1
Где-то в начале сентября ударили первые заморозки. Дни стояли тихие, будто вымытые, зелень поредела, и оттого все вокруг раздвинулось, стало прозрачней и шире.
Вот уж месяц, как Маша Стогова исполняла обязанности заведующей отделом в районной газете, и эта новая должность, кроме того, что неожиданно превратила ее в Марию Ильиничну, внесла в ее жизнь некоторые неудобства, из которых самой обременительной была обязанность приходить на работу вовремя. Это было трудно. И не потому вовсе, что Маша любила поспать подольше или понежиться в постели, а потому главным образом, что с утра в любую погоду она выходила из дому с чувством острого любопытства: что-то сегодня произойдет, она о чем-то подумает, вспомнит, и все это должно произойти и вспомниться вот за этим углом или за следующим. И она шла всегда очень неторопливо, дорогу выбирала самую дальнюю, где-нибудь по дамбе над тихой Каменушкой, шла через парк, подолгу задерживаясь возле пруда или возле подтаявшего весеннего сугроба, или просто смотрела, как с ветки на ветку перепрыгивают беспокойные серые птицы с длинными носами… Она не торопилась, потому что если ничего не случится с утра, ничего не подумается и не произойдет, то так уже будет весь день.
В тени домов, куда еще не добралось солнце, ледок под ногами вкусно похрустывал, и Маша специально шла в тени, по светлым пузырчатым лужицам, чтобы наступать на тонкую ледяную корочку и слушать вафельный хруст. Почему-то думалось в эти минуты о ломком, туго накрахмаленном белье… Она улыбнулась — ее редакционные друзья, очень умные и очень тонко чувствующие люди, непременно сказали бы сейчас, что она попала в сферу действия закона случайных ассоциаций…
Возле почты встретился Аркадий Семенович. Он ходил с непокрытой головой до самых трескучих морозов, ветер трепал его лохматые кудри, но вид у него, однако, был элегантный — темное пальто с блестящим, как у фрака, воротником, темный шарф, перчатки, остроносые, по последней моде, туфли — весь темный и наглухо застегнутый, как пастор.
— Рад вас видеть, Машенька. — Остановился доктор. — Очень рад. Если бы не ваша бледность, я бы с удовольствием сказал, что вы прекрасно выглядите. Мало гуляете? Много работаете? Надо больше гулять. Денек-то сегодня каков, а?
— Хороший денек, — согласилась Маша.
— Прощальные дни лета… Скоро погонит снежный вихрь, не знающий покоя, пыль снежную вдоль смутных берегов… Не помните, чьи это стихи? Я тоже не помню… Ничего, Машенька, скоро я снова поставлю вас на лыжи, и вся ваша томность исчезнет.
Он пошел дальше — высокий, легкий, весь какой-то необычайно молодой в свои, наверное, уже пятьдесят с лишним лет, а Маша провожала его взглядом, с улыбкой вспоминая, как в прошлом году после воспаления легких доктор принялся долечивать ее самым варварским способом. Он достал ей лыжи с какими-то необыкновенными креплениями и гонял ее чуть ли не каждый день сначала по Каменушке, потом дальше, в сопки. Она сперва брыкалась, приходила домой чуть живая, но скоро вошла во вкус и уже к концу зимы сделалась заправской лыжницей.
Сам Аркадий Семенович бегал на лыжах и на коньках, играл в теннис и даже прыгал с парашютом. Правда, с парашютом он прыгал всего один раз, но успел этим своим прыжком доставить газете кучу хлопот. Они чуть было не поссорились тогда. Еще бы! Маша узнает, что на территории ее района совершен по меньшой мере подвиг — доктор прыгает в тайгу, приземляется не совсем удачно и с вывихнутой ногой спасает человеку жизнь. Это подвиг, меньше не скажешь! Это… Маша влетела в кабинет редактора, держа в руках дюжину восклицательных знаков, и, захлебываясь от восторга, — подумать только, с вывихнутой ногой! — стала требовать под очерк всю третью полосу…
Карев согласился. Карев тоже был слегка взволнован, потому что его друг Аркадий Семенович Шлендер хоть и вывихнул ногу, но все-таки прыгнул в тайгу и что-то там очень нужное сделал, а сам он вот уже пятнадцать лет сидит за письменным столом и протирает брюки.
У Карева было худое, длинное лицо, хорошая осанка, ежик седых волос и красивые тонкие пальцы. Он носил пенсне и был чем-то похож на Чехова, не только внешне, но и манерой вести себя, разговаривать с деликатной и всегда несколько застенчивой, чуть ли не извиняющейся улыбкой, даже если он говорил при этом злые и неприятные слова.
Карев был старым книжным человеком, потомственным интеллигентом, он даже в детстве не стрелял из рогатки и не дразнил собак, не убегал из дому, он читал умные книги, а не какой-нибудь «Остров сокровищ», и все-таки каждый раз, когда рядом с ним происходили интересные, необыкновенные вещи, где-то в его душе бесстрастного книгочея шевелилось смутное беспокойство. Ему хотелось надеть свои суконные боты и выйти под холодный осенний дождь.
А рядом с ним жил его старый друг, старый рыжий мальчишка Шлендер, с которым всегда что-то случалось, и это соседство было ему приятно.
Доктору позвонили. Он тут же явился, сел в кресло и стал с большой охотой рассказывать, как он летел, как прыгал, как сначала перепугался, а потом все прошло. Он говорил так аппетитно и смачно, так живописал интересные детали, подробности, махал руками и смеялся, что Маше захотелось записать дословно этот живой рассказ, без деепричастных оборотов и сюжетных ходов — просто записать, — и это будет куда лучше, чем добротно построенный очерк.
— Я напишу об этом, вы позволите? — спросила она на всякий случай, потому что можно было и не спрашивать: писать или не писать — ее право, но доктор вдруг замолк на полуслове, серьезно посмотрел на нее и сказал:
— Нет, Машенька… Я напишу сам. Как говорится, из первых рук. Согласны?
«Ну, еще бы! — подумала Маша. — Действительно, кто же лучше расскажет о событии, как не сам его участник?»
На другой день Шлендер принес материал. Это была статья, в которой организация здравоохранения в районе подвергалась самой суровой критике.
— Только так, — сказал доктор. — А вы как думали? Героя из меня делать? Да нас тут всех высечь надо! Старого человека бросают куда-то в лес только потому, что нет на местах квалифицированных кадров, плохо — на редкость плохо! — ведется профилактическая работа… Сечь! Нет, правда. А если бы у меня между небом и землей остановилось сердце? Если бы я разбился? Очень просто мог бы разбиться — нас ведь никто не учит прыгать с этим чертовым парашютом, который бросает тебя на землю, как мешок с песком… Нет уж, Машенька, увольте, героем я в этой истории быть не хочу… То есть очень хотелось бы, конечно, но не получилось… Геройство — это что? Это, если хотите знать, такая организация работы, при которой в нашем геройстве нет нужды! Вот таким образом, товарищи газетчики. Статью я написал, по-моему, отличную.
— Хулиган ты, — сказал Карев. — Старый, заслуженный, скоро вот лысеть начнешь или седеть, а все хулиганишь.
Потом, когда заметка о нем все-таки появилась даже в «Известиях», он ходил очень гордый и только ворчал, что его назвали «человеком уже в годах»…
Маша на него тогда обиделась: ей казалось, что он всем этим бравирует, и хотя была в том доля истины — доктор действительно любил-таки слегка порисоваться, — теперь Маша знала, что просто он такой человек, неожиданный и даже диковатый в чем-то, у которого есть свои правила, тоже неожиданные иногда, но всегда очень правильные…
В редакции еще никого не было. Маша пришла первой. Ого! Вот что значит дисциплина и чувство ответственности. Она тут наведет порядок! А то, понимаешь ли, сидят день-деньской за столами и говорят всякие умные вещи, а потом… Ох, мамушки светы! Тебе ли наводить порядок… Ну-ка, закурим лучше… Так… Она посмотрела на себя в зеркало и расхохоталась — сидит, заложив ногу за ногу, в руках сигарета, губки оттопырены, носик сморщен — еще бы, такая гадость!
Швырнула сигарету в окно. Ничего, так обойдется, без сигарет. Хотя… Элегантный у них бывает вид, честное слово, у этих столичных журналисток, когда они сидят и курят. Умеют же курить, чертяки! А она не умеет. Тошнит ее от сигарет. И пить не умеет. И писать… Ну, пошло! Сейчас об этом думать нельзя, ты не на прогулке, а в рабочем кабинете. Уже без пятнадцати девять. Начинается день. Ничего не случилось, не произошло. Сейчас придет Карев, и они вдвоем — Антон Сергеевич и Мария Ильинична — будут обсуждать очередной номер.
Карев задержался. За окном тарахтел мотоцикл, кто-то из ребят собирается на прииск. Надо бы и ей поехать, а то лезут в голову глупые мысли… Ходит по дорожкам, ждет, что из-за угла выглянет чудо… Каким оно будет? Чего ей надо? Чего она ждет? Да ничего не ждет… Просто молодая здоровая тетка, у которой по утрам такое вот хорошее и чуточку сентиментальное настроение от синего неба и чистого воздуха, от пташек всяких, от здоровья… Она очень любит свою работу, свой поселок, людей, самых разных, любит собак, стихи, свою комнату? Что еще ей надо? Ничего? Ну, это ты брось…
Рабочий день все-таки начался. Пришел Карев, сказал:
— Мария Ильинична, этот ваш Русанов опять отличился. Вот посмотрите, нам пишут… Так… Шофер Геннадий Русанов на общественных началах организовал курсы английского языка… И еще… Оформил местный клуб… Урожайный парень, вы не находите?
Он снял пенсне, сощурился:
— Вы им еще не занимались?
Нет, она им не занималась. Все как-то некогда было. И потом, она не любила эти разговоры о простом советском человеке, потому что приходилось восхищаться черт знает чем. Горняк читает Горького. Ну и что? Пора ему читать и Горького, и Роллана, и Достоевского. И в том, что он слушает Чайковского, тоже никакой особой заслуги нет.
Началось это месяца два назад. Она получила статью от шофера Русанова с четвертой автобазы, с того отделения, где бригадиром Княжанский, заинтересовалась, естественно, тем более, что статья была действительно очень дельная. Автор писал об эстетике, о том, что красота в работе шофера — это один из показателей его профессионального мастерства.
— Очень хорошо сделано, — сказал тогда Карев. — Вы просто молодец!
— Это не я, — растерялась Маша, — это…
— Простите?
— То есть я хочу сказать, что статья пошла без всякой правки, я ее в таком виде получила.
— Странно… Кто бы это мог? У нас там вроде никого нет из пишущих. Да и…
— Автор написал, — простодушно сказала Маша, и только теперь до нее по-настоящему дошло, что статья была написана не только профессионально, но просто-таки чертовски хорошо…
— Мне бы такого автора в штат, — буркнул Карев. — Я вас попрошу, займитесь им.
А она не занялась. Не успела. И вот теперь Антон Сергеевич, прищурившись, вопрошает:
— А что, если вам съездить туда? Можно сделать очень интересный материал. В конце концов у нас не так уж много шоферов, которые пишут об эстетике и преподают английский. Как вы думаете? Мой вам совет — поезжайте. Прямо сейчас. И пишите. Только без этих, знаете, без лозунгов. Не торопитесь… Можете с ним даже в кино сходить, чайку попить, если угостит… Мне бы хотелось иметь, наконец, человеческий материал и чтобы человек в этом материале просто жил, а не решал в каждом абзаце проблемы. А? Сумеете? Ну, конечно, сумеете… Поезжайте. Я позвоню, за вами машину пришлют.
Маша вздохнула. Сумеет? Ну, конечно. Поди не сумей… Надо блокнот захватить потолще и курточку надеть… Ах, эта кожаная курточка! Она научилась носить ее с таким небрежным изяществом, будто родилась в ней, и никому, конечно, и в голову не могло прийти, что кожаная куртка Маши Стоговой — это ее профессиональные доспехи, панцирь, в котором можно было время от времени укрыться от самой себя, от постоянных дум о том, что она ничего не умеет… То есть она умеет все и все делает, как надо, как ее учили; у нее есть хватка, навыки; не было еще случая, чтобы Маша не справилась с заданием, причем задания ей давали самые трудные, зная, что Мария Ильинична человек на редкость добросовестный и трудолюбивый; не было случая, чтобы ее материалы правили, и даже сам Карев говорил, что из всех работников редакции только она умеет писать в полном согласии с законами русского языка…
Все это верно. Маша Стогова — умелый журналист, недаром ее рекомендовали на должность заведующей отделом, но всякий раз, когда рядом с ее статьями в газете появлялись статьи их ответственного секретаря, Маше хотелось плакать, и она, случалось, плакала, понимая, что статьи Левашова ужасны — сумбур, кавардак, черт ногу сломит, но это была работа журналиста, а не трудолюбивого редакционного ослика. Даже в рекомендации, которую ей дали для вступления в Союз журналистов, было написано, что она «трудолюбива и добросовестна». Какие безжизненные слова! А так хочется уметь… По-настоящему уметь.
Антон Сергеевич относится к ней хорошо. Ценит. За что, интересно? Может, у него просто выхода нет — раз человек работает, его надо ценить?
А в общем-то все эти мысли приходят в голову Маше Стоговой не каждый день. Потому что она человек трезвый, здоровый, рефлексией не страдает, и что есть, то есть, никуда не денешься. Одним керамика и неореализм, другим рейды по молодежным общежитиям и экономические обзоры. Она, пожалуй, не смогла бы ответить на основной вопрос бытия, поставленный недавно в газете, — почему именно керамика отвечает бытовой эстетике сегодняшнего дня? Но зато коменданта общежития, в котором она недавно побывала, выгнали с работы, потому что этот пьяный балбес не смог обеспечить ребят не то что керамикой, а обыкновенными графинами…
Теперь ей надо ехать к этому Русанову. Писать о нем… Ну, это мы еще посмотрим. Повидала она всяких дежурных передовиков, зачинателей шума… Хотя у Княжанского всегда интересные люди. Откуда они там берутся?
Княжанского Маша знала хорошо, и поэтому, когда он сказал, что Геннадий Русанов — «это, поймите, человек», она подумала, что приехала, может быть, не зря.
Герасим говорил:
— Во-первых, я вам скажу так: сколько ни ездил, а ездил я немало, сами знаете, такого шофера не видел. Классный шофер. Редкий. Талант ему дан от бога. Ну, этим нас не убьешь… Человек хороший! Вникните! У меня пацанок полный дом, и все у него на шее висят… Водки не пьет. И даже… — он огляделся, — не ругается. То есть совсем. Вы можете поверить? Я бы не поверил. Но решил, что это воспитание.
«Красота! — сказала себе Маша. — Редкая деталь для очерка, такая редкая, что все равно никто не поверит, и она сама не верит, потому что еще не встречала шофера, который бы не матерился… И никто не замечает, какое это страшное зло! Никто! Пишут о пьяницах — они приносят обществу вред. О тунеядцах. О хулиганах. А если люди в приличных костюмах и с высшим образованием просто матерят друг друга — так это у них такой темперамент… И эта мерзость, эти бездумные плевки в душу находятся чуть ли не под покровительством легенды о крепком, соленом словце!..»
Так, значит, Русанов не ругается? Ну-ну… За это, к сожалению, не дадут и медного гроша. А что он еще умеет, кроме как не ругаться?
— Только вот нервный он очень, — продолжал между тем Княжанский. — И не то что б на людях, нет, на людях он, наоборот, спокойный, а когда один сам по себе, вижу иногда — лицо у него каменное, смурной весь… Может, беда какая? Или характер такой…
— Может быть…
Маша была на базе своим человеком и потому спросила Княжанского напрямик:
— Стоит о нем писать в газете?
— Еще бы! Конечно, стоит.
— Тогда я хотела бы с ребятами поговорить.
— Это проще простого. Кто у нас свободен?.. Давайте начнем с гаража, там сейчас Шувалов возится.
Володя Шувалов сидел в диспетчерской и ругался с кем-то по телефону.
— Ты чего? — спросил Герасим.
— Да вот… — Он бросил трубку. — Шкурники проклятые! Я шофер или профком? За эскизы деньги требуют, а мы теми эскизами, извините за выражение… — Он посмотрел на Машу. — Как вы думаете, шкурники они?
— Не знаю, — рассмеялась Маша. — А кто?
— Художники нашлись. Заказали мы им клуб оформить, чтобы как у людей. Нарисовали они на бумаге… Дребедень! Цветочки всякие, колосики, цаплю зачем-то приплели, луну… А тут Генка приехал. Самые споры шли. Одни одно, другие другое, он тогда подумал, наверное, — ну и горлопаны! Собрал ребят из школы, десятиклассников… Уж не знаю, чем он их купил, только они за неделю такой клуб нам сотворили! Не видели? Фантазия у него — дай бог!.. А эти художники все еще деньги канючат — мы, говорят, работали…
— Володя, — остановил его Герасим. — Мария Ильинична как раз по этому делу. Насчет Русанова.
— А что? — насторожился Володя. — Ах, писать… Не знаю… Что о нем писать? Парень как парень. Хороший парень. Не трепач. А то ведь знаете, какие есть… — он поудобней уселся на диване. — Есть такие, что не остановишь, до того они патриоты. Подай им тундру, подай им пустыню, на меньшее не согласны… Мы на колесах, мы на чемоданах, мы такие парни — позарез нам нужны трудности… А между прочим, спрашивается — кто у меня в деревне жизнь налаживать будет? Бабка? Кому же еще, если внуки все в капитаны метят?
— Интересно, — сказала Маша. — Вы, насколько я понимаю, против?
— Против чего? Трудностей, что ли? Опять двадцать пять… А у меня под Рязанью их мало? Это знаете, как называется? Встречные перевозки. Точно… С Кубани на Урал едут чугун плавить, а с Урала на Кубань хлеб убирать.
— А вы?
— А я за деньгами приехал. У нас дома, кроме матери, еще четверо сидят. Вот и кручусь, пока не выкручусь.
— Володя, — снова перебил его Герасим, — у нас не о том разговор. Философию твою мы знаем… Ты о Русанове хотел.
— Ничего я о нем не хотел… Напишите так — Шувалов за! И еще — пусть у вас в газете фамилии не перевирают, а то наш сосед развелся, а с кем развелся, не знает — всю фамилию жены перекорежили.
— Ох, Володька, — вздохнул Княжанский. — Хороший ты парень. Все вы хорошие парни, да больно языкастые… Пойдемте, Мария Ильинична, в общежитие.
— Слышишь, Герасим! — крикнул вслед Володя. — Пусть лучше Демин расскажет, как он у Генки машину выцыганил… А тот рассиропился, красная девица.
— О чем он?
— Так, чепуха…
— Семейная тайна? — улыбнулась Маша.
Герасим не ответил и первым вышел из гаража. В общежитии было пусто, только Дронов сидел на кровати и пришивал к гимнастерке воротничок. Он недавно вернулся со сверхсрочной службы и был по-армейски всегда подтянут.
— Приехал Фокин, — сказал он. — Смеется… Генка там казарменное положение объявил, даром что в армии не был. Ребят замордовал, еле живые! По восемь ездок делают…
Он оторвал зубами нитку, полюбовался — ладно ли пришил? — потом добавил:
— Пифагор, говорят, вторую неделю не пьет.
— Не может он столько не пить.
— Значит, может, коли не пьет… Геннадий за ним с палкой ходит.
— Что за Пифагор? — спросила Маша.
— Прозвище такое, — усмехнулся Дронов. — Беда, не человек. Слесарь — золотые руки, пока не приложится, а прикладывается каждый день. И так мы с ним, и эдак — плевать ему на нас… Надо бы и нам на него плюнуть, да больно у Княжанского душа благородная.
— Глупый ты, — сказал Герасим. — Ничего я не благородный, а только что ж нам теперь повесить его, что ли? В колодце утопить? Пропадает мужик, вытаскивать надо.
— Не пропадет… Он уже который год пропадает, а глядишь, и нас переживет. Теперь вот Русанов в няньки пошел. Чудак… Говорит — дайте мне месяц, я из него что хотите сделаю. А Пифагор — он и есть Пифагор… Черного кобеля, как говорится, не отмоешь добела.
— Он его гипнозом лечит, — не то в шутку, не то всерьез сказал Княжанский.
— Правда, что ли? — не поняла Маша.
— А кто его знает, — улыбнулся Дронов. — Он все может… Только вот Демин его еще больше загипнотизировал. Дали Генке лесовоз. Отличная машина, новая. Зверь. А дали почему? Во-первых, так получилось, потом — шофер ведь он первоклассный, ему грех на самоварах ездить. Так? А у Демина старый МАЗ, четвертый год добивает. И что вы думаете? Демин, конечно, человек семейный, но и заработок приличный, а все как-то в долгах, десятки сшибает… На Геннадия косился — дескать, сопляку новую машину дали, а я вот, кадровый рабочий, обиженный хожу… Геннадий возьми да и поменяйся с ним. Понимаете? Сам к директору ездил, доказывал, ну а в смысле чего кому доказать — тут против него не выстоишь… Теперь доволен — на «Татре» в месяц четыре тысячи выгонял, а на МАЗе две с полтиной с трудом возьмет.
— Меня не было, — сказал Княжанский. — В командировку ездил… Я бы им показал меняться!
— По-моему, он поступил правильно, — сказала Маша. — Человек одинокий, а у Демина семья.
— А кто говорит — нет? Он-то, может, и правильно поступил, а вот Демин… Тут ведь с какой стороны смотреть, Мария Ильинична. Я бы, например, не взял машину. Это вроде подачки…
— Ты бы не взял, а Демин взял, — сказал неизвестно откуда взявшийся один из близнецов. — Потому тебе и не предлагали… Ни черта вы не поняли, парни. Геннадий просто спортсмен, ему интересно было — сможет он эту лайбу до ума довести? И довел. Игрушку из нее сделал… Интересно было — обставит он Демина?
— Ну, положим, еще не обставил, — сказал Герасим.
— И класть нечего. Почитай последнюю сводку, Фокин привез.
— Ну, паразит! — захохотал Дронов. — Ну, прощелыга! Даром что в армии не был.
Пришел еще один близнец и прямо с порога сказал:
— Мозоли — пережиток эпохи топора и кувалды! Мозолями гордиться нечего! Разве не так? И грязь, и пот, и рваные телогрейки — это что? Регалии рабочего класса? Нет, это продукты еще недостаточно организованного общества.
— Обалдел? — спросил Герасим.
— Зачем так грубо? Это слова Русанова.
«Кажется, я наслушалась больше, чем надо, — подумала Маша. — Куда ни кинь, везде Русанов. Легенда прямо, ей-богу!.. А это что такое? Тоже небось имеет отношение к вездесущему Русанову?»
На стене висел плакат: «Побьем Рислинга! Нас семеро, а он один!».
— Это наша программа-минимум, — сказали близнецы. — Наша программа-максимум — обставить шестую автобазу и посмотреть «Великолепную семерку», а минимум, как уже указывалось, — побить чемпиона области по боксу Семена Рислинга. Нас Геннадий тренирует.
— Ну, герои! — рассмеялась Маша. — А теперь, как бы мне повидать самого Русанова?
— Никак, — сказал Герасим. — Нет его. Он на втором прорабстве, за Делянкиром. Лес возит. Так что приезжайте через неделю.
Маша разозлилась. Черт знает что! Нет его, так и нечего было здесь столько торчать. Понаговорили три короба… Она себе его уже представляла. Спокойный, широкий, уверенный. Правильный. Не ругается, не курит. Помогает товарищам, горит на работе, в свободное время изучает английский и готовится в институт. Можно хоть сейчас писать очерк… А что изменится, если она его увидит? Внешность опишет?
— Ничего у меня не вышло, — сказала она, вернувшись, Кареву. — Не застала я вашего Русанова.
— Моего Русанова? — улыбнулся Антон Сергеевич. — Ну, не застали, и ладно. Не к спеху, Мария Ильинична. Не к спеху…
2
Делянка, с которой бригада Русанова вывозила лес, лежала в распадке ключа Веселого. Геннадий смотрел на поросшие мхом крутые скалы по ту сторону распадка и старался угадать характер человека, который ухитрился так ласково назвать эту мрачную теснину. Говорили, будто Веселым ключ назван за буйный нрав реки Каменушки — она-де вытворяет здесь время от времени такие штуки, что небу тошно… Вот эта хилая речонка? Вряд ли. Не из чего ей вытворять, фактура не та. Скелет, а не река. Кожа да кости. Повсюду торчат коряги, осклизлые, узловатые, как ревматические пальцы; желваками выпирают камни на перекатах… Умыться — и то мелко. Пока зачерпнешь пригоршню, руки об дно обдерешь.
Геннадий кое-как ополоснул лицо и вернулся в барак. Над распадком висела необычная тишина. Второй день стояли машины. И второй день Саша Демин дулся в карты. Играл он как-то вяло, по обязанности, ни азарта, ни просто интереса к игре у него не было. Но Геннадий, посмотрев, как он сдает карты, понял, что игрок Демин давний.
— Злоупотребляешь, — сказал Геннадий. — Нашел бы дело какое.
— Какие тут дела?
— И то правда… Балдеете вы от скуки. Интересно, кто за простой платить будет? Поеду завтра на базу, выну душу, у кого она есть!
Геннадий разулся, кинул сапоги в угол и повалился на тюфяк. Лежи и смотри в потолок. И думай, что теперь делать. Как же, бригадир! Ответственное лицо…
— Хороший из тебя начальник получится, — сказал Демин. — Голос у тебя начальственный. — Он подмигнул. — Когда большой шишкой станешь, не забывай…
«Когда я буду шишкой, — усмехнулся про себя Геннадий, — я перво-наперво велю наголо стричь и ставить к позорному столбу всяких полудурков и недотеп… Стоим вторые сутки! И чего стоим? От того, что два прорабства не могут договориться, куда возить лес. Конторы рядом стоят, окно в окно, и начальники небось по вечерам в преферанс дуются, пиво пьют, а вот договориться… Тра-та-та! Меня волнует судьба плана! — Он даже крякнул от удовольствия. — Ох, Генка, ты, случаем, не переигрываешь? Ничего, лучше переиграть, чем недоиграть… Мне этот план — гори он синим огнем, но в этом плане куется новый Геннадий Русанов. Вожак! Я же говорил, что меня через три месяца будут на руках носить. И уже почти носят…»
— Вроде бы дожди на перевале идут, — сказал Демин. — Не слыхал? Как бы Каменушка не разлилась.
