсь, вас ждёт оглушительный успех.

Он рассказал мне тогда, что до моего появления прочёл те же страницы Розине Отрюш, и она их живо и искренне хвалила.

– Как и ваше, её мнение для меня чрезвычайно ценно, – добавил он, – я считаю г-жу Отрюш не только утончённой, но и на редкость умной женщиной.

Действительно, поддержал я, разбрасываться такими мнениями негоже.

Забежав на минутку в «Карлтон» переодеться – но не сообщая об этом Розине, – я отправился к офицерам в отель «Серафим» (слывший в тех краях уютным семейным пансионом); второй этаж был там отведён исключительно для курильщиков опия, обитатели первого и третьего могли в итоге наслаждаться дивным покоем.

Всё прошло согласно заведённому ритуалу, избавлю читателей от описаний того, что им и так хорошо известно; утром я первым поднялся с азиатских циновок, на которых, признаться, выспаться как следует мне не удалось, и вышел подышать свежим морским воздухом. Я долго сидел на террасе, наблюдая за набегавшими волнами; меня позабавило, как вскоре один за другим на солнце стали выползать прочие курильщики в длинных восточных робах – возвращаться к дневному распорядку они явно были не готовы! Вставший ни свет ни заря англичанин, сбитый с толку их костюмами, вынул изо рта традиционную трубку и попросил моего друга капитана Муляра принести чай и тосты с маслом и джемом!..

Офицеры предложили мне пообедать вместе, я с радостью согласился и, забрав машину, вновь встретился с ними около полудня.

Обед вышел[109] изысканным и одухотворённым, и в какой-то момент беседа перешла на кубизм и дада. Юный мичман[110] с мрачным и глубоким взглядом попросил разъяснить, «что такое кубизм и кто его изобрёл».

– Бог, – сказал я.

Похоже, мой ответ его покоробил:

– Бог?

– Бог, то есть вы сам, если угодно.

– Полно вам, что за «дадаистские» рассуждения! Есть ли какая-то разница между кубистами и дадаистами?

– Не знаю, возможно.

– Право слово, довольно насмешек, объясните толком.

Он решил, что загнал меня в угол, – я же почувствовал, что разговор незаметно скатывается к казарменной «дедовщине», и решил не сдаваться:

– Есть один трактатец Глеза и Метценже, снимающий с кубизма всякий покров тайны.

– А! И что, дельный?

– Увы, не читал!..

– Ну скажите тогда хотя бы, кто его изобрёл, что вам стоит?

– Метценже, Пикассо, Аполлинер, Макс Жакоб – но скорее всё-таки Пренсе, по крайней мере, если послушать его самого[111].

– Что ещё за Пренсе?

– Страховой агент.

– И что же он страховал?

– Кубизм.

– Ради Бога, давайте серьёзно – страховщик чего?

– Мне-то откуда знать: сумасшедших… или людей разумных.

– Но что же такое на самом деле кубизм?

– Ну… живопись такая!

– Поистине, с вами каши не сваришь – вы нам так ничего не объясните?

– Что вы хотите, за меня всегда всё объясняют другие!

– А дада? Уж в этом-то вы нам не откажете!

– Дада – это перемирие и это мир; это концентрация чего-то неуловимого – или наоборот, средоточие наших самых бессмысленных амбиций. Жером