— Чепуха, — вяло отозвался Геннадий. — Тоже мне Миссисипи… А разольется — нам-то что? Не велика беда. Перезимуем…
Он задремал и сквозь полудрему слышал, как Демин с кем-то лениво переругивался то ли из-за карт, то ли из-за чего еще, потом подумал, что давно уже должен был вернуться Пифагор с третьей делянки, разве что завернул по дороге на прорабство, и тогда напьется в дупель… Вот еще явление господне! Дернула меня нелегкая с ним связаться! Гнали бы его в три шеи… Увиделась худая, будто сломанная где-то посередине фигура с пустыми глазами и глубоко запавшим ртом… Откуда он пришел в поселок, никто не знал, помнили только, что было это года два назад. Ходил по дворам — кому уголь поднести, кому дров наколоть; к вечеру напивался, садился где-нибудь на завалинку и тихо мычал… Так бы и сгинул, как пришел, но подобрал его зачем-то Княжанский, определил в гараж, благо, оказался Пифагор хорошим слесарем, и вот уже второй год тянется эта канитель. Уговаривают, увещевают — не пей, сукин сын! А он пьет… Мужик он, правда, тихий даже во хмелю — сидит, уставившись стеклянными глазами в одну точку. Потом захлопает красными веками без ресниц и начнет сыпать слезы…
— Геннадий! — позвал его Демин. — Спишь, что ли?
— Что такое? — Геннадий покрутил головой: устал чертовски за эти дни, стоит к подушке привалиться, как засыпает… — Ну, что еще?
— Пифагор на прорабстве завмага избил. Ребята говорят — вдрызг!
— Вот скотина! — сплюнул Геннадий. — Как чуяло мое сердце… Завмага, говоришь? Странно. Он ведь мужчина здоровый… Ладно, пошли!
Пифагор сидел в соседнем бараке и пил чай.
— Тимофей! — сказал Геннадий, впервые называя его по имени. — Ты человек?
Пифагор даже не повернулся.
— Сволочь ты! Или не понимаешь? Выгоним мы тебя — и будь здоров! За что ты его?
— Значит, надо было.
— Пил?
— Не пил… А и пил бы, тебя бы не спрашивал. Понял?
— Чего не понять? — вмешался Демин. — Как был ты паразит, так и остался. Лечить тебя надо.
— Ты свои болячки полечи, щенок. А меня не трогай. — Он поднял голову, посмотрел на Демина красными, как у кролика, глазами. — Не трогай, понял?
— Ох и глаза же у тебя паскудные! — не выдержал Демин. — Как все равно у этого… У палача. Ты что, убил, что ли, кого?
Пифагор не спеша допил чай, обстоятельно и со вкусом убрал все со стола, смахнул крошки и вдруг улыбнулся такой нелепо-страшной улыбкой, что Геннадий вздрогнул.
— Убил, говоришь? Убил… Вот этими руками. Поднял их раз — и нет человека. До пояса развалил, как говядину… Думаешь, страшно? Нет. Сначала только страшно было. А потом уже не страшно…
Он поднялся и вышел, оставив дверь открытой.
— Поговорили, однако, — сказал кто-то. — Ты, Демин, язык распустил.
— Гнида он! Надо еще разобраться — может, сбежал откуда из прелестных мест… Ночью стукнет топориком — мозги наружу!
Настроение у Геннадия испортилось вконец. Ну, прямо впору расхохотаться! Мелодрама какая-то. Детектив… Не хватало только, чтобы этот параноик, или кто он там есть, пошел сейчас на сопку и удавился. Очень даже может удавиться — глаза у него сегодня и впрямь пакостные, с такими глазами одна дорога — на осину. Никого он, надо думать, не убивал. Так, навязчивая идея…
Ночью ему приснился Пифагор. Сел рядом и, как всегда, без всякого выражения сказал:
«Ты харю не верти, парень. Не верти… Нам с тобой вместе держаться надо. Думаешь, не знаю, как ты сюда попал? Все знаю. Так что не кобенься. Давай лучше вмажем по стакану и зальемся куда-нибудь. Девки тут есть такие, что не откажут… Да ты ведь лучше меня знаешь, что к чему. Тебе не привыкать…»
Геннадий проснулся, вышел в тамбур. Голова у него разламывалась, во рту пересохло, руки дрожали. Старая история. Думал все? Нет, не все. Кричит твое проспиртованное тело, просит водки… Всего один стакан просит. Мигом вылечит… Но сейчас уже ничего. Сейчас терпимо, а первое время — хоть кричи в голос… Приступы стали все реже…
Теперь он уже не боялся. Он знал, что все пройдет — не очень скоро, но пройдет, он выдержит, выдержит во что бы то ни стало…
Мучительным было само ожидание этих минут, сознание, что они будут.
А еще его мучили сны. Они повторялись с какой-то дьявольской последовательностью, и он видел попеременно то блистающие под солнцем, влажные после дождя московские улицы, то перекошенного Рябого с ножом в руках, то что-нибудь совсем уж дикое…
Еще недавно эти сны скидывали его с койки, доводили до истерики, теперь он к ним почти притерпелся, да и сны становились бледней, повторялись реже. И это пройдет… Забыть. Все забыть — как не было. Не сразу забудется, пройдет…
На другой день после обеда Геннадий собрался на базу. Дорога была дальняя — двести верст по пням и кочкам, потом еще двести по трассе, но и трасса тоже будь здоров — два перевала, прижим на прижиме… Надо бы с утра, чтобы засветло проскочить, да разве выберешься… Бригадир! Занятой человек.
Геннадий ехал и думал о своем бригадирстве с улыбкой. Важная фигура теперь Геннадий Васильевич Русанов! В газете статьи его печатают… Скоро повесят фотографию на Доску почета, и я привезу ее доктору… Милый старикан! Хоть и дурю я тебя, издеваюсь, хлопот тебе всяческих задаю, однако лежит у меня к тебе сердце. Видал, какие слова! То-то…
На трассу Геннадий выехал к полуночи, хотел было проскочить дальше, но диспетчерша сказала:
— И не думай! Ни-ни. Третьего дня один тут навернулся, теперь костей не сыщут… Поспи давай. Поспи.
— Спешу я, — сказал Геннадий.
— Чего спешишь? Ничего хорошего в спешке нет… — Она вздохнула, посмотрела в окно, где прямо возле диспетчерской начинался бездонный обрыв. — Тоже молодой был… Чаю напился, ехал всю ночь и заснул. А глубина-то небось километр… И не проси. Сказала — точка.
«И то верно, — подумал Геннадий. — Чего торопиться? Отдохну. Кровати у них мягкие, тишина, покой. Почитаю чего-нибудь».
Он вернулся к машине, достал из-под сиденья пижаму и термос. Ездил он с комфортом, и теперь с его легкой руки многие шоферы базы брали в дальние рейсы пижаму, бритву и термос.
Гостиница была маленькая, чистая и почти совсем пустая, только в комнате, куда Геннадия привела диспетчерша, сидел прямой, сухощавый старик в пенсне и читал газеты. «Какие красивые руки, — заметил Геннадий. — Пальцы прямо как у Паганини. Артист, наверное. На Чехова похож… А портфелище у него! Ну и портфель… Ясное дело — бухгалтер, зарплату на прииск везет. Интересно, где у него револьвер?..»
— Чайку со мной не выпьете? — вежливо предложил Геннадий.
— С удовольствием. Вода у вас своя? Я имею в виду — не из здешних источников? Это хорошо. Вода здесь отвратительная… Вы, случайно, не с верховья?
— Оттуда.
— Дожди там не идут?
— Пока нет.
— Слава богу… А то ведь если хлынет, могут закрыть проезд. Теперь тут строго, особенно после того случая. Приходится ждать до утра, пока машины пойдут. Очень скверная дорога. Очень…
«Он, пожалуй, все-таки не бухгалтер, — подумал Геннадий. — Вид у него слишком интеллигентный. Учитель, должно быть».
— Самая дорога для приключений, — согласился Геннадий. — В прошлом году, говорят, здесь машину с деньгами ограбить пытались. На перевале, кажется.
— Ниже перевала. Я хорошо помню этот случай. Инкассатора убили сразу, шофер остался один, а их трое… Как оно там было, не знаю, только пригнал он машину в поселок и вывалился из кабины. Деньги целы. Восемь ножевых ран… И четверых детей оставил.
— Бандитов поймали?
— Поймали. Он же их и поймал, можно сказать. Двоих рукояткой так отделал, что далеко не ушли. Геройски дрался парень. Наградили его посмертно.
— Посмертно — что? Посмертно только родственники пьют на поминках.
— Ну, это как посмотреть.
— Постойте… Я об этом, кажется, читал. Потом его друзья взяли детей на воспитание или что-то в этом роде. Да? Благородный такой поступок. Читал, как же.
— А вы, простите, что же — считаете, что об этом писать не следует?
— Нет, почему же. Но газета сообщает факты, забывая иногда, что за этими фактами кроется.
— Любопытно!
— Нет, в самом деле. Вам не кажется, например, что в основе подвига лежит спекулятивное начало? Какое-то рациональное зерно, иначе говоря… Вы не пытались анализировать природу подвига? Его первопричину?
«Это тебе, старый хрыч, для тренировки мозговых извилин, — подумал Геннадий с внезапным раздражением. — Сколько охотников развелось о героизме поговорить — отбою нет!»
— Как вы сказали? Природа подвига? — Он посмотрел на Геннадия не то насмешливо, не то строго — за стеклами не разберешь. — Ну что ж, она бывает иногда сложной, бывает всякой… Но меня больше волнует сам факт. Никто не узнает, что думал Матросов, бросившись на пулемет, да и думал ли он что-нибудь в эти секунды, но подвиг состоялся. Понимаете? Свершился высочайший акт человеческого самосознания!
«Ого! Да ты, батенька, философ. Это хорошо. Поговорим. Давненько я не разговаривал таким вот образом».
— Мне очень приятно, — сказал Геннадий, — что вы разделяете мою точку зрения.
— То есть? — собеседник снова посмотрел на него из-под пенсне.
— Не важны мотивы, важен факт… Так, примерно?
— Если примерно, то так.
— Я имею в виду не подвиг, гораздо меньшее… Я говорю о мотивах, по которым человек совершает так называемые хорошие поступки. Они необыкновенно просты, вы не находите?
— Они заложены в природе человека.
— Ой ли? Прямо так — в природе?
— И, кроме того, они формируются в процессе общежития.
— Это уже ближе к истине. Но — как формируются? Зачем человеку совершать добро, если ему во много раз легче совершать зло? Да потому лишь, что это ему сейчас выгодней… Хотите, я приведу вам пример особого рода? Расскажу о себе?
Сосед снял пенсне и окончательно отложил в сторону газету.
— Хм… Это интересно. Расскажите.
Странное чувство охватило Геннадия… Он ни разу не обнажался вот так откровенно и до конца даже перед самим собой, а сейчас собирался сделать это… Зачем? Сбросить пар? Пощекотать нервы? Или выслушать себя со стороны? Ай, да черт с ним, неважно… И убери из глаз эмоции, этот философ на тебя смотрит.
— Да, интересно, — повторил Геннадий. — Тем более, это, кажется, первый случай, когда я решил сам говорить о себе. Обычно меня спрашивают. Так и эдак. Кто ты? Что ты? Зачем… И я говорю то, что надо говорить, потому что я живу с этими людьми, а с вами, дай бог, никогда не встречусь…
Так вот. Мне двадцать семь. Окончил три курса университета. Ушел, потому что успел разглядеть: мир устроен весьма поганым образом. Пил горькую. Спал в канавах. Докатился до того состояния, когда либо петля, либо сумасшедший дом. А между тем перед вами сидит сейчас совершенно нормальный человек, передовик производства, уважаемый в коллективе. В меня верят. И не зря. Я хороший. Я не ударю женщину и не обижу ребенка, не напишу кляузу на своего товарища. Больше того — я первый дам кровь пострадавшему, брошусь в огонь или в воду, если понадобится. Я буду защищать несправедливо обиженного человека, пусть это грозит мне неприятностями. Мало? Я бесплатно выполнил работу, за которую мог бы получить большие деньги, уступил товарищу новую машину… Словом, я действительно хороший. Я совмещаю в себе лучшие качества человека нашего общества… Если верить в картину, которую я нарисовал, вы с этим согласны?
— Пожалуй…
— А теперь скажите: вам, Петрову или Иванову, не все ли равно, почему я хороший? Из каких соображений?
— Да знаете… Как-то не задумывался.
— А вы задумайтесь. Можно прийти к интересным выводам, к открытию нового социального закона. Хотите, поделюсь?
— Вы говорите уверенно.
— Не только говорю. Я и делаю… Этот закон не редкость прост в употреблении, ничего, кроме головы, не требует, а преимуществ сулит уйму… Так вот, мне нужно место в мире. Мне, откровенно говоря, уже плевать, как он устроен, я принимаю то, что есть. Были великие карьеристы. Наполеон, например. Или Бальзак, который кичливо говорил, глядя на бюст императора: то, что ты не взял мечом, я завоюю пером… Остап Бендер. Шли напролом.
— Ну и винегрет!
— А вы подождите. Слушайте. Они не знали закона. Вернее, просто его еще не было. Он возник недавно, в наши дни, когда появились новые нравственные категории. Мы знаем, рано или поздно торжествует справедливость. Так? Начиная от дел государственных, кончая склокой в учреждении. Почитайте газеты, присмотритесь к жизни. Какие ценности нынче в ходу? Принципиальность, честность, трудолюбие, храбрость и так далее. Допотопный карьеризм трещит по всем швам. Вы улавливаете? Надо быть хорошим.
— Столь долгое вступление к общеизвестной истине, — хмыкнул сосед. — Это еще древние знали.
— Нет. Не знали они этого. Не знали, что — надо. Хороший человек — это хороший человек. И все. Он по натуре такой. Вот корень заблуждений! Какой, например, я? Я никакой. Но я заставлю себя быть хорошим, хочу я того или не хочу. Понимаете? Мне, например, плевать, что Петрова напрасно обидели, мне он хоть пропади, но я буду его защищать, а защитив, получу липшее очко в людском мнении. Мне плевать на нужды производства, но я перехожу на нижеоплачиваемую работу. Еще очко. Я люблю абстрактное искусство, но буду проповедовать реализм. Я, скажем, по натуре хам, но буду чутким, внимательным, буду таким хорошим во всем — дома, на работе, в общественной жизни, что люди в конце концов устыдятся. Им станет неудобно, что такой кристальный человек живет, как все. И мне принесут ложку. Большую ложку. И пустят без очереди к общественному корыту, в котором есть все блага.
— Цинизм, прямо скажем, утонченный.
— Разве? В чем? Где он, этот цинизм? Ведь я действительно буду совершать хорошие поступки, делать все, как надо, и даже лучше. Я заработаю все честно. А за хорошее должно воздаться… И никто ничего не заметит, не поймет, что Петров хороший по натуре, а я — потому что так надо.
— Никто не заметит?
— Никто… Если, конечно, играть с головой.
— А вы?
— Я — дело десятое, — усмехнулся Геннадий. — Я никому не скажу. А если и скажу, мне все равно никто не поверит.
— Вы все это серьезно?
— Я бы мог сказать, что нет, просто проверяю остроту ума. Но я не скажу так. Я серьезно.
Наступила тишина. Оба молчали. Геннадий как-то сник. Зачем?.. Зачем он так?.. Но ведь он же прав? Да, прав! Но есть вещи, которые нельзя называть своими именами, произносить вслух, потому что они от этого превращаются в свою противоположность…
Сосед между тем выпил еще чаю, снова взялся за газету, но, повертев ее в руках, бросил. Потом посмотрел на Геннадия. Лицо у него было совсем не такое, как полчаса назад. Нехорошее лицо. Холодные, умные, колючие глаза.
— Послушайте, а вы не дурак, — наконец сказал он. — Далеко не дурак… Только это еще не самое большое достоинство человека. Известно ведь, что крупные негодяи редко были дураками.
Геннадий усмехнулся. Не усмехнулся даже, а как-то неуверенно хмыкнул.
— Ну вот… зачем же грубить?
— Это я к слову… Ответьте мне лучше на такой вопрос. Во времена фашизма в Германии были в ходу, как вы выражаетесь, такие моральные ценности, как насилие, ложь, клевета, подавление личности сверхчеловеком и прочее. Значит, и вы, исповедуя свою философию, стали бы завоевывать себе место под солнцем кнутом и доносом?
— Но…
— Подождите! Я терпеливо слушал вас. Теперь послушайте вы. Любой строй, кроме нашего, порождал афоризмы типа — «не обманешь — не продашь», «своя рубашка…» и так далее. Значит, что? Значит, они там выгодны, эти моральные нормы. Безнравственны, но выгодны. Различаете? А у нас, как вы сами изволили заметить, выгодно быть хорошим. Выгодна нравственность! Я, откровенно говоря, давно не слышал такого веского аргумента в защиту советского строя.
— Ну, знаете! Я против строя ничего не имею.
— И за это спасибо. От имени нашего строя. Вы говорите, чем вы, поддельный, отличаетесь от Иванова подлинного? Тем, что вы жидкость, принимающая форму сосуда в зависимости от обстоятельств… И еще тем, что Иванову быть хорошим доставляет радость, а для вас это потная работа… А так все верно, иллюзия налицо. Живите себе и размножайтесь. Вреда от вас не будет. По крайней мере, при существующем строе.
Геннадий растерялся. Он не успел даже обидеться. Ну — бухгалтер! Все по-своему повернул…
— Мы говорим мимо друг друга, — сказал он. — В разных плоскостях. У нас не получилось точки соприкосновения.
— И слава богу, что не получилось! — неожиданно резко сказал сосед. — Мне не очень хотелось бы… соприкасаться.
Он взял полотенце и вышел.
Самое странное во всем этом было то, что Геннадий не чувствовал себя ни оскорбленным, ни особенно задетым. Он мысленно еще раз повторил слова своего колючего соседа и нашел, что «старая перечница» — великолепный мужик. Умен и темпераментен, не стесняется в выражениях… Я бы на его месте еще не так! Не суй людям под нос свое грязное белье!
Нет, правда, с этим дядькой хорошо бы подружиться. Интересно, кто же он все-таки? Высек меня, понимаешь, и пошел руки мыть…
Геннадий живо переоделся, уложил пижаму и термос в чемодан, пошел к диспетчерше. Был второй час ночи.
— Мать, — сказал он, — понимаешь, какое дело — домой мне срочно надо. Звонил сейчас — дочь больна, оперировать будут.
— Вот беда-то!..
— То-то и оно. Уж ты меня выпусти. Поеду шагом. Я сам очень жить люблю.
По дороге он пел песни. Ему хотелось поскорей вывезти эти проклятые дрова и зажить по-человечески в уютном доме Княжанских.
А на перевале шли дожди. Вода в Каменушке прибывала.
3
Маша спросила Фокина:
— Слушай, Фокин, ты знаешь такого Русанова у вас на базе?
Сосед мылся под краном, громко фыркнул.
— Как же не знаю? Знаю. Он теперь на моем месте работает, бригаду принял, когда я на большегруз перешел. Лихой парень… Таких лихих на кладбище много.
— Он вернулся с Делянкира?
— Час назад его видел. Ходит по поселку фертом. Одеколоном пахнет.
Маша тут же отправилась искать попутку. За что она себя уважала, так это за настойчивость. Нужен Русанов? Будет. Триста строк она из него сделает. А может, и пятьсот, как повернется.
Карев вчера сказал:
— Я вас попрошу, Мария Ильинична, вот о чем. Будете писать — нажмите на философию труда. Понимаете? В обрамлении эмоций, разумеется. — Он улыбнулся. — А то я тут на днях любопытного типа встретил. Урод какой-то, честное слово. Развивает идею спекулятивного альтруизма, что ли. Сразу и не поймешь… Так вот вы ему что-нибудь противопоставьте в этом вашем Русанове.
На «Заросший» она приехала в обеденный перерыв и решила, что лучше всего сразу найти Княжанского. Дом его она знала. Возле дома сидел лохматый неряшливый пес с тяжелой и неподвижной, как у идола, мордой и покорными глазами.
Маша в нерешительности остановилась. Пес этот был обыкновенной дворняжкой и, как всякая дворняжка, утратил почтение, но приобрел дурные привычки. Например — кидаться в объятия и бить лапами по груди.
На Маше был новый плащ.
Поэтому она сказала:
— Джек! Только без глупостей, ладно?
Джек встал, отряхнулся, и в глазах его появилось желание поздороваться. В это время дверь на крыльцо открылась и вышел незнакомый Маше молодой парень.
— Здравствуйте! — сказала Маша. — Княжанский дома?
— Скоро будет… Вы заходите…
— А Герасим что, на работе?
— Девушка, — нетерпеливо поморщился Геннадий, — заходите, прошу вас. Я не люблю разговаривать на крыльце в такую погоду.
— И Веры тоже нет?
— И Веры нет, и девочек нет… И воды вот тоже нет. — Он протянул испачканные руки. — Кран чиню… Да никак не починю. Вы не сантехник, случаем?
— Нет, — растерянно сказала Маша. — Может, я погуляю пока?
— Как хотите.
— Ветер на улице.
Геннадий рассмеялся.
— Ну, знаете! Придется мне за вас решать. Проходите. Вот моя комната. Журналы полистайте или музыку послушайте, на магнитофоне новинки… А я, с вашего позволения, пойду дочинивать.
«Жильца, что ли, Герасим пустил? — подумала Маша. — С чего бы это?»
Она огляделась. Комната была обставлена со вкусом. Одну стену занимал стеллаж с книгами; левая его часть была ниже и шире, книги на полках лежали в беспорядке. Другая стена была целиком занята яркой гардиной, подвешенной на кольцах к медному пруту, и это сочетание красно-зеленого полотна с медью и крупными костяными кольцами было неожиданно удачным. Светлые обои делали комнату просторней. Мебели почти не было: тахта, стол и низенькая тумбочка, на которой стоял магнитофон.
«Хорошо устроился, — подумала Маша. — Это что? Мопассан. Так-так… На французском. Киплинг. Рядом Овидий. Латынь…»
— Вот тебе раз, — сказала Маша. — Это что же — тот самый? Ну конечно. Могла бы догадаться — кого еще Герасим к себе пустит? Они тут в этого Русанова поголовно влюблены… А он сидит на кухне и чинит кран.
В углу лежали бандероли с книгами: адрес был написан крупным женским почерком. Мать? Жена? Нет, жена вот эта, на фотографии, с огромной пушистой косой вокруг головы… Странно, забыла даже, что когда-то женщины носили косы… Или невеста? Она оказалась глупой и взбалмошной, не захотела поехать с ним на Колыму, сидит в Москве и сторожит квартиру, а мама шлет ему теплые носки… Молода вроде для невесты… Может быть, сестра?
— Не соскучились?
— Да нет еще.
— Герасим вот-вот придет.
— Хорошо. Я не спешу…
Нет, это не сестра. Не похожа… Такой… на редкость интересный парень. Она подумала об этом и смутилась, потому что всю жизнь повторяла чужие слова о красоте душевной и о том, что внешность — это ерунда и пережиток… Пусть ерунда, пусть пережиток, но ей приятно смотреть на него.
— А я ведь к вам, — неожиданно сказала Маша. — Вы Русанов?
— Русанов…
— Ну вот видите… Так получилось, извините. Я хотела отыскать вас через Герасима, потом догадалась.
Геннадий кивнул на сложенные в углу бандероли.
— Адресок помог? Вы любопытны.
— Профессия такая. Я журналист. Корреспондент районной газеты. Стогова… Хотела бы с вами поговорить.
— Этим мы сейчас и займемся, — любезно сказал Геннадий. — Только кто же беседует всухомятку? Не поставить ли нам чайник?
— Поставить, — согласилась Маша.
— И варенье открыть?
— Открыть.
— С вами легко разговаривать. Простите, как вас прикажете называть?
— Мария Ильинична… Но лучше просто Маша.
— Хорошо, я буду называть вас Машей. Тем более, что мы с вами уже знакомы.
— Разве? — удивилась Маша.
— Вы оказали мне большую услугу, подвезли однажды к доктору Шлендеру, помните?
— И правда… Только…
— Изменился немного? Что делать. Все мы стареем. Или лучше сказать — мужаем… Вы приехали, чтобы написать обо мне очерк?
— Вы ясновидец. Я действительно хотела бы…
«Конечно, ты хотела бы, — подумал Геннадий. — Еще бы! Такой материал! И напишешь. Как миленькая напишешь».
Вслух, однако, он сказал:
— Мал я еще, чтобы обо мне очерки писать. Дайте подрасти. И вообще, это невежливо начинать знакомство с профессиональных разговоров. Ешьте лучше тянучки. Вы когда-нибудь ели тянучки из сгущенного молока? Ну-ка, держите банку. Сам сварил, между прочим. В детстве я был сластеной и вечно придумывал всякие штуки.
— А я любила мак.
— И вы таскали его из банки горстями, я угадал?
— Ложкой, — рассмеялась Маша. — Я была воспитанным ребенком… Скажите, Геннадий… Я видела у вас несколько книг. Откуда вы так хорошо знаете языки?
— Дело в том, что я в детстве тоже был воспитанным ребенком, — усмехнулся Геннадий. — Мои родители хотели, чтобы их наследник владел иностранными языками и умел прилично вести себя в обществе. Они не думали, конечно, что я с большей охотой буду копаться в машинах и ремонтировать унитазы.
Маша кивнула.
«Ну вот, — подумал Геннадий. — Мною заинтересовались. Пресса мне поможет. Эта девочка отсюда не уйдет, пока не узнает обо мне все; она будет есть тянучки и пить чай до седьмого пота, но дознается-таки, что это за парень сидит перед ней. Какие у него мечты, планы, надежды, какая цель и какими средствами он стремится достичь ее?.. Сказать тебе правду? Ты не поверишь… Может быть, сказать, что я из тех самых беспокойных сердец, о которых нынче столько трезвонят? Пожалуй. Но только поделикатней, с изюминкой, чтобы у девочки дух захватило…»
— Так иногда случается, — сказала Маша. — Но если у вас способности к языкам, к истории, к литературе — я не знаю, к чему еще, — разумно ли вот так… Ведь быть шофером может каждый.
— Каждый? Пожалуй… Но скажите, вы зачем сюда приехали?
— То есть как зачем?
— Разве вы не могли работать где-нибудь в Саратове?
— Могла, конечно, но…
— Да не могли вы там работать! — рассмеялся Геннадий. — Раз приехали, значит, не могли. Вам хочется быть юнгой. Один хороший человек сказал, что в Одессе каждый юноша, пока не женился, мечтает быть юнгой на океанском пароходе. Понимаете? Вам захотелось стать юнгой, хоть вы не юноша и не одесситка. Неважно. Надо просто быть немного сумасшедшим.
— Значит, я немного сумасшедшая?
— Обязательно.
— Хорошо же вы воспитаны.
— Очень хорошо. Я говорю вам комплименты. Это особая сумасшедшинка, иногда таких сумасшедших называют романтиками. Не будем спорить из-за терминов. Просто дело в том, что рано или поздно человек спохватывается и говорит — а что я умею? Что могу? Не пора ли выйти на кромку льда? Пора. И он покупает билет в страну, которая специально предназначена для того, чтобы выходить на кромку льда. Выплывать на стрежень. Ломать себе голову… Он ходит по этой стране и бормочет себе под нос, что таких дураков, как он, надо убивать в детстве, но если они остаются жить, то пусть живут в этом милом краю, где ничего не стоит сыграть в ящик. Он пишет домой горькие письма, собирает деньги на обратную дорогу, моет золото, водит машины и валит лес; он спешит поскорее решить вопрос — кто же кому переломит хребет? Морозы, тайга и тысячи верст — ему, или он — морозам, тайге и тысячам верст?
— А дальше?
— Дальше очень просто. Одни остаются, другие уезжают. Но каждый человек должен пройти через это. Таков закон. Иначе как человеку жить? Какие сны он будет видеть, о чем вспоминать? Как сможет он ходить по ялтинским пляжам или по Садовому кольцу без того, чтобы хоть на миг не представить: вот сейчас, сию минуту, возле Оймякона бывший москвич откапывает свой застрявший в снегу МАЗ, а где-то на «Заросшем» его бывший сосед по общежитию спускается в шахту… Иначе нельзя. Понимаете? Это может быть совсем неосознанно, но никуда от этого не денешься. Надо побывать юнгой. Надо узнать: а что я умею? Поэтому вы и не остались в Саратове или в Москве… Вы говорите — способности к языкам, к истории. Чепуха! Никуда от меня мое не уйдет, но сначала я должен научиться жить… Понятно я говорю?
— Не очень…
«Ну и дура! — выругался про себя Геннадий. — Такую тебе затравку выдал, такую, можно сказать, пенку — прямо хоть сейчас в «Юности» печатай, а ты не понимаешь».
— Ну хорошо, я постараюсь популярно… Так вот, юнгой я уже был. Мне понравилось. Теперь я хочу стать матросом на большом корабле жизни, как выразился бы ваш брат-журналист. А парадный сюртук, в котором я хотел в скором времени вернуться в Москву, придется пока пересыпать нафталином…
Вскоре пришел с работы Княжанский, потом Вера, ведя за собой пятерых дочерей, и в доме стало, как в муравейнике. Машу усадили обедать. Она с удовольствием сидела за огромным столом, посреди которого стояла огромная суповая миска, ела щи, картошку, говорила, смеялась, слушала почему-то только одного Геннадия, хотя больше говорил хозяин.
— Жаль, что выпить нам нельзя по этому поводу, — сказал он. — Все-таки вы у нас гость, хоть и свой человек… Да вот беда — завтра нам с Геной в дальний маршрут.
Потом она уехала.
Геннадий согрел воду и сел бриться. Брился он каждый день. Так надо. Чистое белье, свежие простыни, гимнастика, строгий распорядок дня — все это было необходимо для того, чтобы выбить из себя годами накопившуюся усталость, неприятную, мелкую дрожь по утрам, обрести равновесие и снова, как прежде, почувствовать себя в своем собственном теле.
— Актер! — Он подмигнул себе в зеркале. — Качалов! Без грима ангела сыграть можешь. Не я один, впрочем… Эта Машенька сидела здесь такая чистая, ахала, вздыхала — ну, сама непорочность! А небось крапает свои статейки и сама же над ними смеется… Талантлив человек, ей-богу! И слова ему даны для сокрытия мыслей.
Вспомнились слова, сказанные им сегодня Маше, — «…как человеку жить? Какие сны он будет видеть, о чем вспоминать?»… Он мне понравился, сегодняшний Русанов, честное слово! Я бы охотно поменялся с ним всем, что во мне есть, потому что очень хочется иногда сказать все эти слова, хорошие и нужные, без того, чтобы показывать себе кукиш в кармане…
Только как поменяться? Твои сны и твои воспоминания — они твои и будут твоими всегда… А слова уже когда-то были сказаны. И даже написаны…
Он достал из-под тахты старенький фибровый чемодан, на самом дне которого лежало несколько тетрадей. Дневники… Смешно подумать. Очень смешно. До того смешно, черт возьми, что страшно открывать эти страницы, на которых умный мальчик писал всякую дребедень о девочках в белых фартучках… Давно истлела последняя рубашка, в которой он уехал из дома, а дневники целы…
Он наугад раскрыл одну из тетрадей.
Год пятьдесят первый.
«…Не потону в благополучии. Романтика? Именно так. Надо писать это слово вразрядку и большими буквами. Романтика — самое древнее изобретение человека. Иначе неандерталец не стал бы охотиться на мамонта. Он нашел бы зверя поменьше…»
«…Как можно жить, не ответив себе — что ты умеешь? Я знаю три языка и целую кучу самых умных вещей и буду знать больше, А потом? Потом будет дальше, но сначала я должен узнать, чем и как живут люди моей страны, те самые люди, для которых я буду работать… Я должен быть вместе со всеми, и пусть мои руки, прежде чем лечь на письменный стол, пропахнут смолой и бензином…»
Год пятьдесят третий.
«…Данилин пьет почти каждый день. После того, как Дмитрий Изотович ушел с кафедры, я не видел его трезвым…»
И, наконец, последняя запись.
«…Какой-то японец почти половину жизни прожил пьяным — у него в желудке был самогонный завод. Счастливец! Почему он не убил врача, который вырезал ему эту единственную радость? Теперь японцу надо думать. Скверное занятие. Не каждому по силам. Мне так наверняка не по силам… А на водку я пока зарабатываю…»
Это было написано два года назад на Курилах. Написано наискось, через всю страницу, химическим карандашом.
— Вот так, — сказал Геннадий вслух. — Очень смешно, правда? Животики надорвешь. По прежним-то временам самый повод напиться… Давно надо бы сжечь это. Или оставить как историю болезни? Может быть, даже продолжить?
Он придвинул к себе тетрадь и написал:
«…Сентябрь тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Часть вторая. Факты из жизни Геннадия Русанова, руководителя бригады коммунистического труда…
…В молодости, обживая новые места, я прежде всего знакомился с продавщицами из книжного магазина, с библиотекаршами и — не в последнюю очередь — с официантками, обеспечивая себе таким образом благополучие души и тела».
Так однажды сказал Аркадий Семенович. Геннадий смеялся: «А что? Надо будет перенять опыт».
С официантками Геннадий всегда знакомился молниеносно, хотя сейчас это ни к чему, а вот заиметь бы знакомство в книжном магазине действительно не мешало. За последние годы от литературы отстал основательно, надо бы кое-что и подкупить. Жизнь, в конце концов, продолжается.
Как это сделать, он особенно не думал, надеясь, что случай представится. И случай представился, причем самый неожиданный.
Наивным человеком Геннадий не был, знал уже, слава богу, что хорошие книги на прилавке не лежат, но — вдруг да повезет? И потому в воскресенье с утра, за час, наверное, до открытия магазина, он приехал в райцентр, уселся неподалеку на лавочке и стал ждать. Погода стояла отличная, напротив торговали пивом и редиской. Люди ходили взад и вперед, разговаривали и смеялись — сидеть, в общем, было не скучно.
— Привет! — раздался позади знакомый голос. — Караулишь?
Геннадий обернулся и увидел Бурганова.
— Привет! — кивнул он. — Сижу вот себе… Книги караулю. Авось что интересное будет.
— Совпадение у нас, — сказал Бурганов. — Я тоже караулю. Только я, брат, активно караулю, не на авось. Знакомство у меня тут. Верочка, продавщица. Симпатию ко мне испытывает. А я ей книги разгружать помогаю, когда подвезут. Сегодня как раз ожидается, я специально звонил. Нужда у меня.
— Я тоже разгружать умею. — Геннадий понял, что это и есть тот самый случай. — Помогу?
— Поможешь… Ну вот, видишь. Верочка рукой машет. Пошли…
Полчаса они добросовестно таскали пыльные связки книг, вдоволь начихались, зато потом были допущены к стеллажам — при закрытых дверях, разумеется, и вне всякой очереди.
Раздолье было полное.
Продавщица слегка подняла брови, когда Геннадий отобрал себе пролежавшие здесь, должно быть, не один год стихи японского поэта Такубоку и с пониманием протянула ему две фантастические книжки и одну детективную — скрещенные кинжалы на обложке и девица с распущенными волосами.
Почему-то она, правда, не удивилась, когда Бурганов снял с полки «Экономику горных выработок» и «Математические основы планирования».
— Чего это ты? — спросил Геннадий. — Уровень повышаешь?
— Да так, — отмахнулся Бурганов. — Надо… Давай-ка лучше подумаем, что можно подарить пожилому человеку. Учителю. Юбилей у него сегодня. Я специально приехал.
— Учился у него?
— Директор наш. Я здесь школу кончал. Математику он у нас преподавал, физику. Хороший мужик, Гена. Душевный… А сейчас его на пенсию провожают.
Порывшись в книгах, они купили нарядный альбом палехских художников.
— Подойдет, — сказал Бурганов. — Старик картинки любит… А ты, Верочка, — обернулся он к продавщице, — этого парня привечай. Он тоже хорошо книги разгружает.
На улице они еще походили немного, поговорили о том о сем, потом Бурганов вдруг сказал:
— Слушай, пойдем со мной? Тебе наш учитель до лампочки, я понимаю, зато люди всякие будут, ученики со всей области съехались, даже один заслуженный артист прилетел.
— А чего? — согласился Геннадий. — Пойдем. Делать мне все равно нечего.
Делать ему было что. Но… Хм… Хочется к этому Бурганову поближе присмотреться… Что-то в нем такое есть — не железный характер, как говорил Герасим, не мертвая хватка — другое. И вообще, с ним быть любопытно. Только вот не нравится Геннадию его вид; опять он, как при первой встрече, весь какой-то пожухлый и усталый. Очки ему не идут, пиджак на нем висит…
— Ты не приболел?
— Здоров я, Гена. Здоров. — Он остановился, вытирая вспотевший лоб. — Так, жарковато… Скажи, это правда, что ты институт кончил?
— Герасим натрепал?
— Зачем — «натрепал»? Просто взаимная информация. Говорит, ты английский хорошо знаешь. Вот и хочу тебя попросить контрольную работу мне проверить. Хромаю на обе ноги.
«Час от часу не легче, — подумал Геннадий. — Еще один интеллигент будет на побегушках у рабочего класса».
— Учишься?
— Экономический кончаю.
— Ну вот… А я свой институт не кончил, это Герасим приврал. Но с английским помогу, приходи. Чего тебя на экономику-то потянуло?
— А меня и не тянуло вовсе.
— Вот те раз! Силком, что ли, гнали?
— Можно и так сказать. Жизнь заставила… Ладно, Гена, тебе это все равно темный лес. Давай-ка мы с тобой где-нибудь пообедаем, а там, глядишь, как раз и на юбилей…
Чествовать учителя собрались в актовом зале. Народу было много. Геннадия сразу же оттерли; какие-то важные люди, многие при орденах, окружили невысокого седенького старичка, такого хрестоматийно-школьного вида, что встретишь его на улице и сразу скажешь — учитель.
Бурганова тоже обступили, пожалуй, даже теснее, чем юбиляра. Руководящего вида человек энергично потряс ему руку, потом еще несколько человек так же горячо поздоровались с Семеном — Геннадию стало приятно, что Бурганов — смотри-ка ты! — оказывается, тут в почете; потом все стали засаживаться на места, а Семена, окружив, повели прямо в президиум.
— Дорогие друзья! — сказал руководящего вида человек. — Сегодня мы провожаем на заслуженный отдых Ивана Алексеевича Кузьмина… Сорок лет беззаветного служения… Глубокое понимание детской души, умение проникнуть во внутренний мир подростка… Пожинаем плоды его педагогической деятельности. Он привил своим ученикам… Сегодня среди нас — один из славных тружеников горной промышленности Семен Николаевич Бурганов, которому Иван Алексеевич передал частицу своей души, частицу своих знаний. Трудовой орден на груди Бурганова — это награда и почетного учителя Кузьмина!
Бурные аплодисменты.
На трибуну поднялся еще один товарищ — тоже руководящего вида, но не очень.
— Сегодня рабочий класс приветствует своего учителя! Сорок лет своей жизни… И сейчас мы видим, сколь достойными своего учителя оказались его ученики. Любовь к физическому труду, в нелегкой, но исполненной творческого пафоса работе прививал своим питомцам товарищ Кузьмин. Вот почему, не в пример прежним временам, когда школа была лишь трамплином для поступления в институт… многие уже со средним образованием идут на производство, не чураются, не кичатся… Пример тому — сидящий здесь, в президиуме, заслуженный горняк, кавалер ордена Красного Знамени Семен Николаевич Бурганов!
И снова аплодисменты. Теперь уже, кажется, Бурганову.
Да, Бурганову.
Выступающий между тем продолжал:
— Я как заместитель директора по трудовому воспитанию очень хорошо помню Бурганова, когда он, ученик девятого класса, самостоятельно отремонтировал станок в нашей школьной мастерской. Самостоятельно! Уже тогда у него были задатки, и мы помогли ему развить их, не закопать в землю стремление к труду и деятельности! В руках человека творческого и микроскоп, и лопата одинаково служат прогрессу. Большая заслуга Ивана Алексеевича в том, что он сумел донести эту истину до своих учеников.
«Все, — усмехнулся Геннадий. — Сейчас они начисто забудут бедного старика и примутся Семена на руках носить: как же, честь оказал…»
В зале поднялся еще один товарищ и уже пошел было к трибуне, но Бурганов жестом руки остановил его.
— Минуточку, — сказал он, поднимаясь. — Разрешите-ка мне… — Семен повернулся к учителю. — Дорогой Иван Алексеевич! Не знаю, будет ли еще время покаяться, так что я лучше сейчас скажу. Говорили вы нам когда-то: «Будете двойки таскать, потом кирпичи на горбу таскать придется, да и то, если доверят». Я смеялся: «Подумаешь! Не в инженеры иду, в рабочие». Лазейку себе такую придумал. Да не я один, многие. Чуть что: да я в рабочие пойду! Я руками вкалывать буду! Не понизят, мол. Только вот не задумывались: а возьмут ли в рабочие?
Меня в рабочие взяли, и ничего вроде рабочий из меня получился. Только… Могло бы и лучше быть. Никакой любви к лопате вы нам не прививали, нет! Вы прививали нам любовь к математике, к знаниям. Вы говорили, что сегодня даже рыбку из пруда надо вытаскивать по заранее вычисленной траектории, а мы, дураки… По крайней мере, я про себя говорю, мы и вправду больше на лопату надеялись.
Ну, не все, конечно. Я про Володю Суслова хочу сказать, он приехать не смог. Два года назад Володя окончил техникум, работает сейчас на заводе. Кем работает, спросите? Наладчиком. Рабочим самой высокой квалификации. Он-то, наверное, хорошо запомнил слова Ивана Алексеевича: институт или техникум, или, скажем, академия — это не трамплин, как тут кто-то высказался, это образование! И нечего высокими словами потакать тем, кто про руки помнит, а про голову забыл. Некрасиво это!
Председательствующий взял было карандаш, чтобы постучать по графину, но, видимо, раздумал: нельзя рабочего человека перебивать, рабочий человек всегда прав.
— У всех, наверное, бывают промахи в работе, — продолжал Бурганов. — Боюсь, что я и есть тот самый промах… Не оправдал я ваших трудов, Иван Алексеевич. Но я еще оправдаю. В этом году я заканчиваю экономический институт, тогда, думаю, смогу принести на своем полигоне, где работаю и буду работать дальше, двойную пользу.
Все это Бурганов говорил, обернувшись к учителю. Теперь он повернулся к залу:
— Ну, а еще… Вот передо мной сидит Сережа Маслов, артист областного театра. Заслуженный артист. Сережа, наверное, вспомнит сегодня, как Иван Алексеевич учил его уму-разуму… И Коля Свешников — вы его все знаете, книга у него недавно вышла… Помнишь, Николай, как Иван Алексеевич тебя на экзаменах до слез довел? Ты ему: «Я — поэт!», а он тебе что?
— Помню! — весело откликнулся Свешников. — Иван Алексеевич мне сказал, что гармонию алгеброй поверять надо, еще Пушкин этому учил.
— Правильно! Так и сказал… Еще раз за все вам спасибо, Иван Алексеевич! А про лопату… Чего не было, того не было, это я ответственно заявляю…
Потом еще было много всяких выступлений. Поэт Свешников читал стихи, бородатый геолог подарил юбиляру какой-то редкий камень, а заслуженный артист сказал, что мечтает воплотить на сцене образ настоящего учителя.
Геннадий все это слушал вполуха из коридора, усевшись на подоконнике и покуривая. Можно было бы и уйти — чего томиться на чужих торжествах? — но ему хотелось дождаться Бурганова, хотелось до конца понять, то ли он, Семен. Бурганов, человек хитрый и потому просто прикидывается, то ли он человек умный, а это значит, что он идет по той же дороге, что и Русанов. Только, может, он идет по ней стихийно, теоретически себя не вооружив… Хм… Вот еще не хватало единомышленника встретить, конкурента, так сказать. Или — союзника?
Бурганов вышел веселый, взъерошенный — не иначе с одноклассниками обнимался. Спросил:
— Я не перегнул немного? А то чепуха какая-то получилась — вроде как свадьба с генералом. Точно! Как будто у меня сегодня юбилей, а не у Ивана Алексеевича.
— Да нет, — сказал Геннадий. — Все верно… Только зачем? Кого ты убедить хочешь? Да и тебе — я имею в виду рабочего человека — тоже удобней в таком положении быть. А ломиться в открытую дверь… — Он пожал плечами. — Не знаю…
Это был пробный шар. Бурганов остановился, заговорил медленно, взвешивая каждое слово.
— Ты, Гена, в рабочие поиграть решил. Но обижайся, я тебя этим не укоряю… Ты сегодня пришел, завтра — ушел, а мне, сам видишь, уходить некуда. Я останусь. Не по образованию или там по социальному положению — я в этом не разбираюсь особенно, — останусь рабочим по убеждению. Как это понимать? Сейчас скажу… Я приставлен к производству, которое есть основа всего человеческого благополучия. Понимаешь? Это значит, что раз так, раз я стою у источника или еще лучше скажем — у домны, — а ты ведь знаешь, что источник замутить нельзя, а домне нельзя дать погаснуть, — так вот, раз я стою здесь, значит, я за все отвечать должен, и отлучаться мне с моего поста нельзя.
Я это к чему говорю? Ты вот сейчас сказал: «Удобнее в таком положении…» А никакого такого положения нет. Это все от глупости. Зачем из рабочего культ делать? Стыдно мне, когда рабочего ублажать начинают, говорят ему всякие красивые слова, когда ему просто льстят, и все потому, что он — рабочий. Как же так? Пора уже, наверное, привыкнуть к тому, что все мы в одном доме живем, одно дело делаем…
— Горячо ты говоришь, Семен, — усмехнулся Геннадий. — Только все это из букваря, все это так правильно, что и повторять незачем.
— Ты спросил, я ответил…
Некоторое время они шли молча. «В рабочие поиграть решил, — повторил про себя Геннадий. — Ты смотри… Плохо играю, да? Или у него глаз точный? Другие меня приняли, а он… Или это просто так, в полемическом задоре?..»
— Может, пива зайдем выпьем? — предложил Бурганов. — Может, покрепче чего? Время у нас есть.
— Не могу, Семен. Мне сегодня в ночь на Делянкир возвращаться.
— Тогда конечно… Значит, по домам?
— По домам, — кивнул Геннадий. — Ты через недельку заезжай со своей контрольной, я как раз вернусь. Посмотрим, что ты там насочинял. — Он протянул руку. — Счастливо тебе, товарищ рабочий! Странное у нас знакомство, правда? Сперва мы с тобой о цене рядились, теперь вот о делах государственных рассуждаем.
— Диалектика! — рассмеялся Бурганов. — Ну, бывай…
Ближайший автобус был только вечером. Можно было бы, конечно, навестить Шлендера, но какое-то не то настроение. «Пойду-ка я в кино, — решил Русанов. — А что? Сто лет не был».
Возле клуба толпился народ. Все билеты были проданы.
— Лишнего билетика нет? — обратился он к первому попавшемуся парню.
— Сам ищу.
— А у вас? — спросил он стоявшую рядом девушку.
— А у меня есть, — рассмеялась она, и только тут Геннадий понял, что это Маша.
— Здравствуйте, Машенька! Вас мне сам бог послал. Хожу, понимаете, не знаю, куда себя деть… Как вы вчера доехали?
— Хорошо доехала.
— А у вас и правда есть билет?
— Правда. Подруга заболела.
— Знаете что? Давайте мы эти билеты выкинем к чертям собачьим? Духотища такая, а мы будем в зале сидеть. Да и картина, наверняка, дрянная. Согласны?
— А что взамен?
— А взамен мы пойдем гулять в парк, и я буду рассказывать вам всякие интересные вещи…
Перед отъездом Геннадий записал в дневнике:
«…И все-таки — кто же он? Я пока не понял. Игрок? Или заурядный карьерист? Или честный и недалекий парень, которому накрепко вколотили в голову прописные истины? Да ведь не такие уж они и прописные…
У Евтушенко есть строки: «Я верю в их святую веру; их вера — мужество мое. И тем я делаю карьеру, что я — не делаю ее». Вот эта последняя фраза — она-то и есть ключ ко всему. Или не так?..»
4
— Фокин, ты почему сказал, что таких лихих парней на кладбище много?
— Потому что они лихие… У нас знаешь, как говорят? Живым остаться есть только один способ — ездить по-человечески, зато помереть — дюжина способов, если не с гаком.
— А он очень лихой?
— Кто?
— Ну, этот… Русанов ваш.
— Чтобы очень, так нет. Однако есть… Но ты. Маша, различай — лихость лихости рознь. Один от глупости гоняет, другой — от умения. — Подумав, добавил: — Однако и от умения тоже на кладбище возят.
«Ну вот, — поежилась Маша, — теперь буду думать. Дура… Глупая дура. Чего это я?»
Потом она легла спать и провертелась всю ночь до утра.
Утром Фокин, как бы между прочим, сказал:
— Места на Делянкире не опасные. Хоть вперед поезжай, хоть назад — кривая вывезет. Раздолье… Не то что на трассе. Так что не опасайся очень.
5
Геннадий вернулся на Делянкир с подмогой. Вынужденный простой обошелся дорого — синоптики оказались правы, вода в Каменушке заметно прибывала, и за несколько дней надо было вывезти всю делянку, иначе лес уплывет к океану. Герасим выделил четыре машины и приехал сам. На железной печке круглые сутки кипел чайник и сушились сапоги. Спали кое-как. Ели на ходу. Смотрели на перевал — там по-прежнему клубились темно-лиловые тучи. Шли дожди. Таял выпавший на сопках снег. Вода в Каменушке пенилась.
За пять суток вывезли две тысячи кубов. Последние машины уже черпали радиаторами воду.
— Пора удирать, — сказал Геннадий. — Вот ведь зараза! Не думал, что этот чахоточный ручеек способен на такие дела… Дня через два тут будет веселая жизнь. Но зато я теперь знаю, почем кубометр лиха.
— Самая пора, — кивнул Герасим. — А то как бы нам водички не хлебнуть. Отоспимся и по домам.
В бараке царило благодушие. Все были измучены вконец, выжаты, что называется, до последней капли, но именно потому спать никто не мог. Расшуровали печь, заварили покрепче чай. Володя Шувалов, самый запасливый из ребят, потрошил свой сидор. Последние дни с едой было туго, консервы кончились, хлебали варево из вермишели с маргарином.
— Пять банок! — сказал Володя, вытаскивая тушенку. — Я не вы, голодранцы, берег на черный день. — Налетай!
Демин достал кусок ветчины. У Геннадия каким-то чудом оказалась в мешке баклажанная икра. Стол получился приличный. Тогда Княжанский сделал жест.
— Хлопцы! — сказал он. — За наш доблестный труд всех нас надо наградить орденами и медалями. Но поскольку я такого права не имею, я вас награждаю тем, на что имею право.
Он достал из мешка бутылку спирта.
— Исключительно в медицинских целях. Потому как все мы мокрые до самых кишок. А если Шувалов профорг, так он может и не пить.
Спирта каждому досталось на донышке, но усталость сделала свое дело, и уже через час барак храпел в двенадцать простуженных глоток.
Под утро всех поднял Шувалов. Вода перемыла косу и пошла в долину, плещется возле самой дороги. Надо спешить. Ребята не выспались, двигались в полутьме барака, словно мухи, собирали пожитки. Первым вывел машину Княжанский, за ним пристроился Геннадий. Начал накрапывать дождь. С перевала сорвался ветер и потянул в долину жидкий туман.
Дорога, по которой возили лес, была хорошо укатана, шла галечником, а теперь приходилось выбираться зимником — едва намеченной колеей меж пней и кочек. За Геннадием двигался Демин. Хороший шофер, ничего не скажешь, но до чего равнодушный к машине человек! Геннадию даже отсюда слышно, как стучит у него мотор. Напрасно я все-таки машину ему отдал, думает он. Уходит бедняжку за полгода и снова будет плакаться, что на старье ездит… А Геннадий Русанов из его старухи балерину сделал. Умные руки у Геннадия Русанова.
Княжанский впереди остановился. Геннадий чуть было не налетел на него и вдруг увидел, что дорога перемыта.
Из машин высыпали шоферы. Молча прошли вперед. Каменушка была совсем рядом, мутная, изрытая водоворотами. Уже не только долина, но и весь противоположный берег был залит полностью, вода подошла вплотную к отвесно поднимавшимся там скалам, и повсюду, насколько хватало глаз, из воды торчали одинокие кустики ивы.
— Проскочим? — неуверенно сказал Шувалов. — Как думаешь, Герасим?
Слева тянулась еще не залитая водой узкая полоса торфяника, по которому можно было попытаться проехать, но если там застрянешь — а застрять в этих болотистых местах — раз плюнуть, то машины наверняка погибнут.
— Нет, — сказал Герасим. — Не проскочим.
— Давай я попробую, — вызвался Геннадий. — Полкилометра тут всего, не больше. А вы за мной, если что.
— Ты глянь, Гена, вода на глазах прибывает.
— Рискнем!
— Ну, вот что… Рисковать дома будем, на печке. За людей и технику отвечаю я. По машинам — и разворачиваться… Э! Минутку, ребята… А где Пифагор?
Пифагора не было.
Поминая страшными словами все на земле сущее, вернулись в барак, где на старых мешках из-под взрывчатки спал Тимофей Гуляев, вольный человек без роду и племени, длинный, худой, нескладный, с лоснящейся и серой от грязи кожей… Спал и улыбался во сне, отчего губы его разошлись, наподобие трещины, — так они были сухи и морщинисты.
— Горе ты мое, — как-то беспомощно сказал Герасим. — Околел бы ты, что ли… И себе польза, и людям.
Его растолкали, но он ничего не понимал.
— Думал, уехали… Ты потерпи, начальник. Последний раз потерпи. Ухожу я от вас. Тебе и так за меня горб наломают… Пифагор не пропадет. На Кресты пойду. Только вот собаку я у тебя заберу. Жива собака?
— Жива.
— Вот и хорошо.
Он сгреб мешки и полез на чердак досыпать.
— Смех один, — сказал Демин. — Огарок, можно сказать, не человек, а туда же — любовь завел.
— Чего мелешь? — буркнул Шувалов.
— Ничего не мелю. Он за буфетчицу с Крестов сватался. Вроде даже наладилось у них — деньгами, говорит, тебя завалю, пить брошу, все такое… Потом, когда он этого завмага стукнул, она ему от ворот сделала. Роман, честное слово! Мириться ходил…
— Слушай, Демин, ты что — баба кухонная? — не выдержал Герасим. — До каких пор ребят портить будешь? Чтоб я больше карт не видел в бараке.
— Так ведь я же не на интерес…
— Не на интерес? А это что? — Он ткнул пальцем ему в грудь. — Это чей свитер такой заграничный?
— У Пахомова купил. Не веришь, да? — Демин стал распаляться. — А какое ты имеешь право мне не верить? Ты у Пахомова спроси, он тебе скажет!
— Иди ты!.. — сплюнул Герасим. — Выгоню тебя, и дело с концом.
— За что?
— А за то, что ты мне не нравишься, за это и выгоню.
Демин побелел.
— Руки коротки, Княжанский! Это тебе не старые времена… И вообще, ты бы помалкивал. Из-за тебя сидим тут. Руководитель! Вместо того чтобы спирт распивать, могли бы с вечера уехать.
— Демин! — сказал Шувалов. — Хочешь, я тебе салазки загну?
— Бунт на корабле! — рассмеялся Геннадий. — Пираты жаждут крови, капитана на рею!
— А ты!.. — взорвался вдруг Демин. — Чего хохотальник разеваешь? Зад лижешь — к начальству ближе?
— Ну, братец, кажется, тебе салазками не отделаться, — тихо сказал Геннадий и пошел на Демина. Тот юркнул в дверь.
Все были немного растеряны. За этой неожиданной стычкой угадывались и усталость, и смутное беспокойство — что-то будет? Никто ведь не знал, как повернется дело, и простая отсидка в четырех стенах возле ревущей реки уже завтра могла стать бедой.
День прошел невесело. Пили чай. Есть было почти нечего. Сварили остатки вермишели.
— Сколько можем просидеть?
— Откуда я знаю? Дня три…
— Туго.
Прошел второй день. Третий. Вода не спадала. Над перевалом по-прежнему шли ливни. Собрали по углам консервные банки, выскребли, заправили мукой. Полкило муки и пять консервных банок.
— Почему нас не ищут?
— Дураков искать — время тратить, — сказал Шувалов. — Коли мы такие сознательные, что сами в мышеловку залезли, могли бы и сухариками запастись. Кто там знает, что мы кукуем?
На четвертый день Геннадий проснулся с трудом. Голова кружилась. Все как надо. По науке. Скоро начнутся рези в животе, потом апатия… Есть уже не хотелось — вернее, есть хотелось страшно, но это был не столько физический голод, сколько сознание, что есть надо, иначе просто помрешь.
Бред какой-то, честное слово. Среди бела дня, ни с того ни с сего двенадцать ребят сидят на острове и голодают. «…Но люди не падали духом, не унывали, они мужественно смотрели в лицо опасности и шутили…» — вспомнился Геннадию какой-то репортаж. А мы не шутим. Мы приуныли. Мы не можем решиться сварить суп из сапог…
— Надо уходить через сопки, — сказал Демин. — До Горелой можно вброд дойти, а там пятьдесят километров до Сатынаха.
— Ты дорогу знаешь?
— Дойдем как-нибудь… Не подыхать же здесь!
— Человек может жить без еды три недели, — сказал Шувалов. — И не скули. Дня через два нас хватятся наверняка.
Тогда с чердака слез Пифагор.
— Слушай, начальник, можно на Кресты сходить.
— На ковре-самолете?
— На лодке. Подобрал вчера, прибило… Должно, с прорабства.
— Что же ты молчал?
— Так ведь… Течет лодка. Дырявая. Латать надо.
— Ты, Тимофей, дурья башка! Я старшина второй статьи, понял? Я сто человек, может, в люди вывел на этих самых лодках… Погоди! На Кресты дорога поверху, с той стороны реки, а на скалы нам не вылезти. Круто… Другой дороги я не знаю.
— Ты не знаешь, я знаю. Доберемся до косы, там мост есть висячий… Жиденький мост, однако выдержит, коли надо.
— Идем! — сказал Княжанский. — Показывай свою лоханку. — Он обернулся. — Генка, ты как? Мне одному не справиться.
— Управимся, — кивнул Геннадий. — Ты за Русанова держись, с Русановым не пропадешь.
Лодчонка была квелая. Дыры в днище кое-как залатаны, уключины болтались. Весла изжеваны.
— Дредноут, — сказал Герасим. — Мы сейчас пары разведем, будь здоров, не кашляй!
Собрались ребята. Приволокли мешки, паклю из тюфяков, где-то раздобыли кусок вара. Настроение у всех заметно поднялось.
— Мне персонально три банки компота, — заказывал Шувалов.
— Мне — макароны. Лучшая в мире еда — макароны!
Через полчаса лодку кое-как заштопали. Геннадий сбегал в барак за ведром — вычерпывать воду. «Надо бы спасательные круги захватить, — думал он, — да завещаньице накидать… Очень уж подозрительный пароход у нас».
Подошел Пифагор. Он был выбрит и в почти чистой рубахе.
— Ты что? — спросил Герасим.
— Как что? Ехать.
— Мешать только будешь, Тимофей. Тут сила нужна. Одни управимся.
— Пусть едет, — тихо сказал Геннадий. — Ему надо.
— А мешок зачем?
— Затем. Останусь я там.
— Ага… Ну, дело твое. Сели, хлопцы… Так… Лезь, Генка. Теперь ты… Ну, с богом! — Он оттолкнул лодку, провел ее по мелкой воде и запрыгнул сам. — Тряхнем стариной, старшина!
— Привет на большую землю! — кричал с берега Шувалов. — Не загуляйте! К вечеру ждем!..
Торжественное чувство охватило Геннадия на реке. Как в детстве, когда стоишь и смотришь ледоход где-нибудь на Оке или Волге, в широком разливе, где не трещат и не сшибаются синие злые льдины, а тихо и плавно идут большие белые поля…
Лодка вышла на стрежень. Каменушка уже не ревела, не щерилась — она овладела долиной и спокойно лежала меж берегов, изредка вздрагивая на перекатах.
Гребли хорошо. Геннадий старался не отставать от Княжанского, не шлепать по воде и, хоть в общем-то получалось у него не так уж плохо, видел, что Герасим в этом деле мастер. Он и сидел как-то по-особому, с грациозной, что ли, небрежностью, которую дает только опыт.
— Эдак мы за часок доплывем? — спросил Геннадий.
— Греби себе, знай… За часок… Погоди, скоро горловина будет, это как мясорубка. Всю воду меж двух скал пропускает.
— Пугаешь?
— Да нет… Туда-то мы проскочим легко, а вот обратно хоть волоком… Ты меньше разговаривай, дыхание собьешь.
Показалась горловина, течение усилилось, вода кое-где срывалась в водовороты, однако Русанов видал и не такое. Когда под Желтой падью их два года назад накрыл тайфун, это было внушительно, даже у кэпа поджилки затряслись… А Пифагор, бедняга, побелел…
— Суши весла! Ну, живо!
Геннадий хотел удивиться, но не успел, потому что лодка вдруг со всего маху остановилась, подпрыгнула, потом круто развернулась, пошла боком, черпая бортами. Геннадий, понимая, что надо что-то делать, может быть, вычерпывать воду, растерялся, выпустил весло, и в ту же секунду его кинуло вперед, ударило обо что-то твердое…
— Раззява! — заорал Княжанский, но Геннадий ничего не слышал, уши заложило, во рту было солоновато. Он кое-как встал на четвереньки, потом сел, все еще не понимая, что произошло. Лодка дрожала, как в вибраторе, стучащая дрожь отдавалась во всем теле. Было тихо. Пугающе тихо — словно в исступленном молчании река билась о дно и пыталась скинуть с себя людей.
— Флотский порядок! — сказал Герасим. — Эко тебе скулу развезло! Не будешь галок ловить. Это не море, тут и потонуть недолго…
Судя по тому, как бежал назад берег, лодку несло все быстрей и быстрей, а Геннадию казалось, что они стоят на месте… Берег неожиданно, рывком приблизился, нависшая над водой скала пошла прямо на них, потом в последний момент подалась куда-то в сторону, и лодка, описав стремительную крутую дугу, выскочила на песчаную косу.
Выскочили вовремя: впереди, в сотне шагов от них, тянулись Крестовские камни, а над ними с берега на берег было перекинуто хлипкое сооружение, представляющее собой два параллельных троса — это мост, а третий, чуть выше — перила. Кроме тросов почти ничего не было, половина досок давно сгнила, другие держались до первого шага. Но самым скверным было то, что внизу ревели пороги.
— Эта висюлька — мост?
— Не время трепаться, — остановил Герасим. — Слушайте меня. Идти будем с интервалом в пять шагов, иначе доски могут загреметь. Упор делать на трос. Ясно? Первым иду я.
— Погоди, начальник, — сказал Пифагор. — Погоди, тебе говорят. — Он держал в руках моток веревки. — Ну-ка, обвяжись.
— Чего? — не понял Геннадий.
— Не знаешь, что ли? Страховка. Вот так, возле ремня петельку сделай… Теперь порядок.
— Котелок у тебя варит ничего, — сказал Княжанский. — Ничего… Э! Погоди! Куда тебя несет?
Пифагор был уже на мосту.
— Назад, сукин сын! Я же сказал — первым иду я!
— Не ори, начальник, береги силы. И меня слушай, если черепушка дорога. — Он спокойно стоял на тонкой ниточке троса. — Вытаскивать вас некому… Дам слабину веревкой — идите, натяну — стоять и не рыпаться. Ты куда петлю суешь, бригадир? Ты еще на шею надень, удавишься. На трос ее цепляй, понял?
Геннадий от удивления даже икнул. Пифагор выпрямился! Он стоял совсем прямо, как линейка, как воплощение перпендикуляра! Пифагор, который вечно клевал носом… Ого! Вот это идет! Танцует…
Впереди раздался всплеск — упала доска. Потом еще одна.
— Осторожно! — крикнул сзади Герасим.
Веревка натянулась. Надо было стоять. Но стоять Геннадию было невозможно, он боялся высоты, не мог ходить по крыше, даже по краю перрона ходить было трудно, кружилась голова и делалось как-то муторно, а тут хоть и невысоко, каких-нибудь пять метров, но все вокруг вертелось и плясало. Он побежал, чтобы скорее миновать самый опасный участок, споткнулся и выпустил из рук трос…
— Вот такие всегда убиваются, — сказал Пифагор. — Сдурел немного?
Геннадий все еще куда-то падал, его тошнило, он стоял, вцепившись в трос, и не мог сделать ни шага. Сердце билось возле самого горла. Пифагор! Скажи на милость, все думают, он хлюпик, а он меня одной рукой поймал.
— Идем! На берегу блевать будешь. — Он намотал на руку веревку, которой был обвязан Геннадий, и повел его по шаткой доске, как теленка. Позади тяжело дышал Герасим.
Мост упирался в крутой глинистый берег, поросший кое-где чахлым боярышником. Едва заметная тропинка шла вверх и терялась в каменистых сопках, за которыми лежал поселок Кресты. Это был очень маленький поселок из десяти или пятнадцати домов, да и те зимой пустовали. Здесь жили сплавщики, народ пришлый.
— Этой дорогой не ходил, — сказал Герасим. — Ты ее откуда знаешь?
— Самая моя дорога…
— Удивил ты меня сегодня. Как ты через мост сиганул, чистый альпинист.
— Крым, — сказал Пифагор. — Карпаты.
Он снова шел согнувшись, молча.
— Ого! Отдыхал?
— С минометом за спиной.
До поселка добрались быстро. Герасим вытащил из дому заспанного продавца, тот, тараща на них глаза, насыпал полный мешок всякой снеди, потом они посидели немного и тронулись в обратный путь. Пифагор исчез сразу, как только пришли в поселок, и Геннадий понял, что насовсем. Он же решил остаться… Как-то в дороге об этом забыли.
…Пифагор догнал их у распадка.
— Ты чего? — спросил Герасим.
— Ничего. Мост перейдете, там и распрощаемся.
«Куда он денется? — думал Геннадий. — Маруху свою он прибьет в первую же пьянку, она его выгонит, потом он схлопочет пятнадцать суток, потом опять канавы и гривенники по пивным, какой-нибудь сердобольный дядя вроде Княжанского — и завертелось все сначала… Но, странная, однако, вещь — привязался я к нему…»
Спустились к реке. Постояли.
— Может, провожу? Как бы Генка не загремел.
— Я его к себе привяжу, не кувыркнется. Ну, бывай, Тимофей. Не поминай, если что…
И тут они увидели, что берег размыло. Вода все еще прибывала, и теперь даже больше, чем в прошлые дни… Там, где несколько часов назад была гладкая утоптанная глина, сейчас на глазах ширились длинные ломкие трещины.
Герасим прыгнул вниз.
— Ну-ка, Гена, быстро! Обвязывайся, и пошли. Проскочим.
— Не торопись, начальник, к рыбам успеешь. — Пифагор выразительно посмотрел наверх.
Глинистый берег дышал. Косматые рыжие комья поминутно срывались вниз. Свая пригнулась, и только огромный валун, в который она упиралась комлем, мешал ей завалиться.
Ни слова не говоря, все трое вскарабкались по отвалу. Герасим обмотал веревкой нижний конец сваи, а Пифагор, цепляясь за торчащие из земли корни, полез наверх. Там метрах в семи над ним виднелся обгорелый кряжистый пень. Уже захлестнув петлю, он обернулся и вдруг увидел свежую желтую глину на широком изломе обрыва. Ее становилось все больше и больше. Огромный, заросший дерном пласт — тот, что еще минуту назад был у него под ногами, — легко отодвинул валун и тяжко, с натугой рухнул. Секундой позже раздался отрывистый, громкий всплеск.
— Эй! — крикнул Пифагор и осекся ребят на площадке не было. Не было и площадки. Внизу он увидел обломанный комель сваи и рядом торчавший подошвой кверху латаный сапог Герасима.
Поджав ноги, Пифагор прыгнул вниз. Еще не коснувшись земли, почувствовал тупой удар в спину — за ним с откоса сорвался большой жирный пласт глины. Последний пласт. Теперь рядом поднималась мокрая каменная стена. «Словно мясо с костей», — успел подумать Пифагор и споткнулся. Это был сапог Герасима. Где же они? И вдруг понял; здесь, в сапоге, нога. А вот эта телогрейка — бригадир…
— Живой, что ли?
Телогрейка зашевелилась. Пифагор схватил Геннадия, поднял — тот смотрел на него мутными глазами.
— Целый?
Вроде да…
— Тогда сиди.
Вытащил Герасима. Лицо у того было разбито, сквозь вырванный клок гимнастерки виднелась набухшая кровью рубаха.
Геннадий хотел подняться, помочь, но не чувствовал ног. Их словно не было. «Позвоночник! — мелькнула мысль. — Ну, тогда каюк…»
— Герасим!
— Погоди ты!.. Эй, начальник… Ты что? Слышишь?
Герасим лежал ничком, глаза были закрыты. Дышал он с трудом, хрипло. Пифагор подтащил его ближе к скале, усадил. Воды бы… За водой надо было спускаться вниз по откосу, потом карабкаться обратно. Долго. Пифагор распотрошил мешок, достал бутылку водки и стал лить ему на голову. Герасим закашлялся, замычал.
— Отошел?
— Не знаю… Генка где?
— Тут твой Генка. Давай я тебе лицо оботру, крови напустил, как все равно петуха резали.
— Паразит ты, — хрипло сказал Герасим. — И когда надраться успел? Несет от тебя погано.
— От кого несет — сам понюхай. — Он вдруг засмеялся. — Облизать тебя сейчас — закусывать можно.
Геннадий первый раз слышал, как смеется Пифагор.
— Смешно-то оно смешно, — сказал Герасим, — да смеяться некогда… Ну-ка, Тимофей, дай руку.
Он пытался встать и не смог. Грудь и ребра сдавила щемящая, острая боль, перехватило дыхание.
— М-м-м! Кажется, меня придавило крепко… Может, ребро сломано? Ножом прямо режет… Ты, Гена, как?
— Скверно. Ногу подвернул. Или сломал, не поймешь… Что будем делать?
Пифагор поднялся.
— Я на Кресты пойду. Людей приведу, лошадь. Не пропадем.
Он подошел к обрыву и только тут понял, что дороги назад нет.
Мост осел к самой воде. Оползень, сбросивший их вниз, обнажил мокрые камни, поднимавшиеся метров на десять. Без веревки на них не взберешься, а веревка осталась вверху, захлестнутая за пень.
Герасим тоже посмотрел наверх.
— Понятно, — сказал он. — Сидим, как морской десант.
Пифагор немного постоял, потом, привалившись всем телом к обрыву и хватаясь руками за едва заметные выступы, пошел вдоль берега по узкому, в две ступни, карнизу. Скалы поднимались прямо из воды, тянулись и влево, и вправо. Пифагор обогнул мыс, вдававшийся в реку, и увидел, что нигде ни расселины, ни хоть какого-нибудь уступа. Сплошная каменная стена…
— Дело-то дрянь, — сказал Герасим, когда Пифагор отошел. — Такой переплет, Генка… И ребята ждут…
Лицо у него спеклось, потемнело. Глаза осоловели.
— Ребята не помрут.
— Ребята, может, не помрут… А мне вот… совсем дышать вечем.
Геннадий ползком добрался до него, и они сели рядом, прижавшись к глинистому обрыву. Глина казалась теплой. «Жар начинается, — подумал Геннадий. Он слышал, как прерывисто дышит Княжанский, и весь цепенел от бессилия что-нибудь сделать. — Вдруг у него сломано ребро? Какая нелепость! И сам он тоже…» Нога стала болеть, это его обрадовало: значит, позвоночник цел.
Вернулся Пифагор.
— Ну что? — спросил Геннадий.
— Ничего… Вот что я надумал. Я пойду на базу.
— Псих ты, — тихо сказал Герасим. — Куда ты пойдешь? Как? Мост на воде валяется… Знаешь, сколько идти? А кругом вода…
Пифагор молча снял с моста несколько досок, расколол их и запалил костер. Из мешка вынул большую банку с компотом; банка была железная, он вскрыл ее и вылил компот на землю: компота не жалко, весь не съедят, а в банку налил воды и поставил на огонь.
— Первое дело чай… Попьем сейчас, и пойду. Дров я вам оставлю, не замерзнете. И чаек кипятите, он на все случаи.
Пифагор достал початую бутылку водки, протянул Герасиму.
— Глотни разок.
— Не могу, Тимофей…
— Жаль… А я бы выпил. Выпил бы, да нельзя. Дорога трудная. — Он швырнул бутылку вниз. — Трудная дорога, да не раз хоженная… На базу мне зачем? Я до перевалки, там люди, телефон.
— Двадцать километров, Тимофей. Вода.
— Знаю, что вода… Кабы не вода, говорить не о чем. Я и зимой тут ходил, и летом. — Он помолчал, посмотрел на огонь. — Я тут сидел.
— Вон что. Гулять вас там водили, что ли?
— Зачем гулять? Бегал. Сначала ловили, потом перестали. Куда, мол, ты денешься. Весной убежишь, осенью прибежишь… Сроку тебе добавят, и ладно.
— За что сидел?
— За дело.
— Темный ты мужик…
— Я полицейским был. У немцев. Понял? — вдруг сказал Пифагор.
В его тоне появилось что-то вызывающее — так по крайней мере показалось Геннадию, и он сказал:
— Понятно…
Глаза у Пифагора пустые, холодные. На секунду мелькнул в них злой огонек, мелькнул и погас. Ответил он, однако, не ему, а Герасиму.
— Я не герой, Герасим. Нет у меня геройства. Немцы пришли — испугался. Вешали, жгли, соседа убили. А мне семнадцать годов. Силком привели: служи или сейчас на осину. А только служил я недолго. Удрал к партизанам. Под Киевом жил тогда, так почти всю войну в партизанах и пробыл. И не геройством брал, а злобой…
Он замолчал. Сидел согнувшись, опустив руки, и они странно болтались вдоль тела. Большие, сильные руки с шершавыми ладонями.
— Красивая биография у тебя, — сказал Геннадий. — За это и сидел?
— Сидел за другое. По пьяному делу заработал… А биографию я кровью очищал. Три года. И тридцать бы очищал. Да не очистишь.
Пифагор ушел. Геннадий глянул на часы. Часы стояли. Сколько он будет идти? Дойдет ли?.. Герасим сидит рядом, в груди у него что-то булькает, сопит… Ах, всемогущий человек, какое ты ничтожество! Что можно сделать сейчас? Откусить себе голову? Кусай… А Герасим может умереть. Сюда бы доктора, старого рыжего Шлендера. Он бы все сделал, как надо.
6
Доктор ходил по комнате из угла в угол, курил длинную папиросу. Эти папиросы он набивал сам из какого-то дикого табака; табак вонял, потрескивал, доктор строил гримасы, но держался мужественно.
Карев смотрел на него и думал, что вот этого человека он знает пятнадцать лет, знает о нем все, и его так называемые чудачества, странные, непонятные порой поступки, которые затем оборачиваются смыслом, знает его привычки, вкусы. Вроде бы все знает он о докторе Шлендере, а часто выходит, что не все.
Карев зашел к нему просто так, на огонек, посидеть, попить чайку, и застал его в скверном настроении: вышагивает по комнате, курит вонючую цигарку. Рукава рубахи закатаны по локоть. Кто-то опять умер не вовремя. Эти доктора, видно, так вот и будут до окончания века каждый раз умирать со своими больными.
— Да не ходи ты, как маятник, — сказал он. — Сядь. У всех бывают издержки в работе.
— Как ты сказал?
— Издержки.
Шлендер остановился, придвинул к себе стул и сел на него верхом.
— Издержки? Ну, дорогой мой… В нашей работе каждая издержка — преступление. И в твоей тоже, смею тебя заверить. Думаешь, не так? За издержки надо сечь!
— Если за все сечь, то, прости за выражение, на чем же мы сидеть будем? — Он достал из кармана письмо и, решив, что доктора сейчас полезно отвлечь от его дум, сказал: — Полюбуйся. Гневное письмо с Курил. Смотрели там рыбаки кинохронику и увидели в кадре одного нашего шофера, про которого сказано, что он передовик и общественник. А эти рыбаки пишут, что никакой он, дескать, не общественник, а проходимец и забулдыга…
Работает этот шофер сейчас у Княжанского, Княжанский его хвалит, и вообще этот Русанов, хоть я его и не видел, представляется мне человеком интересным. Прислал нам в газету статью — поверишь ли — работа журналиста первой руки! Мария Ильинична с ним познакомилась, говорит — в рот вина не берет, а тут, — он постучал пальцем по конверту, — а тут говорится, что он алкоголик. Чепуха, конечно, сущая, но теперь надо проверять, отвечать им что-то… И еще мысль — а вдруг правда? Вот и готова издержка.
— Между прочим, — сказал Шлендер, — все это правда.
— Почему ты думаешь?
— Я не думаю, Антон Сергеевич. Я знаю. Между прочим, ты его тоже знаешь. Твой мрачный философ, о котором ты рассказывал, это и есть Русанов.
— Не изволь шутить, — сказал Карев, хотя уже понял, что так оно и было. Как он не догадался? Ну, конечно… Шофер. Учился в университете. Английский где-то там преподает в порядке шефства. Фу ты черт! Вот это хамелеон!
— М-да… Целый, знаешь ли, сюжет. Откуда ты с ним знаком?
— Я его резал.
— Мало ли кого ты резал.
— Он у меня вот на этом диване спал. Выпендривался, извини меня, как мог. Рассказывал кое-что… Пил он действительно без малого пять лет. Опустился — дальше некуда. Штанов приличных не было, права у него отобрали навечно.
— А как же он снова стал шофером?
— Я помог. Добыл ему права, пользуясь своим депутатским и личным авторитетом.
— Ну, знаешь ли!
— Знаю. Знаю, Антон Сергеевич. Не по правилам. А где они, эти писаные правила, что на все случаи жизни? Ты их знаешь? Я — нет. У меня такое правило — поступать, чтобы человеку было лучше.
— В принципе я понимаю, но в данном случае… Он же подонок! Такой убежденный, махровый индивидуалист, циник. Мне даже противно вспоминать сейчас все, что он мне так откровенно высказал. И что характерно — он говорил без тени сомнения, он проповедовал, черт бы его взял!
— Не надо так сразу… Когда он лежал у меня в палате, он бредил. Это был страшный бред, можешь мне поверить. Человек… как бы это коротко сказать? Неправомерно часто сталкивался с дерьмом. Ходил по обочинам. Ну и дошел до того состояния, когда все, на чем бы он ни останавливал свой взгляд, все, словно под взглядом Медузы, превращалось в камень, в пыль и пепел. Весь мир ему казался с овчинку, все испакощено, облевано. Ты думаешь, так не бывает? Еще как бывает, Антон Сергеевич, и чаще, чем мы думаем… Ему надо помочь, но не разговорами высокими, не фразой. Ему надо верить. И не в то, что он говорит, а в то, что делает. Слова его — черепаший панцирь… Играет парень в тигру, а он не тигра вовсе, а котенок, у которого от ужаса шерсть дыбом встала. Они бывают иногда страшны на вид, эти котята.
Шлендер все еще сидел верхом на стуле. Папироса дымила и фыркала.
Он сказал:
— Между прочим, я его на днях жду. И когда он приедет, этот твой жуткий философ и пьяница, я буду очень рад.
— Не знаю, — сказал Карев. — Не знаю. Я привык относиться к твоим словам с уважением. И к делам тоже.
— Ну и дальше продолжай относиться так же. А бумажку эту, — он протянул ему письмо, — бумажку эту ты куда-нибудь сунь. Потеряй…
На другой день Карев на всякий случай спросил Машу:
— Как у вас с очерком о Русанове? Движется?
Маша была чем-то взволнована.
— Антон Сергеевич, шоферы с автобазы вторую неделю не подают о себе вестей. Сейчас вертолет вышел. Русанов как раз среди них.
7
К вечеру развиднелось. Похолодало. Высыпали звезды. Пифагор шел склонами сопок. Идти по долине нельзя — там целое море воды, из которой торчат затопленные деревья.
Среди ночи спустился в распадок. Низкий замшелый барак по самые окна ушел в землю. Когда-то здесь корчевали пни. Спал вот на этих нарах. А здесь стояла огромная печь, бочка из-под солярки. Пахнет грибами и деревом.
Пифагор разложил костер, надо чуть просушиться. Спать. Страшно хочется спать. Как там Герасим? И Генка? Генка, правда, щенок, тявкает много… Герасим — это Герасим. Черт ему язык развязал! Как они зло посмотрели. А ты бы, Генка, там, у осины, ты бы и там был вот таким же героем? Много ты в жизни видел? Вырос у мамки под юбкой.
Пифагору хочется думать зло, он ищет привычные, грубые слова, но их почему-то нет. Наверное, устал. А все-таки, как бы они? Надели б они полицейские шинели?
Очень трудно стоять у осины. Очень не хочется умирать. Помнишь, как вдруг ослабел, как противно дрожали колени под тяжелым свинцовым взглядом? Как бормотал, улыбался, покорно принял из рук солдата талоны на хлеб и сало? Ты струсил тогда, Пифагор?
Струсил! А вы бы, щенки, вы бы пошли на рожон? Плевали бы в сытые, наглые морды, пока вас не постреляли?
Они бы, наверное, плевали. А он не смог тогда… Он был таким напуганным и жалким, так по-сиротски держал в руках автомат, не зная, что с ним делать, что другие полицаи прозвали его «Марусей» и дальше караула не пускали. Так и стоял возле каких-то складов, пока не привели на плац к осине мальчишку с петлей на шее. Его вели на веревке двое солдат, а третий, эсэсовец, шел сбоку и фотографировал…
Костер горит дымно, сучья мокрые. Ломаешь их — они не хрустят, а чавкают… С таким же хряпом развалился тогда эсэсовский череп. Прямо на плацу, средь бела дня Тимофей Гуляев широким тесаком чуть ли не пополам развалил немца. Поднял руки — и пополам… Страшно было в первый раз. Потом уже не страшно. Хрясь — и немца нет. Хрясь — и нет…
Он и сейчас помнит этот звук. Все помнит. Как шел, не пригибаясь под огнем, как лез на доты, на дзоты, на танки, как падали рядом товарищи. А он не падал. Уцелел. Шел, как заколдованный. Сколько вернулось домой калек! Без рук, без ног, исполосованных, изрешеченных.
А он вернулся целый. Сверху целый, а внутри — лучше не заглядывай.
Когда в треске автоматов уходил огородами в лес, когда взрывал мосты и жег танки, ему казалось, что в ненависти его и в безумной отваге перегорит, без следа сгинет страшная память тех дней, когда продался возле осины.
А память не сгинула. Не сгорела. Шла за ним по пятам. Помнит, как узнали соседи — даже не плюнули, как собрала вещи жена, как мотало его по земле и как руки тянулись надеть себе петлю. Но не повеситься, не уйти, потому что не человек ты уже, а тень. Самого себя тень…
Не имел ты права возвращаться, Тимофей Гуляев. Два ордена у тебя и две медали. А разве наденешь когда?
Пифагор шел всю ночь и к утру спустился в долину. Он шел самой короткой дорогой, по сопкам и распадкам, которые хорошо знал.
Сопки были крутые, распадки запалены буреломом, последние километры он не шел, а ковылял. Сдавало сердце. Красный туман застилал глаза. «Водки много выпито, — думал он, — слишком много…»
Сел. Перемотал портянки. Через час он будет спать. А то и раньше: на бугре, на той стороне долины, виднелись крохотные домики перевалки. Посуху тут быстро… Он идет, едва переставляя ноги, они болят, но не это беда: сердце уже не может.
Возле протоки остановился. Протоки тут не должно быть. Неужели забыл? Забыл… Была тут узкая падь, теперь ее залило водой. Совсем узкая падь, метров, может, двадцать — тридцать.
Как он мог забыть? Да вот так. Стареет… Дальше что? Дальше надо идти снова, идти в обход, десять километров через сопки.
И он пошел через сопки. Вода в протоке была теплая и тихая, как в луже. Но глубокая. А плавать Пифагор не умел.
Он снова спустился в долину, теперь уже с другой стороны, выше по течению Каменушки. И снова память изменила ему. Или не память? Может, не было тут раньше этого притока, бурного и быстрого?
Вокруг валялись выброшенные течением бревна. Эх, если б хоть бревнышко там, возле тихой протоки! А тут — куда плыть? Вниз по течению? Убьет. Камни кругом… Да и не выплывет. Свалится.
Время идет. Герасим сидит возле мокрой скалы, и ему нечем дышать. Помрет. А ему жить. Ему только жить.
Сутки уже прошли.
Пифагор вынул ремень, снял гимнастерку и брюки, связал все в длинный жгут. Потом отыскал не очень толстое бревно. Подумал — хорошо бы написать… Да чем? И так поймут — что-то случилось вверх по реке. И пойдут искать, как только его прибьет в поселок. А его прибьет. Трупы всегда прибивает.
8
Всю ночь Геннадий жег костер. Огонь выхватывал из темноты нависшую над ними скалу с одной стороны и грязную пену реки с другой. Герасим спал. Лицо его в свете костра казалось белым. Спит или в беспамятстве? Иногда он что-то бормотал, и Геннадий утешал себя тем, что если бормочет, значит, видит сны, а без сознания сны не видят. Или видят? Ох, это гуманитарное образование! Ни черта толком не знаешь.
Вокруг все было тихо. Даже вода, ревевшая на Крестовских камнях, умолкла. Геннадий не сразу понял, в чем дело, а когда понял, ему стало не по себе: Каменушка затопила пороги. Вода теперь была рядом, и к ней уже не надо было спускаться вниз.
Сколько времени прошло, Геннадий не знал. Часы стояли. Ночь тянулась бесконечно. Ему хотелось спать, но спать нельзя, потому что костер прогорает очень быстро, доски сухие, трещат, как порох, а без костра Герасим закоченеет. Он еще не просох как следует, лоб у него влажный. Может, температура? Холод собачий, и ветер этот, как с цепи сорвался.
К боли в ноге он притерпелся, боль была тупая, но не сильная…
Герасим открыл глаза.
— Чего не спишь? — спросил он.
— Так. Не спится что-то.
— А я угрелся, как все равно в бане. Хорошо. Сунь покурить.
Он взял папиросу и тут же уснул.
К утру стало теплей. А когда солнце поднялось над перевалом, Геннадий даже снял телогрейку. Он был весь вымазан глиной, весь с головы до ног, потому что вот уже почти сутки передвигался на четвереньках, а сейчас и на четвереньках больно.
— Ну как? — спросил он, заметив, что Герасим проснулся. — Легче?
— Порядок, Гена. Вода не спадает?
— Спадает, — соврал он.
— Завтра ребята выскочат. Им, наверное, что-нибудь скинули с «Аннушки». Или вертолет был. Нас сегодня тоже снимут.
— Ты, старина, молчи. Не разговаривай. Чаю тебе дать?
Он зачерпнул банку и по дороге пролил ее. Дорога была дальняя — целых восемь метров. Тело вдавливалось в жидкую глину. Вчера они сидели на холмике, за ночь холмик осел, и глина потекла. К вечеру вода подойдет совсем близко, и можно будет пить, не вставая с места…
И все-таки он не выдержал, тоже заснул ненадолго, а когда проснулся, вода уже плескалась у самых ног. Лучше было бы не просыпаться.
Интересно, как это будет? Очень страшно? Конечно, страшно, и глупо. Глупо — вот что страшно. Все равно что попасть под детский велосипед и разбиться насмерть. Черт! Неужели ничего нельзя? Где же все?
Кто — все? Ах, люди… Вот сейчас они кинутся тебя спасать. А какая им от этого выгода? Ох, Гена, перестань. Тошно. Но ведь это действительно все! Сейчас придет вода и приготовит два аккуратненьких трупа.
— Герасим!
Молчит. Спит, наверное. Или без сознания. Теперь уже все равно. По крайней мере так и не узнает, что помер. А может, он уже?.. Геннадий протянул руку и зацепил что-то скользкое и холодное. Веревка? Та самая веревка, которую Пифагор укрепил на пне.
Солнце наполовину зашло. Через час будет совсем темно. Будет такой мрак, что не увидишь собственного носа. И тогда разыграется маленькая ночная трагедия: их смоет и унесет куда-нибудь в тихий затон, в мягкий и теплый ил.
Какая чепуха!
Геннадий снова посмотрел на веревку. При одной мысли, что по ней можно взобраться со сломанной ногой, у него заколотилось сердце. Бред! Сорвешься на первом же метре. Ногой пошевелить нельзя, не то что лазить по веревкам.
Да, это все-таки страшно: жил грешно и помер смешно. Кажется, полагается в такие минуты вспоминать всю свою жизнь и дорогие лица и еще что-то… Ах да! Я должен подумать о друге. О том, что у него жена и пятеро дочерей — вот ведь угораздило!..
Он достал папиросу, закурил. Он был уже спокоен. Можно и посмеяться, и пошутить. Дело в том, что сейчас они с Герасимом вылезут из этой мокрой каши. Вылезут как миленькие, и не будет никаких ночных трагедий. Обойдемся насморком. Все остальное доктор починит…
— Герасим!
Молчит. Хорошо. Он потолкал его. Дышит. Просто без сознания. Жар. Ничего, отойдет. Только вот как без воды?
Потом он размотал нижний конец веревки и обвязал Герасима. Как бы это сделать, чтобы голову ему не побить об камни? Ага. Замотать телогрейкой. Так…
Теперь отдохнуть. Ты мне нравишься нынче, Геннадий. Нога у тебя не болит. У тебя вообще на время нет этой ноги, она тебе не нужна. Взберешься на руках, не маленький. И постарайся не визжать, терпеть не могу, когда взрослые мужики хнычут.
Через час они лежали в двух шагах от обрыва, привалившись к горелому пню. Когда над ними зашуршал вертолет с большой желтой фарой, у Геннадия еще хватило сил пошутить:
— Вот так, — сказал он. — Ветер века. Теперь даже ангелы пошли механизированные.
9
Пифагор лежал возле окна и кашлял. Кашлял он очень смешно, как кошка, подавившаяся костью. Кух-к! Кух-к! У него была счастливая звезда: он проскочил все три переката, нахлебался вдоволь воды, но отделался лишь бронхитом. Когда его выловили на перевалке, он хотел непременно сам говорить по телефону, но стал так хрипеть, что у него отобрали трубку.
Герасим тоже был неплох: сломано три ребра и задето легкое, но Шлендер сказал, что он должен молиться своему богу, потому что могло быть много хуже.
Геннадию в больнице было отказано. Доктор сказал, что нога у него цела, ничего нигде не сломано и не порвано, а на симулянтов коек не напасешься. Болит? Конечно, болит. У тебя, голубчик, такой кровоподтек, что я не знаю, как ты вообще двигался?
— Куда же мне деваться? — сиротливо спросил Геннадий. — Такой я весь побитый, поцарапанный… На все четыре стороны, да? Я могу, только выдайте мне костыли.
Доктор принес костыли и сказал, что из-за нехватки коек и по мягкосердечию он вынужден будет терпеть Русанова на собственном диване. Геннадий воспринял это как должное и лишь поинтересовался, постелены ли уже чистые простыни или ему самому с больной ногой придется ковылять по квартире?
— Святой он человек, — сказал Княжанский, когда доктор вышел. — Я бы давно утопил тебя за эти штучки.
— Как же ты меня можешь утопить, когда я тебя от верной смерти спас? Я же из-за тебя подвиг совершил!
— Подумаешь! От боли я бы тоже на стенку полез, даром что без сознания был. — Он посмотрел на Геннадия и расхохотался. — Ты у меня еще попляшешь, спасатель! Вонючей телогрейкой голову закрутил, словно котенку какому…
Настроение было веселым. Даже Тимофей сказал:
— А что, ребята, кино нам не покажут? Я, помню, лежал когда-то в больнице, там каждый день крутили.
— Слушай, Тимофей, — перебил его Геннадий, — я давно собираюсь спросить, все времени нет. За что тебя Пифагором прозвали? Может, у тебя к математике способности?
— Да нет, какие там способности, по пьяному делу все получилось. Выпил я с вечера больше нормы и заснул прямо в магазине, в пристройке. Смех один! Там бочка стояла из-под капусты, большая такая бочка, вот я в нее и забрался. Утром открывают магазин — а я вот он! Только ноги торчат, как у Пифагора.
— Темнишь ты что-то, — сказал Геннадий. — Пифагор водку не пил.
— Пить-то он, может, и не пил, а вот прозвали меня из-за него.
— Ну да?
— Точно! — Тимофей даже приподнялся, чтобы посмотреть на Геннадия с превосходством. — Не знал? Я тоже не знал… Повели меня после этого, конечно, в милицию, а уполномоченный там был молодой, в очках… Ты что же, говорит, Гуляев, опять бродяжничаешь, в бочке спишь, как древний философ Пифагор? Был такой, оказывается… Вот и прозвали, Пифагор — и точка.
— Босяк ты! — засмеялся Геннадий. — Ну, босяк! Даже прозвище, и то незаконно носишь… Наврал тебе дядя в очках. Философа того, что в бочке жил, Диогеном звали. Понял? Ди-о-ге-ном! Это сейчас все школьники знают.
— Ну ты брось! — сказал Тимофей.
— Ей-богу!
— Ты не божись… — В голосе его послышалась тревога. — Не божись, коли не знаешь.
— Точно, Тимофей, — сказал Герасим. — Это уж точно. Сам читал. Так что ты самозванец.
Княжанский был авторитетом. Тут уже никуда не денешься…
— Как же так? — растерялся Тимофей. — Вот ведь паразит! Живого человека перепутал. А? Ну, погоди! Буду на трассе, я его разыщу, очкарика, я ему все скажу. — Он засмеялся.
Герасим тоже засмеялся:
— Не переживай, мы тебе придумаем что-нибудь посовременней… И вот еще что. — Он повернул голову набок, так, чтобы видеть Тимофея. — На Крестах тебе делать нечего. А бабу свою ты забирай, устроим ее на базу. Хату я подыщу. Тут у нас один на материк уезжает.
Тимофей промолчал.
— Слышишь, что ли?
— Слышу… Чего сейчас говорить-то? Выйдем, там видно будет. — Он помолчал еще немного, потом спросил:
— Как ты говоришь этого звали, что в бочке?
— Диоген.
— Диоген? М-да… Ничего вроде… Только к Диогену мне уже не привыкнуть.
После обеда Геннадий взял костыли и героически запрыгал к дому доктора. Его напутствовал сам Шлендер, вышедший на крыльцо.
— Прыгай, прыгай! — поощрял он. — Это хорошо! Функциональная гимнастика. Только ведра в прихожей не посшибай костылями.
В квартире доктора все было по-прежнему, если не считать того, что телефон ему все-таки поставили. Сколько он тут не был? Чепуха, какой-нибудь месяц. Последний раз заезжал перед Делянкиром, привозил деньги… Ага, зацвела роза! Странно. Осень — и вдруг роза. Или так должно быть?.. Значит, всего месяц? А с того дня, когда он приехал сюда ночью и сидел вот на этом диване, жалкий и закрученный до того, что говорил всякую чушь, с того дня прошло всего четыре месяца? Не может быть! Всего четыре месяца. И каждый день как на ладони… А прошлый год, и позапрошлый, и еще два-три года перепутались и переплелись так, что уже и не сообразишь сразу, когда и где что было и было ли? Годы в тумане…
Геннадий подремал немного и проснулся от запаха яичницы. Доктор ходил по комнате в фартуке и курил длинную вонючую папиросу.
— Доктор, — сказал Геннадий — я должен все-таки отметить, что вы меня любите. Вопрос: за что?
— Сам удивляюсь… И вот что, голубчик, если ты намерен со мной разговаривать сейчас, то я лучше сразу уйду в другую комнату… Я, видишь ли, иногда думаю. Понял? Такая у меня старческая привычка…
На другой день Геннадий проснулся, когда Шлендера уже не было. Глянул в окно и зажмурился. Выпал снег. Лежал, как простыня, как только что отглаженная сорочка, чистый, белый, свежий, совсем еще новый… Красиво, и все тут! Можно, конечно, вспомнить, что это белый саван обновленья, но лучше было бы влепить кому-нибудь сейчас снежком. Эх, калека колченогий!
Сварил кофе, обложился журналами и стал блаженствовать. Валяться на диване было чертовски приятно. Покой. Забота. Ласковые голоса по телефону. Он снимает трубку и видит на другом конце провода то жарко сопящих близнецов, то самостоятельного Володю Шувалова, который беспокоится, не опоздает ли Геннадий на вечер… Нет, Володя, что ты! Не опоздаю, хромой прибегу! Такое событие — гуляют передовые шоферы, выполнившие что-то вроде двух или даже трех планов, изголодавшиеся, но, как сказала бы журналистка Маша, довольные и счастливые…
Вообще эта Маша, уж если она интересуется производственником Русановым, могла бы и навестить его в столь трудную минуту. Было бы очень романтично.
Маша словно стояла под дверью. Она вошла и стала смешно щуриться: после улицы в комнате было темно.
— Здравствуйте, — сказала Маша. — Вы удивлены?
— Напротив. Я вас ждал.
— Ну да, так уж и ждали… Я была у ваших ребят в больнице, встретила Аркадия Семеновича, вот он мне и сказал.
— Вы такая румяная, Машенька. Мороз, должно быть?
— Какой мороз! Теплынь… Вы на лыжах ходите?
— Да так…
— Аркадий Семенович вас заставит. Он всех так лечит. Я ведь тоже его старая пациентка.
— Вон оно что…
— Вы Фокина знаете? — спросила Маша.
— Знаю. Как же… А что?
— Так… Сосед мой. Я все у него про вас спрашивала… — Она осеклась и как-то совсем по-школьному добавила: — Ну, про работу вашу…
— Ах, про работу? Передайте Фокину привет. Скажите, что Русанов чести не посрамит… И принесите мне подарок, Маша. Ладно? Банку сгущенного молока. Я снова накормлю вас тянучками.
«Готова, курочка, — подумал он, когда Маша ушла. — Можно ощипывать и в бульон…»
Через два дня Геннадий ходил уже без костылей, чуть прихрамывая. Он прочел все журналы, выпил ведро кофе и стал скучать.
— Завтра сбегу, — сообщил он Шлендеру.
— Скатертью дорога.
— Давайте устроим прощальный ужин.
— Отчего же, можно устроить.
Они напекли блинов и сели ужинать. Доктор поставил на стол баночку красной икры.
— Беда, Гена, терпеть не могу, когда люди пользуются блатом, а вот не устоял. Слабость моя.
Он приоткрыл было дверцу шкафа, где стояла бутылка водки, но тут же закрыл, сделав вид, что ничего не было.
— А вы не бойтесь, — сказал Геннадий. — Давайте по рюмочке.
— Кукиш тебе.
— Я серьезно, Аркадий Семенович. Понимаете, какое дело. Вы же сами сказали, что я не алкоголик. Так, пьяница бывший. А чувствовать себя ущербным как-то неловко. Все могут выпить рюмку, я, выходит, не могу.
— Гена, — серьезно сказал доктор, — смотри, я могу и налить.
— Налейте.
Доктор наполнил рюмки.
— Между прочим, у вашего Пифагора, кажется, воспаление легких, — сказал он. — Это ему совсем не вовремя. Сердце у него плохое.
— Скрутило, значит?
— Скрутило… Сечь надо! И Герасима вашего в первую голову. Организатор. Кто же так работает, понимаешь ли, что в мирное время люди в такое бедствие попали? Героизм — это знаешь что?
— Знаю.
— Откуда знаешь?
— Маша говорила.
— Ах, Маша… Славная девочка. Ты на ней женись, а?
— Жениться надо по любви.
— Да-да… Очень свежий афоризм. Ну да ладно. Выпью за то, чтобы нам с тобой больше не встречаться в операционной. Еще один такой финт, и мне придется обнажать голову… Ты, значит, не пьешь?
— Нет, почему? Пью… — Он взял рюмку, повертел ее в руках и поставил обратно. — Похоже, и вправду не пью. Кишка тонка… Даже для пробы не хочется.
— Совсем?
— Теперь совсем. А раньше… Ох, трудно было, Аркадий Семенович. Ну да вы, наверное, представляете.
— По книгам, голубчик. По книгам… Значит, полный порядок. Теперь из тебя дурь кое-какую повытрясти и можно вешать под образа.
— Доктор! — возмутился Геннадий. — Никак, вы собираетесь начать душеспасительную беседу? На вас не похоже.
— Нужен ты мне больно! Доедай свои блины да спать. У меня завтра три операции.
На другой день Геннадий поехал домой. Снег стал таять, осел, покрылся грязными пятнами. Жаль. Скорей бы зима.
Неделю еще он сидел дома. Сидеть было хорошо, не хуже, чем валяться у доктора на диване. Верочка, лишенная возможности ухаживать за своим ненаглядным Герасимом, ставила ему всяческие припарки, и он терпел, потому что обидеть ее просто не мог; девчонки, все пятеро — Вера, Надя, Люба, Маша и Виолетта, — торчали у него в комнате с утра до ночи, попеременно седлая многострадального Джека. Словом, жизнь была самая хорошая, но в конце недели он попрыгал на одной ноге, убедился, что она уже не очень больная, закрыл бюллетень и сел на машину.
Как раз надо было завозить лес на подстанцию. И как раз была суббота, шоферское гуляние. Ребята к вечеру вычистили и выскоблили красный уголок — клуб решили под это дело не занимать — пригласили девчат, уставили столы всякой снедью, и началось веселье под радиолу.
Геннадий тоже танцевал, но больше сидел в углу и разрешал смотреть на себя девчатам, которые все еще рассказывали друг дружке о трех геройских шоферах… «Сечь надо!» — вспомнились ему слова доктора, и он подумал, что сечь, может, и надо, но когда девчата смотрят, это все-таки приятно.
Ребята оказывали ему знаки внимания по-иному.
— Ты м-молоток! — говорил уже слегка веселый Демин. — Ты на меня плюй, что я тебе тогда… слова разные говорил. Не со зла я, Гена, по дурости. Опрокинем? — И не дожидаясь компании, Демин опрокидывал, шел танцевать.
«Неужели только четыре месяца я знаю этих ребят? — думал Геннадий. — Странно…» Вот танцует Володя Шувалов, грациозный куль с руками. Парень, кажется, на выданье. Все его актрисы над кроватью исчезли. Все до единой. Кто-то из близнецов нашел у него фотографию в книге, хотел было поговорить на эту тему, но Володя сгреб его в охапку, и близнец долго сидел с высунутым языком.
Два раза в месяц Володя пишет по вечерам длинные письма. Он старательно морщит лоб, черкает, потом аккуратно переписывает крупными буквами. Письмо идет на Рязанщину, к матери. Володя пишет, что скоро накопит денег и вернется. Дальние края ему надоели, сколько можно? И на Рязанщине дел хватит. Купит машину, поставит новый дом. Так что ты, мама, не горюй.
Письма эти он пишет уже пятый год, а деньги все не копятся, оттого, должно быть, что два брата никак не могут жить на стипендию, да и сестра уже невеста, туфли ей модельные надо, платья модные.
А это Дронов. Вася Дронов. Танцует, как службу несет. Армейская выправка…
А вот близнецы. Один из них мечтает побить Рислинга, чемпиона области, другой изучает французский. Собирается в Париж. «Как можно не быть в Париже? Никак нельзя не быть в Париже. Приеду — буду говорить — а вот у нас, на Елисейских полях…»
Четыре месяца назад Геннадий вот так же сидел и смотрел на ребят. Они собрались вроде бы невзначай, но Геннадий-то знал: пришли посмотреть на нового шофера. «Смотрите, — думал он, — а я на вас погляжу… Вот ты, Шувалов, лик у тебя чистый, глаза голубые, но уж больно ты похож на одного моего знакомого, хорошего смирного мальчика, который приводил морячков к своей сестренке. Ты, Дронов, тоже ничего. Видел я таких подтянутых дубин. Скажи им перепахать Новодевичье кладбище — они перепашут… А у Лешки-близнеца личико точь-в-точь, как у того ловчилы, что мне трудовую книжку подделал…»
Вечер между тем распалялся.
— Хочу тост сказать! — объявил Дронов. — Кто — за?
— Валяй тост!
— Тост будет такой… Давайте выпьем за Герасима… Мы хоть с ним и ругаемся, а мужик он хороший. А? Кто — за?
— Мужик — сила!
— И за Пифагора!
— Ну, давай за Пифагора…
— Ловкий парень, — сказал Демин. — Знает, как надо. В глаза ругай, за глаза хвали, все скажут — вот молоток!
— Пьяный ты дурак, трезвый тоже дурак, — тихо сказал Шувалов. — Сиди уж, не рыпайся, а то тебе язык отдавят.
Демин промолчал.
Шувалов встал.
— Эй, шоферы! У меня идея. Будете слушать?
— Вали! Только покороче!
— Соревнованьице хочу заделать.
— Чего?! Вяжи профорга, кто ближе сидит!
— Тихо! Я немного во хмелю, но говорю точно, ставлю свой магнитофон и полные кассеты музыки тому, кто обставит до Нового года… — Он обернулся и подмигнул Геннадию. — Тому, кто обставит Русанова! Ясно, шоферы? Только в накладе быть не хочу. Кто желает, пусть тоже что-нибудь выставит.
— Во дает! — толкнул Геннадия Лешка-близнец. — Это, называется, профорг организует соревнование!
— Ты меня сначала спроси, — вмешался Геннадий, — может, я откажусь?
— Тебя? Ах, да… Ну хорошо, я тебя спрашиваю. Согласен?
— Согласен!
— Записывай меня! — крикнул Дронов. — Я его и без твоей музыки обставлю. Кладу на кон ружье «Зауэр»!
— Кладу «Киев»! Пиши и меня.
Геннадия охватил азарт.
— А почему ты свой магнитофон ставишь? Не пойдет! Я ставлю свой.
— Моя идея, мой и приз.
— Не пойдет!
— Слишком много магнитофонов!
— Эй, шоферы! Не базарить! Собрание все-таки…
— Чего?! — крикнул Демин. — Собрание?! Я думал, мы гуляем-закусываем. Ну дела!
— Шувалова на мыло!
— Долой бюрократов!
— Сейчас его будут бить, — прыснул Лешка. — И не дождется мать родная своего сыночка…
Когда все кончили смеяться, встал Геннадий.
— Минутку! Пусть будет Володькин магнитофон. Я ставлю свой приз — чайную розу! Настоящую чайную розу в большой синей кастрюле.
— Живую? — спросил Шувалов.
— Ясно, живую.
— Ага… Ну, ладно. Только поливай свою розочку почаще. Мне обязательно нужна свежая, чтобы…
Потом снова стали танцевать, и Геннадий ушел домой. Было еще рано. Он позвонил Шлендеру.
— Я заключил пари, — сказал он. — Да-да, по лучшим традициям старого Клондайка. Что? Нет, на кон поставлена не прекрасная индианка, а всего-навсего ваша чайная роза. Вы протестуете? Ну ничего, протестуйте.
На столе лежало письмо из университета. Деканат сообщал, что будет счастлив считать его заочником юридического факультета, но, поскольку его востоковедческое прошлое к юриспруденции отношения не имеет, придется начать с первого курса. Сдать экзамены. Представить справку с места работы.
«Ну и хорошо! — подумал он. — Чего это его дернуло? Юрист… Русанову не к спеху. Русанов должен выиграть фотоаппарат, ружье, спидолу и благодарность по автобазе!
А все-таки…
Все-таки что-то есть? Дронов кричал: «Чтобы я когда еще поехал к этим чертовым лесорубам!» А ведь поедет… Ходили все гордые, плечи, как у гренадеров, ушанки набекрень! «Пью за шоферов! — сказал сегодня Володька. — Пью за машины наши и за наш каторжный труд!» — И никто даже не засмеялся. Вот так.
Был сегодня праздник у ребят. Праздник… И не морщись, Гена, не елозь глазами в разные стороны, вспомни, что не все слова оплеваны, есть среди них и святые. Их защищают. За них бьют жестоко, в кровь, как бьют, защищая ребенка!»
Два года назад, уволенный отовсюду, Геннадий совсем уж готовился протянуть ноги, когда в порту его подобрал капитан рыболовной шхуны. Подобрал не из жалости, а потому, что работать было некому — суденышко вонючее, дырявое, тесное, так и норовит утонуть или пойти задом наперед, денег — едва на папиросы… А кто работал — это были типы! Пили — порт гудел! Кляли работу — небу жарко!..
Осенью шхуну списали, и они пошли в последний рейс. Геннадий, накануне крепко заложив, долго ходил с тяжелой головой и только потом сообразил, что все ребята в белых рубахах, ходят осторожно, говорят шепотом, как в церкви.
Потом они вывели шхуну на рейд и сделали последнюю приборку — они отодрали всю многолетнюю грязь и ржавчину, всю пыль из дивана выбили в кубрике, черной краской обновили название и, отыскав подходящую косу, выбросились на берег.
Шхуна ахнула…
Боцман, от которого Геннадий за все рейсы не слышал ничего, кроме липкой брани, первым отломил кусок от обшивки и положил в карман.
Он сказал:
— Не дрейфь, ребята. Всему приходит конец. Только нашей работе морской конца не будет.
Дорога в порт была дальней, и председатель колхоза, хозяин шхуны, предложил машину. Рыбаки отказались, пошли пешком. Они шли в молчании, длинной цепочкой. И тогда Геннадий сказал:
— Кого морочим? Поминки, да? На поминках полчаса про покойника говорят, потом песни орут. Спляшем и мы на останках нашего корвета, гореть ему вечным огнем.
Один только раз ударил боцман. А пришел в себя Геннадий, когда рыбаки скрылись из глаз…
Послышались голоса. Кто-то постучал в окно. Геннадий отодвинул занавеску и увидел приплюснутый к стеклу нос Володи.
— Переживаешь? То-то… Готовь свою розочку, Гена. Готовь. Я пошел сил набираться.
Геннадий долго лежал в темноте. Курил. Першит в горле. Бросить, что ли? Если Володя его обгонит — чего он, конечно, не допускает, — у Шлендера будет кондрашка. Смешно скрестились наши пути. Я привязался к нему. И он ко мне. Трудно что-нибудь понять… Рыжий пират, романтик! Никакой он не пират и не романтик… Привычка у меня глупая, всех рядить в тоги. Обыкновенный земский врач. Немного, может быть, фанатик, немного эксцентричен… А так — ну что? Добросовестный доктор и отличный человек. Живет себе помаленьку, живет хорошо, никакого подвига не совершает, курит вонючие папиросы и говорит, что всех надо сечь. Вот и все.
А может, и не так.
Совсем я запутался в людях.
10
«…Совсем я запутался в людях.
Третьего дня заезжал ко мне Бурганов, решил навестить, заодно и контрольную свою привез. Посидел он у меня немного, выпил чаю, а когда ушел, показалось мне, что не Бурганов вовсе сидел на диване, в очках и мешковатом своем пиджаке, а постаревший Русанов, такой, каким он мог бы стать, не приди вовремя спасительное отрезвление; да, черт возьми! — это был я, только на ином изгибе судьбы; я, сохранивший до тридцати лет розовый компот из сказок для детей изрядного возраста. Смешно и больно мне было смотреть на него и слушать его, а вот чего было больше — смеха или боли,— не знаю…»
Так это было или не так — Геннадию сейчас все равно: он пишет и пишет в своей толстой тетради, пытаясь утвердить себя в положении человека, твердо выбравшего дорогу, и потому имеющего право оглядеться на прошлое и осмыслить настоящее.
Только очень трудно идти по дороге, когда кругом еще не рассвело, когда приходится освещать себе путь карманным фонариком, в котором, похоже, сели батарейки…
Бурганов не пришел, а прямо-таки ввалился: ногой отворил дверь — руки у него были заняты пакетами, дышал он тяжело, очки вспотели, шляпа сдвинута на затылок. Шляпа Геннадия доконала, он рассмеялся:
— Что еще за маскарад? С каких это пор ты щеголем заделался?
— Со вчерашнего дня, — отдуваясь, сказал Бурганов. — В отпуске я, значит, шляпу носить положено.
— Какой же горняк до конца сезона идет в отпуск?
— А вот такой… Надо мне. Врачи погнали. Ладно, черт с ними, погуляю немного: много у меня не получится… Держи, принес тебе гонорар авансом.
Он высыпал на стол крупные, должно быть прямо с куста, помидоры.
— За контрольную, — пояснил он. — Ты мне контрольную обещал проверить. Помидоры, между прочим, свои, из теплицы.
— Ох, — сказал Геннадий. — Что-то будет… У тебя — теплица?
— Почему — у меня? Общая. В прошлом году еще с ребятами построили. Половину сами едим, половину — в детский сад, чтобы, значит, частниками не обзывали. Ловко? Я этим делом давно занимаюсь, в школе юннатом был.
Геннадий подозрительно походил вокруг Бурганова.
— Семен, милый человек… Ты по случаю отпуска не принял внутрь? Что-то ты больно шумный, я тебя таким не знаю.
— Да ну, принял… Стоит человеку в хорошее настроение прийти, сразу же поклеп. Я не шумный, Гена, я довольный. Гидравлику мы позавчера сдали. Ты вообще-то в золоте что-нибудь понимаешь?
— А как же? Коронки делают…
— Правильно. Богатая у тебя информация. Тогда слушай анекдот. Одна знатная дама — это еще давно было — долго знакомилась с устройством автомобиля, потом говорит: я все поняла, одно мне только непонятно, куда же все-таки лошадей впрягают. Вот, значит… Полвека с той поры прошло, а дамы остались. Предложили недавно умные люди новую установку для добычи золота, гидроэлеватором называется, или, проще, — гидравликой. Слышал небось, в газетах писали.
— Слышал, — кивнул Геннадий.
— Предложили, значит, гидравлику. До чего она проста, Гена, так это горняку только понятно. Ни тебе скруббера, ни тебе стакера, ничего не вертится, не гремит. Ладно… Стали испытывать. Приезжает один специалист: «А где у вас скрубберная бочка? Непорядок!» Поставили бочку. Приезжает второй специалист, качает головой: «Почему стакера нет? Без стакера не положено». Хочешь не хочешь — поставили стакер. Приезжает третий дядя, спрашивает: «А где же у вас гидравлика? Это же, говорит, у вас опять промприбор получился!»
— Этому ты и радуешься? — рассмеялся Геннадий.
— Дураков нема. Печальный факт имел место на другом участке, мы к себе дамочек не пускали, так что в чистом виде эксперимент шел. Два года, считай, волынка тянулась, и вот наконец бабки подбили. В серию гидравлику запускают. Теперь мне в отпуск идти со спокойной душой можно.
— Поздравляю, — без особого энтузиазма сказал Геннадий. — Только мне не очень понятно: ты-то здесь при чем? — И тут вдруг вспомнилось ему знакомое название, которое он то ли в газете прочитал, то ли по радио слышал. — Погоди-ка… Бургановский самородкоуловитель — это к тебе отношение имеет?
— Имеет некоторое.
— Ну, тогда конечно! Именинник ты сегодня, с тебя причитается.
— Да это хоть сейчас!
— Шучу, Семен. Не время.
— Как знаешь. А то бы заодно и твое приключение отметили. Наслышался я, как ты Герасима с того света выволок.
— Во, завел! — отмахнулся Геннадий. — Шлендер, знаешь, что говорит по этому поводу? Он говорит: сечь надо… Ты со Шлендером, случайно, не знаком?
— Знаком… К сожалению.
— Что так? — насторожился Геннадий.
— Да ведь с врачами-то мы больше не от хорошей жизни знакомимся… Ладно, вот что. Я пойду на кухню чай заваривать, а ты мою контрольную пока посмотри.
Геннадий посмотрел контрольную — все в порядке. Похоже, Семен человек добросовестный, написал, как надо. Ох-ох-ох! Элеваторы, уловители, помидоры какие-то… Доволен, аж светится, а всего и дел-то, что еще одну железяку запустили. Хотя, конечно… Как это он говорил? «Человек, приставленный к производству?..» Правильно. Вот и пусть стоит. Кому-то ведь стоять надо.
И еще… Бурганов ему нужен. Да-да! Бурганов, Княжанский, Шлендер, Машенька со своим щебетанием — все это люди, которые, худо-бедно, формируют общественное мнение: люди, на которых надо опираться, чтобы выйти вперед, к которым надо прислушиваться, чтобы не оказаться в хвосте. М-да… Сложную ты себе жизнь устроил, Геннадий Васильевич, только что делать? Объективные законы упрямы…
Пока он таким образом размышлял, Бурганов, прихлебывая чай, достал с полки альбом Петрова-Водкина, последнее приобретение Геннадия, раскрыл его на середине, вздохнул.
— Ты смотри! Неужели у Верочки брал? Надо и мне взять, если осталось… Вот как раз «Купание красного коня». Знаешь такую картину?
— Чепуха, а не картина, — хмыкнул Геннадий, несколько озадаченный: Петров-Водкин — художник трудный, его немногие жалуют. — Смещение перспективы. И вообще неграмотно. — Он искоса посмотрел на Семена. — Какое-то все круглое, не разберешь сразу.
— Сам ты… круглый! — со смехом, но не сердито сказал Бурганов. — Понимал бы!
— Где уж нам… — Геннадий тоже улыбнулся. Дурачить Семена ему расхотелось. Это не перед близнецами выкобениваться, как-то даже неприлично. — Родена хочешь посмотреть?
— Еще бы! Тоже в магазине?
— Да нет. Это так, случайно…
Много чего терял Геннадий за эти годы — о вещах и книгах даже говорить не стоит, но случалось, что в редкие минуты затишья он как за соломинку хватался то за сонеты Шекспира, то за гравюры Доре — несколько самых любимых книг и альбомов кочевали с ним по России, и к ним обращался он, когда было совсем уж плохо или, напротив, когда рассеивался на время зеленый туман, отступала беда, светлело за окном.
— Богато живешь, — сказал Семен, перелистывая страницы. — Интересуешься, выходит? Я вот тоже… Даже учился этому делу. Ну-ка, посиди минутку, я тебе на память твой профиль запечатлею. Бумага найдется?
— Только чтобы красивый был, — сказал Геннадий, протягивая ему блокнот. — Потом я тебя изображу. Обменяемся автографами.
— Рисуешь? Опять у нас с тобой совпадение. Может, ты еще и стихи пишешь?
— Чего нет, того нет, — покачал головой Геннадий. О стихах ему говорить не хотелось.
— А я грешил.
— Даровитый ты мужик.
— Какой к черту… По молодости лет все стихи царапают. Туда кинешься, сюда кинешься — все тебе надо, всего тебе хочется: ты и поэт, ты и художник, ты и с парашютом прыгаешь, а свое дело чуть не прохлопал… Жадный я был, Гена, до невозможности. Как это, думаю, люди без меня по морям плавают, на полюс летают, да мало ли чего. Вот и… Ты погоди, не вертись, у тебя нос трудный. Посиди смирно. Вот так! Хорошо… А еще я хотел знаменитым боксером стать. Представляешь? Это при моем-то могучем телосложении…
— Представляю…
Тогда вот и послышалось Геннадию что-то очень близкое, давным-давно забытое — знакомые слова, такие знакомые, черт возьми! Это же он сам в шестнадцать лет так же чирикал, замахивался на весь мир обеими руками, пузыри пускал от нетерпения… Только в шестнадцать лет это звучало хоть и наивно, но мило, а в тридцать лет это не звучит.
— Какое же ты дело чуть не прохлопал? — спросил Геннадий.
— А я ничего не прохлопал, — спокойно сказал Бурганов. — Ничего, Гена. Я свое дело сделал… Или почти сделал. — Он проговорил это как-то жестко, коротко, словно отметая дальнейший разговор. — На-ка вот лучше погляди. Похож?
— Ни-че-го… — протянул Геннадий, рассматривая рисунок. — Весьма, знаешь ли…
Рисунок был просто хорош. Точная, смелая линия. Хм… Элеваторы, уловители… Черт бы побрал этого Семена с его неожиданностями!
— Ты что будешь делать в отпуске?
— В Магадан поеду. Раз случай подвалил, попробую сессию досрочно сдать. Все польза от врачей будет.
— Ты бы лучше отдохнул как следует. Куда торопишься?
— А все туда же… Время поджимает, Гена.
— Скажи на милость! Можно подумать — старик.
— Старик не старик, а поджимает… Ладно, пойду я. Значит, говоришь, ошибок у меня в контрольной нет? Действительно — нет?
— Погоди, — вдруг неизвестно почему сказал Геннадий. — Возьми Петрова-Водкина. Бери, бери, у меня дома в Москве еще есть.
— Не врешь?
— А и вру, не твое дело. Какой тебе еще дурак подарит?..
Проводив Семена, Геннадий достал тетрадь — ему теперь уже просто необходимо было время от времени поговорить с собой, пытаясь разобраться, — социальный закон, которым он так лихо вооружил себя, трещал по всем швам.
«Совсем я запутался в людях, — думал он, рисуя в тетради чертиков. — Очень трудно идти по дороге, освещая ее фонариком, в котором, похоже, сели батарейки…»
11
Прошла неделя.
Всю неделю Геннадий гонял по Верхнереченской трассе и посмеивался. Дорога была убийственная, а это значит, что соперников у него нет. По такой дороге только Русанов умел делать план и даже чуть больше. Свои ездки он знал, чужие не считал, и когда учетчица сказала, что у Дронова всего на три ездки меньше, а у Шувалова — на одну, он нахмурился. Однако! Наглеют парни. Ладно, с понедельника попробую вскарабкаться на террасу, тогда погоняйтесь за мной!
В субботу позвонил Герасим. Сказал, что его выписывают, можно приезжать. А Тимофей лежит. Тимофею худо.
Третьего дня пришла к Геннадию немолодая женщина с красным лицом, долго сидела, плакала, теребя по-крестьянски повязанный платок. Она в больницу не поедет, зачем расстраивать человека, поправится и так, а только не держите вы его, отпустите… Народу у вас много, а на людях он нехороший, злой. Ему покой нужен. Все у них было наладилось по-семейному, сапоги ему справила, костюм, да вот понесла его нелегкая… Хозяин он, и ласковый, и тихий, когда никого нет, и выпьет когда — тоже тихий, а что пьет — ну так что тут сделаешь? Склонность у него такая. Может, образумится.
Лицо у женщины было морщинистое, в оспинах, глаза запали, и говорила она скорее как мать, и это вроде хорошо, но Геннадию очень хотелось, чтобы этой женщины не было. Попадет к ней Тимофей — все! Эта баба утопит его в тепле и подушках, ублажит его добротой, на водку ему заработает.
— Не пойдет он на Кресты, — сказал Геннадий. — Передумал.
Женщина покорно вздохнула.
— Ну ладно… Его воля. Надо, видать, мне скарб перетаскивать.
«Я тебе перетащу! — погрозил ей про себя Геннадий. — М-да. А Пифагор того и гляди загнется. Вот ведь…»
В больницу пускали только после обеда. Геннадий позвонил доктору, но тот нудным голосом сказал, что поблажки балуют людей. Геннадий плюнул и стал ходить по улицам до тех пор, пока возле магазина не наткнулся на Машу.
«Судьба! — подумал он. — Сама судьба-злодейка так и кидает эту девочку в мои объятия. Не будем противиться судьбе».
— Здравствуйте, Машенька!
— Здравствуйте! Что вы тут делаете?
— Жду, когда мне Герасима на руки выдадут. А вы гуляете? Пойдемте со мной в магазин.
— А что вам надо купить?
— Куплю что-нибудь.
Геннадий повел ее в детский отдел. Он уже знал, что ему надо.
— Смотрите, Машенька, как легко приобрести счастье. Всего за шесть рублей с копейками. Девушка, дайте мне конструктор.
— Вы хотите его кому-нибудь подарить? — спросила Маша, когда они вышли из магазина.
— Нет, Маша, я буду играть сам. Открою коробку, вывалю все это богатство на газету и буду строить башенный кран, потом паровоз. Очень приятно сидеть на корточках и строить. В детстве я мечтал о таком конструкторе, но настоящую цену игрушкам человек узнает позже… Знаете что? Давайте я вас покатаю на машине? Просто так, как на такси.
— Не могу, Гена. У меня дома одеяло байковое замочено, стирать собралась. Перемокнет.
— Понятно. Его, наверное, выжимать надо?
— Конечно.
— Я знаю. Одеяло очень трудно выжимать, нужна мужская рука. Как вы думаете? Или я слишком назойливо напрашиваюсь к вам в гости?
— Ну что вы, Гена. Конечно, пойдемте. Я вас чаем напою.
Комнатка у Маши была крохотная, с низким потолком, стены оклеены обоями. Маша усадила его на диван с подпиленными ножками, дала какой-то журнал и вышла на кухню. Он огляделся. Подушечки, скатерки, портреты Маяковского и Ромена Роллана рядом с веером киноактеров. А что? Очень мило. Спокойно. Простодушно. Байковое одеяло замочила… Проживет себе, прочирикает до пенсии, и еще неизвестно, кто кому завидовать будет.
Последние месяцы он жил в зыбком мире какой-то недоговоренности, все знал, все решил, и ничего не мешало ему идти к своей цели — зарабатывать себе общественную валюту, которую он пустит в оборот позже. Каждый прожитый день — это лишь прожитый день. Ступенька. Главное — впереди. Так должно было быть по логике рассудка, а по логике вещей он живет хорошей жизнью уже и сейчас и всем доволен — у него, видите ли, цель — удержать гордое звание аса, натаскать Лешку-близнеца, чтобы он не осрамился в Париже, и уберечь Пифагора от доброй бабы… Ты не начинаешь переигрывать, Гена? Может быть, ты настолько вжился в свою роль передового рабочего, что сам поверил в себя, так же, как поверила в тебя Маша?
Он закурил, распаковал конструктор и принялся прикручивать одну железку к другой. Когда Маша вернулась с кухни, на тахте стоял большой горбатый автомобиль.
— Во! — сказал Геннадий. — Видали? Пиратский автомобиль под названием «Али-Баба-кривое пузо»! Дайте мне кусок тряпки какой-нибудь, я ему прилажу флаг с черепом и костями.
— Ой, не могу! — рассмеялась Маша. — Ну, фантазер! Сейчас я вам найду, где-то у меня была черная тряпка… Погодите, давайте мы сюда гномика моего посадим.
Она сняла с этажерки маленького человечка с бородой и сунула его в кабину. Человечек вдруг стал выглядеть очень воинственно и даже вроде усмехнулся.
— Али-Баба! Ну-ка, герой, мы тебя сейчас оденем, мы тебе еще и повязочку сделаем, честь по чести. — Геннадий оторвал от тряпки лоскуток и перевязал гному глаз.
— Вот! Садитесь, Маша, в эту таратайку, и поедем завоевывать мир!
— У вас хорошее настроение.
— Великолепное.
— А у меня не очень.
— Что так?
— Да так… Работа. Садитесь, чай стынет.
Геннадий помешивал ложечкой в стакане и слушал. Третьего дня упустила хорошую информацию, вчера никак не могла застать главного инженера, срочно надо дать экономический обзор. Редактор нервничает. Он хороший человек, только… Вы же понимаете, он журналист, как говорится, экстра-класса, а я пока еще так.
Какой ты ребенок, боже… Удивительный у тебя дар все принимать всерьез, взаправду, ходить на воскресники и выпускать стенгазету. Сколько тебе лет? Двадцать пять? Мне было девятнадцать, когда профессор Званцев и его компания показали мне, как выглядит наука, честь, достоинство и прочие атрибуты клубной самодеятельности. Мне было девятнадцать, тебе было чуть меньше. А сегодня я втрое тебя старше.
— Мне пора, — сказал он. — Да, одну минуту! Я ведь пришел выжать вам одеяло. Ну-ка, где оно?
— На веревке. Пока вы сооружали свой автомобиль, я все сделала.
Она сидела на диване и курила. «Глупенькая ты моя! — подумал он. — Как тебе хочется быть совсем взрослой и опытной с таким парнем…»
— Скажите, Маша, у вас есть жених? Или возлюбленный?
— Ой, Гена! Вы задаете вопросы не о том… Не по программе.
— А все-таки?
— Пока нет.
— И не будет! Кому охота нюхать эту дрянь? — Он вынул у нее сигарету изо рта и сунул в пепельницу. — Чтобы я больше этого не видел. И не смотрите на меня так, не улыбайтесь. Мне можно. Я мужчина.
— Нет, вы действительно альтруист! — рассмеялась Маша. — Вы заботитесь о моих будущих женихах.
— Дудки! — сказал он уже в дверях. — Я о себе забочусь…
12
Пифагор лежал на койке сморщенный и маленький, бесплотный — казалось, что одеяло просто покрывает тюфяк. Лицо было чугунным, неподвижным.
— Легче тебе? — спросил Геннадий.
— Легче… Ты, Гена, вот что… Ты как приедешь, Елене передай, порядок, мол, Герасим комнату дает. Печь я сложу. Печь, говорит, там худая… Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Пить я… тоже пусть не беспокоится. Это просто, у меня секрет есть. Если натощак тянет, надо щей горячих, супу, все одно, лишь бы горячее. Хорошо помогает, очень хорошо.
— Я знаю… Помогает. Ты помолчи. Не разговаривай.
— Чего там… Намолчусь я скоро. Сам видишь. Какая там печь… Умираю я…
— Пахать еще будешь, старина. Не кисни.
— Я, Гена, жизнь задарма прожил. Вреда я никому не сделал, кроме как себе… А себе вред страшный причинил в самом начале своей жизни. Вроде бы что — не убивал я, в карателях не был, немцев этих положил — не сосчитать… А вот согнулся у меня хребет в самом начале, и стал я горбатым. Теперь могила исправит…
— Брось, Тимофей! Брось… Поднимут тебя! — Геннадий говорил ему какие-то слова утешения и обзывал себя последней сволочью за это глупое, никчемное утешительство, и думал, что вот умирает человек, умирает тихо, буднично, на койке… Никакой трагедии быть не должно. Умирают гении. Умирают матери. Гибнут дети… А тут всего-навсего Пифагор, человек без роду и племени.
— Не поднимут, Гена… А подняли бы — хорошо. Лечиться бы стал. От водки. И вообще… Собака-то моя я жива?
— Жива.
Дышал он кое-как, то часто и хрипло, то затихал, и кожа на лице словно бы обуглилась.
В кабинете главврача сидели заведующий отделением Кутузов и Шлендер. Аркадий Семенович набивал табаком длинные гильзы.
— Пифагор умрет? — спросил Геннадий.
Кутузов молчал.
— Аркадий Семенович! Умрет Тимофей? Да?
— Неделю протянет… Может, две… У него спайка клапана в сердце.
— И ничего нельзя сделать? Совсем ничего?
— Надо менять клапан.
— Ну так поменяйте! Аркадий Семенович! Вы же все можете…
— Ты выпей-ка воды, — сказал Шлендер. — И не ори. Здесь больница.
— Я понимаю… Только и вы поймите, Аркадий Семенович, ему сейчас нельзя умирать! Ни в коем случае! Это будет глупость и преступление, потому что он только успел родиться! Поймите…
— Не умею я, Гена. Не все я умею, к сожалению. Клапаны менять так и не научился… Это еще немногие умеют делать.
Зачем он пришел сюда? Как глупо! Да, умирает человек, которому не надо умирать. А кому надо? Эти люди ничего не могут сделать. Ничего, понимаешь? Они готовы отдать свое сердце — только что это даст? Они бессильны. И ты пришел сказать им об этом? Но, кроме них, ведь есть другие? С опытом, с аппаратурой…
— Аркадий Семенович!
— Ну?
— Мы за все заплатим.
— Прости… За что?
— Его нужно везти в Москву! Есть же там какой-то институт или клиника, не знаю… Мы заплатим. Слышите, Аркадий Семенович! Его нужно везти! Сегодня же! Сейчас…
— Да не ори ты!
Шлендер встал и бросился ходить по кабинету. Пачка с гильзами полетела на пол.
— Чего орешь?! Ты… Ты хоть когда-нибудь видел, как выглядит мертвый человек, которому ты перелил свою кровь, свои нервы, свое сердце — всего себя перелил по капле, по кусочку, — видел? Ну?! Не видел? Щенок!
— Аркадий Семенович! — сказал Кутузов. — Ну, полно… У вас сегодня с утра нервы…
— Нервы? Вот он думает, что у меня их нет… Ну, чего тебе надо? Сейчас я буду говорить с облздравотделом, жду звонка. Чихать мы хотели на вас, на филантропов! Они заплатят… Сечь! Не сечь, а драть, и Пифагора твоего в первую голову! Он потратил черт знает сколько лет, чтобы угробить свое сердце, сломать его начисто, а сейчас будут тратить драгоценное время лучших врачей, будут лечить его… Однако будут! Осознал, болван?!
Мама родная! Доктор орет… Геннадий сразу успокоился.
Шлендер нагнулся и стал подбирать с полу гильзы. Потом сел.
— Как нога?
— Ничего.
— Ездишь уже?
— Я на машине.
— Это хорошо. Слушай… Через Магадан его везти — дело кислое. Нужна прямая машина. В порту стоит сейчас красный самолетик ледовой разведки, гонят его в капиталку. Они тут пролетом. Командир машины — мой знакомый. Длинный лысый мужик, фамилия — Иванов. Запомнишь? Он возьмет… Летят они сегодня ночью, я уже звонил в порт. Только дело в том, что Иванов и вся его компания сейчас на Ключах, туда приехали какие-то сверхъестественные актрисы… Понял? Я тебе дам записку, и дуй. Оттуда прямо ко мне. Все.
Геннадий приехал на Ключи и отыскал пилота Иванова. Прочитав записку Шлендера, тот охотно согласился взять на борт самолета больного.
На Ключах был дом отдыха. Сюда свозили приезжих знаменитостей. В комнате, куда зашел Геннадий, дым стоял коромыслом, крутилась музыка.
— Гена! — раздалось из табачного дыма. — Гена Русанов? Я не брежу? Это вы? Вы здесь?
Пробираясь между тесно наставленными стульями, к нему шел Барский. Геннадий вздрогнул. Это был человек из прошлого. Маленький, круглый, очень хороший человек, которого Геннадий сейчас совсем не хотел видеть, потому что не хотел видеть никого из прошлого.
— Это наваждение, мой друг! — кричал Барский, тряся ему руку. — Друзья, рекомендую — Геннадий Русанов, лингвист, полиглот, переводчик божественного Рудаки! Но вы мне скажите — как тесен мир! Едешь на край света, и вот вам — по этому краю света ходит — кто бы вы думали?.. Гена, дайте сюда ваш стакан, я помню, успели приобщиться… Что? Ну, хорошо… А как Танюша? Сколько лет ее не видел, маленькую принцессу! Она купается в семейном счастье и не пишет старым друзьям… Или я что-нибудь не то говорю? Не то, да? Вы простите! Барский всегда умел попадать впросак…
«Господи, что он лопочет? — думал Геннадий. — Пулемет… Откуда мне знать про Таньку?»
— Но разве Таня не в Москве?
— Гена! Вы великолепны! Мы же с вами вместе провожали ее в Магадан, к мужу… Или нет? Простите, Гена. Я провожал ее с вашим другом, с Павлом. Ну, конечно! Вы уже тогда были в отъезде… Много повидали, посмотрели? Вы ведь уехали, помнится, в пятьдесят четвертом? Да-да… Танюша говорила, что у вас интереснейшая работа! Рассказывайте, мой друг! Рассказывайте!
— Милый дядя Женя, — сказал Геннадий, высвобождая руку, которую все еще тряс Барский. — Я на работе, у меня лежит… незаконченный перевод божественного Рудаки, и я тороплюсь… Вы будете в нашем поселке? Вот и отлично. Поговорим. Счастливых вам гастролей!
«Встреча состоялась, — думал он, сидя в машине. — Первая встреча с прошлым. И ничего… Напрасно я перепугался. И напрасно обидел милейшего дядю Женю… Значит, Татьяна в Магадане? Хотя да, она же мех-пушнина. А физик? Строит атомный реактор в школьной лаборатории? Написать ей, что ли?»
Геннадий мурлыкал под нос «Турецкий марш». Хорошая штука — «Турецкий марш»! На все случаи жизни. И мурлыкать легко…
13
«…Вчера получил письмо от Пифагора. Жив, старый самозванец! Операцию ему делало какое-то светило первой величины, однако лежит он пока тихо и смирно, сам писать не может. Виноград ему в палату носит нянька, он ест его и удивляется: двадцать лет не видел винограда.
Любовь его с Крестов опять ко мне приходила, вроде я какой шеф над Пифагором. «Вы,— говорит,— такие и сякие, специально от меня Тимошу в Москву спровадили, а незачем было везти, я бы его дома выходила куда лучше… Подожду месяц и поеду. Скарб загоню, а поеду».
Поезжай! Авось где-нибудь в пути и разминетесь.
«…Был на днях у Маши, пил чай, позволил себе немного поразвлечься — пока чисто интеллектуально. Она умна как раз в меру, Я ей чертовски интересен, слушает меня, разинув рот… Маша есть Маша. Милый курчонок. Ноги у нее красивые, длинные, с тонкими лодыжками… Барский ездит по долине, возит с собой каких-то опереточных актрис. Маяковского он, бедняга, конечно, так и не сыграл.
Встретиться мне с ним и хочется и нет — воспоминания все еще тягостны. Делается жутко. С трудом заставляешь себя верить, что все было на самом деле.
Маша как-то сказала, а почему бы вам не прочитать ребятам лекцию о поэзии? Глупая девочка! С большей пользой я мог бы рассказать им о том, как Геннадий Русанов с терновым венчиком на челе пропьянствовал половину жизни! О том, как это страшно — в двадцать семь лет понять, что был обыкновенным жалким пьяницей, что оправданий нет и быть не может и что все надо начинать заново…
И еще я могу рассказать о том, как это трудно — быть фабрикантом поддельных ценностей. У меня пока не получается.
А у других?
Вчера в областной газете прочитал большой очерк о Семене Бурганове. Коряво и нудно, но это — бог с ним. Факты интересные. Княжанский еще раньше рассказывал, что работал с ним и что Семен человек неровный, вспыльчивый, его часто заносит, но в своем деле он по-настоящему одержим. И вот оказывается, что успех целого конструкторского бюро во многом зависел от того, выдержат или не выдержат его хилые плечи. Он испытывал электробульдозер, которому заранее сулили быть списанным в утиль. Автор очерка с умилением говорит о том, что Бурганов, представьте себе, много потерял материально, согласившись на испытания. Ах! Это как раз представить себе не трудно. Мне бы хотелось представить, что движет им в его торопливой жизни — страсть, одержимость, как говорит Княжанский, холодный расчет на то, что все возместится, или простое, бездумное следование расхожему лозунгу: «Быть там, где труднее?»
Какие ценности копит он?
Или еще. Маша рассказывала о Шлендере, о том, что он привез в Москву огромную работу — «Атлас обморожений», труд почти двадцати лет, и собирался защищать диссертацию, но оказалось, что надо потратить еще год или два… А ему некогда было сдавать кандидатский минимум, писать реферат по своим же капитальным работам, некогда, да и не хотелось тратить на все это время; он оставил свою работу — она ведь была уже сделана и приносила пользу, уехал, а по ней защитили свои диссертации другие.
Это что?
Это очень просто. Шлендер тоже не дурак, он понимает — давшему зачтется, и о его бескорыстии в определенных кругах уже слагают легенды. Кто знает, не заработает ли он на нем больше, чем на любой диссертации?!»
Геннадий отложил ручку. Перечитал. Поморщился. Потом жирно зачеркнул последнюю страницу.
«…Днями еду в Магадан за новой машиной и попутно отгоню «Волгу» нашего главного инженера, он отправляет ее на материк. Разыщу Таньку, буду сидеть в уютном семейном кругу и говорить о любви, дружбе и товариществе.
А вообще эта любовь мне обошлась дорого. Не моя любовь, Володькина! Когда Пигмалион влюбился в статую, человечество не пострадало, больше того — человечество получило отличную пьесу Шоу, а Малый театр хорошие сборы. Но что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Влюбился Шувалов, ипохондрик, и пострадали сразу двое — я и Шлендер. Володька меня обогнал. Это была глупо, это было невероятно, но это случилось, и теперь доктору предстоит расплачиваться. Он долго топал на меня ногами, потом сказал, что эта роза ему надоела, поливать не успеваешь… Интересно, что он еще мог сказать?
С Володькой я дрался честно, но он совершил чудо. Отменный шофер Русанов играл с ним, как хотел, плюнул на все законы физики, вскарабкался на террасу — там дорога в полтора раза короче,— глядь, а Шувалов тут как тут, десятую ездку делает! И это как раз в тот момент, когда я великодушно решил проиграть ему розу. Ну, держись! Ты всерьез, и я всерьез!.. А хитрый рязанский мужик тем временем наварил станины и стал загружать на два кубика больше. Я смирился — мне амбиция не позволила заниматься эпигонством.
Словом, я снимаю шляпу. А все из-за розочки в синей кастрюле! Все из-за девочки в белом переднике! Володя влюбился в десятиклассницу, и я снимаю шляпу вторично…
Сегодня подошел срок расплаты. У девы день рождения, у Володи с утра все валится из рук. Самое трогательное, что они даже не знакомы! Тайные осведомители достают ему фотографии, оповещают о дне рождения. И это Володя Шувалов, которым можно забивать сваи!.. Человечество, будь спокойно! Пока по земле ходят такие вот лопоухие Тристаны в кирзовых сапогах, ничего плохого не произойдет…»
В окно постучали.
— Эй! — крикнул Володя. — Я готов!
— Я тоже! Сей момент…
Геннадий захлопнул тетрадь, на обложке которой было написано «Карьера Русанова», сунул ее в стол и вышел.
— Ты не дрейфь! — сказал он нарядному Володе. — Держись фертом. И не напейся, смотри, на именинах. Это неприлично.
— Меня никто не приглашал, Гена. Что ты, в самом деле… Отдам цветы — и амба!
— Хм… А с лестницы тебя не спустят?
Они приехали в районный центр на попутной машине и застали Аркадия Семеновича за набиванием папирос. Он молча смотрел, как два дюжих молодца держат в руках хрупкий цветок, же зная, как его поудобнее взять, и лишь когда они направились к дверям, вмешался:
— Вы что, в уме? Она же замерзнет! Бегите кто-нибудь за такси.
Когда они уже сидели в машине, началось неожиданное.
Володя сказал:
— Слушай, Генка, я не могу.
— Чего не можешь?
— Ну, не могу я к ней ехать. Понимаешь? Не умею.
— Ну и не езди.
Володя молчал.
— Ах ты, боже мой! — вздохнул Геннадий. — Вот еще чадушко же мою голову! Такую розу увели, можно сказать, и выходит даром? Что же теперь, прикажешь мне самому к ней явиться?
— Да, — сказал Володя.
— Что-о?! Наглый ты, однако, тип. Хорошо, поедем! Отобью у тебя девчонку, будешь знать.
Дверь была незаперта. Геннадий вошел в переднюю и увидел Люсю. Совсем еще ребенок. Глаза большие, удивленные.
— Здравствуйте, — сказал Геннадий.
— Здравствуйте… Ой, какая прелесть! Что это?
— Это роза.
— Я вижу, — рассмеялась она. — А кому?
— Вам, конечно. Кому же еще?.. Мой товарищ поздравляет вас с днем рождения и просит принять вот эту чайную розу.
— Ваш товарищ? А сам он не мог прийти?
— Нет. Он боится.
Глаза у Люси сделались сердитыми.
— И правильно боится… Передайте ему, что он мне надоел! Ходит и ходит следом, как тень. Сколько можно? Надо мной все смеются, честное слово, а я даже не знаю, как его зовут. Смешно…
— Его зовут Володя. Запомните… И еще запомните, милая девочка, что людей, которые вот так, как вы, смеются над любовью, ждет очень скучная и пакостная жизнь. Понимаете? Возьмите розы и поставьте их на самое видное место, а когда они завянут, засушите лепесток на память. Не бойтесь быть сентиментальной… Кто знает, будут ли вас еще когда-нибудь любить. Это бывает не часто.
— Зачем вы так говорите?
Она смотрела на него растерянно.
— Затем, что я старше вас.
— Но что ему надо?
— Ему ничего не надо. Он дарит вам цветы.
— Тогда… Зачем все это? Не понимаю.
— Очень жаль. Вы говорите — что ему надо? Ничего. Он вас любит, вы его нет; он счастлив тем, что умеет любить, а вы даже не знаете, что это такое… Вот и решайте, кому что надо. Простите, что оторвал вас от гостей…
Из комнаты выглянул старший автоинспектор Самохин. «Отец, что ли? — подумал Геннадий. — Еще не хватало…»
— Люся, ты что тут делаешь?
— Я сейчас, папа.
Геннадий кивнул головой и вышел.
— Одну минутку, молодой человек, — сказал Самохин, выходя вслед за ним. — Я вас, между прочим, знаю.
— Я вас тоже.
— Не думал, что вы после этого будете на ногах. Очень крепко вас тогда разделали… Крови было, как будто кабана зарезали… И вот что, молодой человек, давайте больше сюда не ходить.
— Почему?
— Потому, что я отец.
— Очень приятно.
— Кому приятно, кому нет. Понял? Спущу с лестницы, если еще хоть раз увижу. Тут тебе не это самое…
— Болван, — сказал Геннадий.
— Что-о?!
— Дурак, говорю. Удивительный дурак.
— Ты что?! — задохнулся Самохин. — Ты с кем говоришь?!
— Замолчите, автоинспектор. Чего разорались? Приятно вам будет, если соседи услышат, как я вас дураком называю? То-то же…
— Да я!..
Геннадий выскочил на улицу, расхохотался. Ну, вояка! Хотя кому приятно видеть, как в дом приходят всякие мазурики? Подобрал он меня не в английском клубе…
Володя сидел за домом на лавочке.
— Ну? — шепотом спросил он.
— Порядок, — так же шепотом ответил Геннадий. — Очень тронута. Сказала: ой, какая прелесть! Это про тебя, наверное.
— Значит, порядок?
— Истинный крест.
— Слушай, пойдем в ресторан? Музыку послушаем.
— Ты сходи, Володя. У меня дела.
— Ну, какие дела…
— Вот такие. Думаешь, ты один влюбленный? Может, я тоже. Будь здоров, Ромео!
«Этот Самохин встретился мне зря, — думал он. — Совсем зря. Вроде бы все забылось, а вот пожалуйста… Ну да будем надеяться, что дел мне с ним иметь не придется».
На втором этаже он отсчитал от угла третье окно и залепил в него снежком. Занавеска отодвинулась. Потом открылась форточка.
— Хулиган! — сказала Маша.
14
В Магадане Геннадий прежде всего пошел в адресный стол. Адрес ему написали на бумажке. Телефона нет. Это даже хорошо, свалится как снег на голову. Возгласов будет, можно себе представить. Потом он посадит их в машину и повезет катать по городу, специально не отвел сегодня «Волгу».
Открыла Геннадию пожилая женщина и сказала, что Татьяны Алексеевны нет, улетела в Хабаровск на совещание, и мужа ее тоже нет, вернется поздно, у него такая работа. Может, что передать?
— Да нет, ничего…
Только сейчас он понял, как ему нужна была эта встреча, совсем ненадолго — повидать ее, посидеть полчаса в ее доме, услышать, как она скажет певучим голосом: «Ну, что же ты? Проходи, проходи…»
Ему нужно было поверить заново: да, это было, а не приснилось однажды. Была юность. И Танькин бант. И море цветов в Тимирязевке, и новогодняя ночь, и их дружба. Ему надо было знать, что она живет, ходит, едва касаясь земли… С ним может случиться что угодно, но Танька должна остаться. Ведь что-то должно остаться?
Геннадий завел машину во двор гостиницы и отправился ужинать. Народу в ресторане было много. С трудом отыскав свободное место, он заказал ужин и огляделся. Ничего нового. Лепные потолки. Колонны. Мальчики, девочки. Лысины.
— Печально я гляжу на наше поколенье, — сказал сосед и протянул Геннадию папиросы. — Как вы думаете, что они тут делают?
— Да ведь, наверное, то же, что и мы, — усмехнулся Геннадий. — Едят, пьют, танцуют.
— Вы говорите — едят? Танцуют? Хорошо. А по сути дело идет к чему? То-то! Дело идет к тому, чтобы завести знакомство и продолжить его потом в более, так сказать, интимной обстановке.
— Ну и пусть заводят.
— А кто говорит — нет? Я не ханжа. Устанавливаю факт: физиология правит миром. А говорят — любовь. Романы пишут, гимны, видите ли, слагают. Это как?
— Старо, — сказал Геннадий и подумал, что нарвался на болтливого дурака.
— Ничего не старо. Любовь — она и есть любовь. Только это как бы сказать? — вроде вазы, что ли. Ее на стол ставят, гостям показывают, хвастаются ею… А ночной горшок, извините, он нужней. Необходимая утварь в быту, однако на стол его не ставят, нет… Его норовят под кровать, от глаз подальше. Так и похоть, именуемая ныне физиологией… А у девочки за соседним столиком, я бы сказал, оч-чень привлекательные колени. Обратите внимание.
— Ничего колени, — согласился Геннадий.
— Правда? То-то и оно… А вы, я вижу, не пьете. Это что зарок или принцип?
— Принцип.
— Да ну? Смешные принципы выдумывают себе люди. Именно выдумывают, потому что природа их не знает. Природе не до человека. Как вы полагаете? Она вполне обходится принципом относительности Эйнштейна. А? Нет, это гениально! Какую надо было иметь мозгу, какие извилины!
— Это вы про Эйнштейна?
— Про него, дорогой мой. Про него!
— Вы что, физик?
— М-м… Имею отношение.
Сосед продолжал прикладываться к стопке. Он не опьянел настолько, чтобы стать неприятным, но уже, видимо, чувствовал к Геннадию сердечное расположение — похлопывал его по плечу и говорил:
— Вы знаете, надо встряхнуться… Надо, честное слово! Мы моралисты… Или не так: мы глубоко порядочные люди, но женщины тонизируют. Как вы считаете?
— Тонизируют, — улыбнулся Геннадий.
— А я что говорю? Даже не вульгарная связь, а сам, так сказать, процесс распускания хвоста. А? Оч-чень, знаете ли, приятно чувствовать себя эдаким…
Он приблизил свое лицо к Геннадию и сказал доверительно:
— Слушай, а какого черта мы сидим в этом кабаке? Имеем мы право или не имеем? Имеем. Конечно, блюстители взвоют… Тьфу! Поедем! Без дураков, адрес надежный, девочки будут рады… Надо костями тряхнуть, пока жена в отъезде.
— А где твоя жена?
— Жена-то? Тю-тю! Улетела…
И тогда Геннадий понял. Ну, конечно, он уже видел когда-то это лицо, эти глаза под толстыми стеклами. Вот чем ты занимаешься по вечерам, уважаемый физик! Работы у тебя много, как говорит соседка…
— Оч-чень хорошо проведем время! Я ручаюсь. Это не притон, ты не думай, я чистоплотен, черт возьми…
Было бы очень сподручно прямо вот здесь, за столом, звездануть ему между глаз. Крепко бы загремел. Но нельзя. И не за что… Но коли уж так получилось, что ты Танькин муж, я тебя, ублюдка, носом в замочную скважину суну!
— У меня машина, — сказал Геннадий.
— Что у тебя?
— Машина, говорю. «Волга», понимаешь? Своя.
— Ух ты, это же черт знает как удобно! Подожди, я сейчас, коньячишко в буфете возьму, расплатимся и тю-тю! Пусть нас боги простят.
Геннадий сидел за рулем и, морщась от перегара, слушал соседа. Теперь уж не просто соседа, а Танькиного физика. Как его зовут? Фамилия Бабышев. И все. Имени не помнит. Безымянный физик Бабышев… Ах, каналья! Стукнуть бы сейчас машину о первый попавшийся столб — и точка! Летите, брызги. Стерва ты, госпожа случайность! Надо было мне сегодня подсунуть такое. Вот и Татьяна… в дым пошла. Была и нет. Стала бабой, у которой муж по девкам бегает.
— Теперь направо, — сказал сосед. — В конец улицы.
Геннадий повернул налево, к Танькиному дому.
— Ты куда?
— Надо…
Проехали два квартала. У знакомого подъезда Геннадий резко затормозил и сказал грубо:
— Выходи! Живо.
— Ты что?
Геннадий обогнул машину, отворил дверцу.
— Вылезай, говорю. Приехали. Не узнаешь? Иди, иди, второй этаж, вторая дверь налево. Ноги не забудь вытереть, недоносок… Соседушке привет.
— Да ты сдурел? Ты что? Идиот, что ли?!
Вид у физика был перепуганный. Он вышел из машины и стал дрожащими пальцами застегивать пальто.
— Ладно, хватит трепаться, — сказал Геннадий. — Ты меня не узнал, а я тебя помню. Ты — Бабышев.
— Я — Бабышев? Я? Ты пьян!
И тут Геннадий увидел, что это действительно не Бабышев. Задыхаясь от сдерживаемого хохота, он сказал:
— Нет, ты не Бабышев. Но все равно, убирайся отсюда к чертям собачьим, потому что, раз ты не Бабышев, я могу тебя побить.
Бывший физик сделал несколько шагов и вдруг побежал.
— Держи его! — крикнул Геннадий не очень громко. Темная фигура на миг остановилась, потом юркнула в проходной двор.
Геннадий продолжал хохотать. Ну и ну! Карнавальная ночь, да и только! Как он мог перепутать? У того, у Николая — он вдруг вспомнил его имя, — такая была симпатичная улыбка, и зубы ровные, и глаза совсем другие, серые, в желтую крапинку… А этот хлюст дунул, однако, здорово, даже коньяк на сиденье забыл.
Геннадий взял бутылку и повертел в руках. А что? Не очень ведь и поздно… Поднимется сейчас к настоящему Бабышеву, вот уж посмеются… Нет. Никуда ходить не надо. Все хорошо. Все чертовски здорово. Эту бутылку он увезет с собой как трофей… А Танька… Пусть останется, как была…
Он долго сидел в машине, курил. Где, интересно, тот ночной собеседник из гостиницы, вот бы ему рассказать, как бледнел сегодня от всяких эмоций этот открыватель нового социального закона… Значит, есть у тебя все-таки пушистый комочек? Бережешь про себя, любуешься, гладишь его, когда никто не видит? Давай, давай! Только не к лицу вроде бы супермену над цветочками засушенными вздыхать, письма старые ленточкой перевязывать… Ох, Геннадий, как ты мне надоел за эти двадцать семь лет!
По дороге в гостиницу вспомнил, что собирался сегодня написать письмо и читать английские газеты, решил, что сейчас так и сделает, но сделал совсем другое: заехал на телеграф, взял десять телефонных талонов, потом, уже у себя в номере, заказал междугородный разговор и долго лежал в ожидании. Когда позвонили, сказал в трубку:
— Маша? Это я. Здравствуйте. Нет, все хорошо, ничего не случилось. Просто у меня талоны на пятьдесят минут. Давайте разговаривать. Ладно?
15
В Магадане Геннадий случайно зашел в комиссионный магазин и увидел там крошечные шахматы из моржовой кости. Играть ими было трудно — фигуры надо было переставлять чуть ли не пинцетом. Но для музея доктора лучше не придумаешь, решил Геннадий, слегка поморщившись, когда продавщица назвала цену.
Аркадий Семенович долго вертел в руках забавные фигурки.
— Очень прилично исполнено. Очень… И сколько это стоит?
— Фи, доктор! Это же подарок.
— Смотри-ка ты! Ну ладно. А это что у тебя в бумагу завернуто? Тоже подарок?
— Угадали. Вы же любите диковинные вещи. Тем более, что эта штуковина обошлась мне совсем даром.
Геннадий развернул бумагу и протянул доктору небольшую фанерную дощечку. Она была совсем ветхой, потемневшей от времени и дождей. На растрескавшемся фоне с трудом можно было разобрать слова: «Запретная зона. Не подходить! Стреляю!»
— Экзотика старой Колымы, — сказал Геннадий. — Ездил на заброшенный участок. Там еще сохранились развалины лагеря. Вот и подобрал. Занятная вещица.
— Сопляк! — неожиданно закричал доктор. — Убери эту гадость к чертовой матери! Немедленно! Слышишь? Живо, чтобы она не пахла тут у меня в комнате! Дай-ка сюда. — Он схватил полусгнивший кусок фанеры и секунду нерешительно держал в руках. Геннадий, ничего не понимая, смотрел на доктора. Он не успел даже обидеться.
— Ладно, — сказал Шлендер. — Ничего… — Ты извини меня. Глупо…
Он вышел на кухню и сунул фанеру в печь. Вернувшись, постоял немного у окна, потом сказал, уже совсем успокоившись:
— В тебя никогда не стреляли?
— Нет.
— Ну и не дай бог, чтобы стреляли. Хотя иногда страшней стрелять самому. Впрочем, это невеселый разговор. Давай-ка лучше расставь эти диковинные шахматы, обыграю тебя разок.
— Погодите… вы что, сидели в лагере?
— Нет, я не сидел.
— Но… Я понимаю, Аркадий Семенович. Я, кажется, сделал очень бестактную глупость. Самому противно. Но почему вы так… Так болезненно отнеслись к этому?
— Потому что я гражданин своей страны.
— Да, конечно. А вас могли посадить?
— Зачем ты это спрашиваешь?
— У меня был добрый друг, биолог, старый профессор, который тоже считал себя гражданином. Однажды ему сказали, что в интересах своей страны он должен признать генетику буржуазной диверсией. Профессор был наивный чудак, он по-прежнему продолжал думать, что Родина требует от него прежде всего честности. Так вот, его посадили. Подождите, Аркадий Семенович. Конечно, его реабилитировали, сейчас он уважаемый человек. Но как же те, которые предали истину, науку, гражданственность и, в конечном счете, Родину? Они ведь знали тогда, что совершают подлость? Даже преступление! Как они живут сейчас, те самые люди, которые пинали кибернетику? Или те, кто шарахался от слова наследственность? И не только пинали и шарахались, но и травили всеми способами, вплоть до доносов и прямого предательства. Травили своих противников за честность и смелость, за вот эту самую гражданственность. Вам не кажется, что если они могут жить, то такие слова, как гражданственность, наука, ее святое горение, служение долгу и прочее, — все это уже не очень звучит. Не кажется вам это?
— Нет, Гена, мне не кажется. Вся история нашей планеты на том и стоит, что как бы не останавливали Землю, она все равно вертится!
— Через костры и плахи!
— Да! Но в свете костров мы видим лица Коперника и Бруно, а не тех, кто посылал их на костер.
— О, это уже почти гекзаметр! Давайте ближе к земле. Я спросил: вас могли посадить? Почему я спросил? Потому что перед вами тоже мог быть выбор — или наплевать себе в душу, или вот такая фанерная дощечка. Что тогда?
— Знаешь, мальчик, — Шлендер почти вплотную придвинулся к Геннадию, и глаза его сделались узкими, как щели, — ты не спрашивай меня, что бы я сделал в обстоятельствах, которых, славу богу, не было. Ты лучше узнай, что я делал в обстоятельствах, которые были. Знаешь что? Я был лагерным врачом, и каждый день делал то, чего не мог не делать, потому что меня воспитала Советская власть. Она воспитала меня гражданином. Я помогал людям не погибнуть. Ясно тебе? Так что не задавай мне больше вопросов, считай, что я ответил. И не только я. В моей… в нашей с тобой стране даже в тяжелые времена миллионы людей оставались гражданами, которых воспитала революция. Они служили ей и не думали о выборе. А если по дороге попадались прохвосты, то это еще никому не дает права смотреть на меня и на мой народ как на людей, взвешивающих каждый свой поступок с точки зрения выгоды и обстоятельств! Слышишь? Никому не дает права!
— Доктор?
— Ну?
«Он что, читает мысли?» — как-то даже суеверно подумал Геннадий.
— Так, ничего… Вы просили расставить шахматы.
Проиграв четыре партии, Геннадий спросил угрюмо:
— Вы что, разрядник?
— Нет, просто ты играть не умеешь… Давай лучше обедать.
Натянутость, которую они оба чувствовали после довольно-таки громкой беседы, понемногу исчезла. Геннадий не мог удержаться, чтобы не рассказать о мнимом Танькином муже. Шлендер долго смеялся, спросил:
— Коньячишко-то хоть хороший оставил?
— Первосортный.
— И то дело. Учить таких надо, глядишь, поумнеют. У меня тоже забавный случай был, вернее, целых несколько. Ты в карты играешь?
— Упаси боже. Я их терпеть не могу.
— Просто не терпеть — мало, голубчик. Надо не терпеть воинственно. Дело, видишь ли, в том, что меня природа наградила большими в этом отношении способностями. Я играю в преферанс, например, не побоюсь сказать, на уровне гроссмейстера, — доктор задумался. — И в другие игры тоже. Но природа — она заботлива, она постаралась оградить меня от пагубной страсти. Я не азартен. Понимаешь? Играю, как академик, с холодным расчетом и трезвой головой.
Он на минуту остановился, посмотрел на Геннадия с улыбкой:
— Только учти, голубь, это между нами. Не для печати, как говорится. Есть тут один товарищ, мы с ним старые приятели. Так вот, у него… В его, словом, организации была в свое время эпидемия: главный инженер и другие хорошие люди заигрывались до того, что едва держались на ногах. Посиди-ка ночь в табачном дыму! И, кроме того, денежки, конечно, проигрывали. Что делать? Товарищ ко мне — выручай, говорит. Научи мальцов уму-разуму. Создалось положеньице: доктор Шлендер, — и вдруг, нате вам с кисточкой, будет играть в карты. Однако надо. В районе меня как доку по этой части никто не знал. Я собрал мальчиков за один стол, раздел их, что называется, до нитки, — не за присест, конечно, пришлось поработать основательно. Потом говорю: дадите честное слово, что больше за стол, кроме как в дурака, не сядете — прощу вам долг. Не дадите — расчет. А деньги, надо сказать, проиграли они лютые. С тех пор — тишь да благодать.
— А что? — рассмеялся Геннадий. — Тоже врачебное вмешательство. Вот бы вас на Демина напустить.
— Это кто такой?
— Шофер у нас. Картежник.
— Ну, знаешь… Из пушки по воробьям стрелять. Пусть Княжанский воспитывает… Кстати, Герасим мне вчера звонил, спрашивал, как дела у Бурганова. Передай, что пока без изменений, я специально узнавал. А ты чего же к Семену не зашел в Магадане?
— Куда бы это я зашел? — удивился Геннадий. — Я и адреса его не знаю.
— И то правда, — согласился Шлендер. Откуда тебе знать? Семен о своей болезни и себе думать не разрешает, не то чтобы другим рассказывать… В больнице он, Гена. На обследовании.
— То-то, я смотрю, выглядит он неважно… А говорил — экзамены сдавать едет.
— Подлечится немного и сдаст.
— А что у него?
— У него лейкемия.
— Аркадий Семенович! Это же… — Геннадий даже привстал. — Это же… рак? Или я что-нибудь путаю?
— Не путаешь. Это рак крови.
— О господи! Хм… Чертовщина какая. Ведь это, можно сказать, человек приговорен. Или — какая-то надежда, отсрочка?
— Отсрочка самая минимальная. Год ему в лучшем случае остался. Может быть, полтора. От лейкемии еще никто не излечивался.
— Не верится… Столько у него всяких планов. Институт вот… Хорошо хоть, что в неведении человек живет. Может, оно так и гуманнее.
— Брось ты, Гена… Какое неведение! Может, оно и гуманнее, только Бурганов все знает. Давно знает. Потому и торопится. Очень он торопится. Понимаешь? Наперегонки со смертью живет… В общем, передай Герасиму, что пока никаких изменений нет. А будут — я сообщу…
16
«…Боюсь не смерти, но умирания. Кто это сказал? А, черт с ним, неважно. Страшна не смерть, а сознание смерти, ее неизбежность. Нет, врешь! Смерть тоже страшна, нечего голову под крыло прятать.
Как это элегантно-красиво: говорить о бренности земного, завязывая в узел кочережку и потея от избытка сил; вздыхать об исковерканных идеалах, имея впереди сто лет жизни; как это возвышенно-грустно — биться головой об стену, зная, что голова у тебя чугунная и даже синяка на ней не останется?
Я ходил вокруг Семена, как ищейка, вынюхивал, сгорая от нездорового любопытства: что им движет в жизни, зачем он поступает так и эдак — какая ему польза, какой навар?
А он отсчитывал каждый день — не просто прожитый день, а сделанное за день дело. Что успел, что еще осталось…
Не хотел бы я быть на его месте.
Не хотел бы?
А жаль! В самый раз тебе испытать не заплесневевшую тоску, а вот такое, как у Бурганова,— чтобы дыхание останавливалось от боли, от ужаса, что все это скоро кончится — и не просто испытать, а жить с этой болью каждый день, плевать на нее, и каждый день делать свое дело — только бы успеть! — и улыбаться друзьям, чтобы они, не дай бог, не стали тебя жалеть, и ругаться с недругами, чтобы они не почувствовали твоей слабости,— вот что тебе надо было бы испытать, и, может, тогда, отряхнувшись, как шелудивый щенок, попавший в болото, ты бы и впрямь нашел свою дорогу — не среди кочек, а там, где нормальные люди ходят…
Очень жаль Семена. Не думал, что мне может быть так больно…»
17
Вот уже вторую неделю по утрам ему не хочется смотреть на белый свет. Чего хорошего? Откроет глаза, и надо будет идти на работу, в гараж, где у бочек с песком стоят ребята и курят. Разрушают организм. А ему нельзя разрушать организм, запретил Аркадий Семенович, сказал, что у него внутри какие-то хрипы.
Плохо человеку, когда он бросает курить. Переругался с ребятами. В столовой поднял крик, что чай холодный и в борще плавает таракан, хотя это был вовсе не таракан, а жареный лук. Молодому шоферу Курочкину пообещал свернуть шею неизвестно за что. Тогда к нему пришел Дронов и сказал, что от имени лучших людей автобазы он просит Геннадия снова начать курить. Более того, коллектив обязуется снабжать своего взбесившегося товарища лучшими сигаретами…
В гараже повесили объявление: «Шофер, будь осторожен! На трассе Геннадий Русанов!»
В субботу он возил щебенку на бетонный завод. Работалось хорошо. Концы были длинные, дорогу укатали, стоять под разгрузкой почти не приходилось. Володя по-прежнему висел у него на хвосте, но, заработав свою розу, видимо, немного поиссяк, и сейчас Геннадий снова шел первым. «Так держать! — говорил он себе. — На освещенное окно господина Флобера! Тут тебе и хлеб, и призвание, а на пенсию выйдешь, можно будет мемуары писать. Не каждый шофер умеет писать мемуары».
Помнится, в прошлом году на Курилах ему тоже выдалась такая вот светлая неделя. Проснулся однажды на удивление тихий, свежий, словно в бане побывал и квасом отпился. Долго лежал и думал — с чего бы? Откуда такое благолепие? Вспомнил — дали ему самосвал, новый, только-только обкатанный, и он в первый же день трем лучшим шоферам носы утер. Подумал удивленно — ну и что? Велика ли радость? Потом решил, что велика — он человек азартный. Игрок…
А потом случилась глупость. Смешно вспомнить — в нем заговорила порядочность. Отрыжка воспитания. Делал двадцать ездок, заглянул к учетчику — там двадцать две. Откуда? Мужик морщится. «Видишь, говорит, какая штука. Ребята свои, работаем третий год, карьер, сам видишь, не асфальт, вот немного и прибавляем. И тебе нельзя не прибавить, ты пока лучше всех идешь, конфуз получится, если у тебя меньше будет, чем у других…»
Как он был смешон в тот день! Махал руками, обличал, доказывал. Он вывел шкурников на чистую воду, его благодарили, а через неделю он вылетел из гаража с таким треском, с каким не вылетал еще ни разу. Ему преподали наглядный урок — хочешь быть принципиальным — пиши в стенгазету о том, что начальник недостаточно вежливо здоровается с уборщицей, а будешь лезть к нам в карман — убьем! Тем более, что бить его было проще простого. Пил? Куда денешься — пил… Копнули глубже — мамочки мои! Откуда Русанов попал в гараж? Из вытрезвителя… А перед этим — пятнадцать суток. А еще перед этим — драка на рыбозаводе. В газете фельетон был? Целых два. Один даже в стихах…
Рабочий день подходил к концу. Геннадий немного задержался на трассе, и, когда вернулся, в гараже почти никого не было. Только в самом конце пролета стоял лесовоз Дронова, а вокруг него ходил какой-то нескладный дядя. В нем Геннадий узнал соседа.
— Поговорили, Дмитрий Карпович, и все, — услышал Геннадий спокойный голос Дронова. — Я согласен — пусть я шкурник и захребетник, но оплата у нас по труду, и труд, выходит, по оплате.
— Так ведь на полчаса всего дел-то! Ты пойми, трубы перемерзнут, магистраль лопнет. Тогда что?
— Да хоть что. У меня принцип.
— Принцип? Ох ж сволочь ты!
Он сплюнул и пошел к дверям, но, заметив Геннадия, остановился.
— Слушай, у тебя тоже принцип? Или у тебя совесть? — голос его дрожал, довел-таки Дронов старика. — Нужно десяток труб на второе прорабство подкинуть, авария там, рабочие сидят… Ей-богу, десять минут всего! Ну, полчаса…
— Трубы далеко?
— Да нет, какой далеко? Рядом.
— Садитесь, — сказал Геннадий.
Подошел Дронов, стукнул ногой по баллону.
— Скат у тебя хреновый.
— Иди, иди, — не выдержал старик. — Иди, ради господа бога!
— Сдурел, что ли? — сказал Геннадий Дронову.
— Блаженных не уважаю, — буркнул Дронов.
Геннадий быстро управился с трубами и поехал обратно. Начинало темнеть. У поворота на зимник из-под обрыва валил густой дым. «Старые баллоны жгут, — подумал он. — Только почему так далеко?» И вдруг увидел: внизу горела машина…
18
Следствие шло всего третий день, а Геннадию казалось — год. Он сидел на жестком диване, смотрел на следователя и думал:
Интересно, как он ведет себя дома? Вот, скажем, пришла жена с рынка, купила мясо. Почем? У кого брала? Рябая тетка продавала? В синем платке? Знаю, как же. Штрафовал ее в прошлом году. Сны ему, должно быть, тоже снятся нехорошие, тягучие, с матерщиной…
— Ну что, Русанов, так вот и будем в кошки-мышки играть?
— Мне повторить еще раз?
— Нет, повторять не надо, я твои сказки на память выучил, Шофер ты грамотный, неужели не понимаешь — экспертиза против тебя, инспектор Самохин — человек опытный, его не проведешь. Следы на левой стороне дороги твои, вмятина на крыле свежая, водку ты пил на прорабстве. Ну? Разве не так?
— Не пил я ничего.
— Как же не пил, когда пил? Самохин сам видел.
— Не мог он видеть.
— Мог, раз говорит. Зашел ты с приятелем в магазин, взял бутылку вина и выпил прямо у прилавка. Было? Самохин не знал, что ты шофером работаешь, не пригляделся еще, зато он тебя по другим делам хорошо помнит. И я помню. Вот ведь как.
Геннадий молчал. Он смотрел, как следователь точит карандаши: зачинит, поставит в стакан, полюбуется и берет другой. Ты меня помнишь. Еще бы! Приходил в больницу тихий такой, просительный, в белом халате. Говорить тебе со мной громко не разрешали. Куда девались Рябой и Японец? А кто их знает, куда они девались. Пропали. В воду канули… Геннадию тогда было даже немного жаль следователя — трудится человек, трудится, и все без толку. Еще неприятности по работе будут.
— Значит, в магазине ты пил…
— Воду я пил.
— Ладно, не темни. Экспертиза была? Была. Что показала? Опьянение третьей степени.
— Дома выпил. Пришел и выпил. Сосед подтвердить может.
— Ну вот, сосед. Он же тебя и поил за услугу.
Следователь был человек терпеливый и добрый, но все это ему успело надоесть. Скоро на пенсию выходить, на покой, и вот такая белиберда. Хоть бы дело стоящее напоследок. Все ясно, можно в суд передавать. Шофер Русанов после работы решил подкалымить, поехал на второе прорабство, выпил там и на обратном пути вследствие опьянения заехал на левую сторону дороги. В результате — дорожное происшествие. На место выехал Самохин и установил, что ехавший навстречу Демин был вынужден круто повернуть влево, задел Русанова. Не смог удержать руль, машина упала с обрыва и загорелась.
— Эх, Русанов, Русанов, — сказал он. — Нехорошо. Подумай, что получается — человека ты не бросил, вытащил из беды, все верно, зачтут тебе это, а дальше? Товарища своего подвел под аварию и запираешься? Суд выяснит.
— Выяснит.
— Ты подожди, слушай. На тебя Демин молиться должен. Так? Ты жизнью рисковал, а его выволок. И что получается — в большом ты, можно сказать, вел себя как герой, а в малом товарищу гадость делаешь.
«Ну, иезуит, ну, прохвост! Хорошо тебя учили. Умеешь. Лазейку ищешь, подход особый, на эмоциях играешь… Да что же, в самом деле, ведь это фарс какой-то, комедия! Встать сейчас, сказать, что все они дохлые сволочи, что ему плевать… Дать бы тебе раз по темени вот этим пресс-папье, чтобы дух вон!..»
— Дайте закурить.
Следователь пододвинул пачку. В голове зашумело. Две недели не курил. Здоровье берег, хрипов в легких испугался… Ну-ну… Интересно, как оно дальше будет. Везучий ты парень, Гена…
— Опять мы с тобой в тупик зашли, — сказал следователь устало. — Может, еще одну очную ставку с Деминым устроить?
— Насмотрелся я на него. Хватит… Скажите, сколько мне дадут, если я признаюсь?
— Вот это деловой разговор! Ну, сколько? Как повернется… Учитывая, что ты человека спас, не больше года условно. Права, конечно, отберут на время. Тут никуда не денешься… Ну что, будем протокол писать?
— Да нет, просто хотел поторговаться, посмотреть, почем тут у вас признание… Еще вопросы будут?
«Наглый какой парень, — подумал следователь. — Не расколешь сразу».
— Будут. Что ты себе думаешь, Русанов? На что надеешься?
— На авось.
— Ага… Ну так. Можешь идти.
На улице было тепло, тихо, падал мокрый снег. Темнело. Фонари казались мохнатыми шарами. Кто-то окликнул его, Геннадий не обернулся и ускорил шаги. Домой. Лечь на диван и думать. Мысли путались. Сейчас он выпьет кофе, разберется. Все ерунда, затмение какое-то. Надо взять себя в руки, стряхнуть отупение. Как это вышло? Почему следователю надо, чтобы виновен был Русанов? Почему это надо Самохину? Личные счеты? Не может быть, слишком мелко… А Демин, Демин как? Это не укладывалось в голове даже у Геннадия, который в последние годы частенько упражнялся в цинизме, в упрощении и огрублении человеческих отношений…
Дома ходил из угла в угол. Не может быть. Не может… Следователь, Самохин, Демин, шофер какой-то на трассе, который видел, как они столкнулись… Откуда шофер? Никого не было. Самохин говорит — был.
Но ведь не могут же четыре человека просто так вот взять и сговориться? Но могут? Тогда что же? Ошибка? Кто-то один ошибся, напутал…
Нет, ошибиться было нельзя. Когда ты висишь в горящей машине вниз головой, придавленный баранкой к сиденью, и каждую секунду ждешь взрыва, когда тебя, полуживого, вытаскивают из кабины через разбитое стекло и ты жадно ловишь ртом воздух — в такие минуты не ошибаются…
Как он сказал тогда? «Что будем делать?» Нет, он сначала сказал: «Ну, Генка… Машине каюк, это хрен с ней, выплачу, сколько надо, а вот помирать не хотелось…»
Потом они поехали в ГАИ.
19
«Наверное, баллоны жгут, — подумал он. — Только почему так далеко?» И вдруг увидел — внизу горела машина.
Кубарем скатился вниз, по изрытому снежному склону. Машина валялась колесами в небо. Прицеп занесло набок. Демин! Его прицеп с наваренными станинами… Кабина ушла в снег. Стал разгребать, отвернув лицо, — пламя уже лизало капот, дверь заклинило, не поддавалась. Живой или нет — ни черта не видно, не разберешь… С размаху бьет ногой в стекло. Не берет… Броня, не стекло. Ударил пяткой, нога провалилась в кабину, застряла…
Когда отволок его шагов на сто, позади грохнуло. Геннадий не обернулся. Он видел, как взрываются машины. Демин поохал немного, потом сел. Белый как снег, тяжело дышит. Цел. Даже не ушибся. Перепугался очень.
— Ну, Генка… Запомню!
В ГАИ было накурено. Самохин пил чай. Он сидел в одних носках, промочил ноги, и сушил валенки на батарее. Узнав, в чем дело, обулся и крикнул в соседнюю комнату дежурному:
— Уехал на происшествие.
Потом обернулся к Демину:
— Ну, Николай, не ждал. Как это тебя? Ладно, на месте увидим… А ты куда, молодой человек? — Он вгляделся в Геннадия. — Ба! Старый знакомый! Очень старый… Ну-ка, садись, с нами поедешь. Свидетель. Даже, можно сказать, участник.
— Я никуда не денусь, — сказал Геннадий. — Свидетель, к сожалению. Зачем мне с вами ехать, все и так видно. Устал я очень. И потом рука, видите?
Руку Геннадий сильно порезал о стекло, когда вытаскивал Николая. Кое-как перевязал носовым платком. Кровь все еще сочилась.
— Ладно. Иди отдыхай. Завтра с утра подъедешь.
Дома, возле самых дверей, встретил соседа. Они покурили. Геннадий коротко рассказал, что и как. «Беда, — вздохнул сосед. — Надо осторожней. Чуть не погиб человек, а все через лихачество. Ну ладно, зайдем, я тебе стопку налью, а то у тебя вид нездоровый».
Геннадий поколебался было, но выпил: его сильно лихорадило. Потом вернулся к себе. Было семь часов. Маша его сегодня ждет на пельмени. Вода небось кипит, пельмени на листе разложены… Завтра. Сейчас не могу.
Смертельно хотелось спать. Где-то мелькнула мысль: «Передовой шофер автобазы Геннадий Русанов решил после работы помочь ремонтникам ликвидировать аварию тепловой магистрали. Возвращаясь из рейса, он совершил подвиг…».
«Ох и балаболка ты, милый мой», — успел он подумать и заснул, привалившись к стене, в шапке и в валенках… Шапка съехала набок. Он поправил ее и увидел, что колеса у машины все еще крутятся. Вот диво. И мотор работает, а машина вверх ногами. «Ты зачем так?» — спросил он у Демина. Тот рассмеялся. «Очень просто, метод такой… А ты что, выпил? Несет от тебя за версту. Как это я раньше не заметил?» — Он взял его за воротник и стал трясти. «Ты что? — буркнул Геннадий. — Обалдел?» — И открыл глаза. Рядом стояли Самохин и еще кто-то из работников ГАИ.
— Привет, — сказал Геннадий, позевывая. — Рано я вам, однако, понадобился. Или уже утро?
— Вставай, вставай. Угрелся. Поехали на экспертизу, посмотрим, сколько ты за воротник заложил.
— Хорошо заложил, — улыбнулся Геннадий. — Стопку до закуски и стопку после… Погоди, это на какую же экспертизу? Зачем?
— На предмет опьянения, — пояснил стоявший за Самохиным милиционер. — Обычное дело, пора бы знать.
— Так я же не на работе. Вы что?
— Экий ты, — поморщился Самохин. — Разберемся мы. Разберемся. Показания давать будешь, дело срочное, по горячим следам надо. Экспертиза для порядка, в нашем деле всегда так.
В поликлинике Геннадий дунул в трубочку и попросил у медсестры порошок от головной боли, улыбнулся, когда она сказала, что порошки приносят вред, надо меньше пить, подумал, что настроение у него сегодня какое-то смешное, уютное, и по дороге в ГАИ снова задремал в машине. Окончательно проснулся он только в дежурке, когда Демин сказал:
— Вот какое дело, Гена… Не хотел я тебя подводить, думал — ну, обойдется. Все-таки ты меня выручил. Потом… Понимаешь, как получилось: я одно, а Самохин — дока, его не проведешь. — Он кивнул в сторону инспектора, который сидел рядом и молча слушал.
— Ты, Демин, еще ответишь за попытку ввести следствие в заблуждение, — сказал Самохин. — Хоть и понимаю, что ты по дружбе.
— Ладно, — кивнул Демин. — Отвечу. Не в этом дело… Вмятина у тебя, Гена, на крыле, не доглядели мы. Потом — следы на дороге. Экспертиза. В общем, видишь, как получилось. — Он развел руками и виновато улыбнулся. — Припер меня инспектор. Пришлось сознаться, что сшибли меня.
— Не понимаю, — сказал Геннадий. — Разве тебя сшибли?
— Ладно, Гена, чего уж там… Хотел я, как договаривались, на себя вину взять или сказать — не знаю, ехал какой-то самосвал, зацепил, да не вышло вот. Теперь приходится, как было… Ты не пугайся: самое большое — за машину заплатишь, не все, конечно, я половину внесу. Помогу.
— Погоди… Это значит, я тебя сшиб?
— Артист, — вздохнул Самохин.
Демин тоже вздохнул, — неприятно товарища подводить, а что делать? Инспектор — собака, нюх у него. Сквозь землю видит.
— Ах и падла же ты, — вдруг сказал Геннадий почему-то совсем спокойно, — ты когда это придумал? Неужели пока домой ездил, мокрые штаны менял? — Он приподнялся и ударил прямо через стол.
Лицо осталось на месте. Смотрит, не отводит глаз! Он ударил еще, всем телом кинув себя навстречу этим глазам, но по дороге рука уперлась во что-то, взмыла вверх, и Геннадий, морщась от боли, рухнул на лавку. Самохин, все еще продолжая держать его, сказал:
— Ну вот и хорошо, все по науке идет. Проявил ты свою натуру… Отсидишь пятнадцать суток за хулиганство, потом поговорим.
— Не надо, инспектор, — вмешался Демин. — Я не в обиде. Понимаю. Нервы у него.
20
Маша вернулась с работы, поставила чайник и села распускать кофту. Очень милое занятие, увлекательное, гимнастика для пальцев. Надо бы чепчик надеть и очки на тесемке, да котенка завести, чтобы клубком забавлялся.
А что делать?
Маша кинула кофту в угол и пошла к телефону. Сейчас она услышит его сонный голос — да вот, понимаете, так получилось. Работа… Снова села к окну, взяла газету. Брумель прыгнул на два метра девятнадцать сантиметров. Ну и что?
Сколько сейчас? Половина седьмого. Люди идут и идут. Все время хлопает дверь Бам-бам! Стучит и стучит. Неудобно, что дверь рядом. Раньше не замечала. Вот опять… И снова не он. Шаги она его узнает. А дверь за всеми захлопывается одинаково.
Не позвонил. Не приехал. Она сидит и думает, поджимая губы: капризничает. А вдруг?.. Да нет, ничего не вдруг, просто ему надоело, сколько можно…
Она говорила себе, что нет, неправда, в отношениях между людьми не может, не должно быть всяких там уловок. Женская гордость? Она понимает, пусть женская гордость, но разве это значит, что она должна делать каменное лицо, казаться равнодушной, говорить «нет», когда все равно скажет «да»? Или, может быть, она действительно была уж очень откровенно рада всякий раз, когда он приходил, сидел рядом, плел косички из бахромы на скатерти.
Когда просто был здесь.
Все у нее не так. Не как у людей. Честное слово. Подруги ходят со своими милыми в кино, гуляют в парке, стоят в подъездах и слушают стихи; они вздыхают, томятся, ждут, красиво переживают и два раза на день рассказывают ей об этом. Потом кто-нибудь из них приглашает на свадьбу. Все как положено. А она привела в дом. Кормит блинами. Рубаху ему выстирала… Ходит в халате, в переднике, выбивает с ним на улице матрац. Какие тут стихи. Сидит и молчит по два часа кряду, потом заговорит. Лучше бы молчал. Она теряется. Начинает с чепухи. С мелочей. Какой-нибудь факт или случай, и вдруг — ей иногда кажется, что это нарочно, просто, чтобы подразнить ее, — переходит к обобщениям, к выводам, которые она не знает, как опровергнуть. Хотя знает, что это не так… Строит и строит свою мрачную башню, потом раз — и нет ее. Рассыпал. Улыбнется и скажет: «А может, не так. Слова, знаете, страшная вещь…».
Она совсем не знает его. Не знает — и любит. Как же так? А вот так. Геннадий сумел бы и здесь построить длинную теорию. Теоретик… На что она рассчитывает? Чего ждет? Думает пригласить подруг на свадьбу? Как бы не так. С такими глазами, как у него, не женятся… Ходит и ходит. Почему бы нет? И если захочет — останется. Она ни на что не рассчитывает, просто любит. Пусть теоретики разбираются…
На кухне загремел ведром Фокин. Вернулся из Магадана. Он теперь на дальних рейсах. Может, спросить? Не видел, мол, Русанова? Он мне, понимаешь, нужен… Для газеты.
— Русанова не видел, — сказал Фокин. — Не до газеты ему теперь. Не слышала? Темная история, никто пока толком не знает. Говорят, то ли сшиб он там одного парня, то ли наоборот. Вроде обгорел. Я сам слышал мельком, заезжал на базу путевку отметить.
Она секунду молчала.
— Фокин! Как это… обгорел?
— Обыкновенно. На бензине ездим, не на воде… Да ты что? Фу, дуреха, не реви, честное слово! Жив и здоров, раз в больницу не положили. Чуб опалил — и вся история… Погоди!
Она бежала к редакции. Фокин перепутал. Конечно, перепутал. Это не Геннадий. Он не может лежать, укутанный в гору бинтов — вместо лица, головы, рук — одни бинты! Не может… Он сидит ждет ее… Телефон молчит. Не отвечает… На базу? Нет, сразу к нему. Машина у редакции. Витя, милый, скорей. Не спрашивай, надо. Понимаешь — надо! Вот здесь, видишь, — дом с наличниками? Все…
Дверь открыла одна из дочерей, сказала, что дома никого нет, все на работе. Хотя нет, дядя Гена был, куда-то вышел. Вы заходите.
Слава богу: «вышел», значит — ходит.
На столе тикает будильник. Смешной, пузатый. С колокольчиком. У нее тоже был такой, мама купила, когда она пошла в школу. Был у нее долго, ходил еле-еле, по настроению, путал время и до конца своих дней терпеть не мог, когда его по утрам засовывали под подушку. Верещал, как резаный поросенок.
Маша взяла веник. Подмела. Что с ним? Диван заправлен кое-как, белье раскидано. Такой всегда чистюля… Не до порядка, видно. Ну ладно, займемся уборкой. Она смела со стола объедки, собрала окурки. Так… Закурил, значит, снова. Чайник поставил прямо на стол, на какую-то бумагу. Штемпель университета. Может быть зачислен… Хорошо. Ответили все-таки… Листы раскидал, потом не найдет ничего. Куда бы сложить?
Машинально раскрыла тетрадь в клеенчатом переплете. «У нее красивые ноги…». Как-как?.. И вдруг увидела свое имя. «Маша есть Маша. Милый курчонок…».
Она знала, что читать нельзя. Некрасиво. Но не подумала об этом даже после того, как перевернула последнюю страницу. Ей стало холодно. Как мог он? Нет, не о ней, о ней он просто так, для общего тона… Да и неважно… Как мог он так колесовать себя? За каждым словом — боль! Придуманная боль! Эти слова — глупые, злые, никчемные, они кривлялись здесь, на страницах его тетради, они кричали, норовили ударить побольней, подвздох, по горлу… А он?
Надо быть очень больным, чтобы так писать.
Ей захотелось плакать. Уткнуться носом в подушку и лить слезы. Отплакаться за все. Она боялась, что он покалечен, а он, может быть, хуже, чем покалечен… Раны зашивают… Но и болезни лечат! — слышишь? — любую болезнь. Даже рак. Если захватить вовремя.
Вот таким образом, Мария Ильинична. Плакать будешь потом. Куда это все сложить? Идиот. Кидает бумаги, письма. Расхристанный неврастеник. Не думай, я не буду щадить твое самолюбие. Пусть я поступила гадко, но я прочла и все знаю. И скажу тебе об этом…
В коридоре зашаркал ногами Геннадий. Открыл дверь. Все на месте, руки и ноги целы, чисто выбрит. Ничему не удивился.
— Здравствуйте, Маша.
— Гена, что случилось? Мне Фокин рассказал…
Он тяжело опустился на стул. Рука перевязана, бинт несвежий, в темной, запекшейся крови.
— Ничего, Машенька… Ничего. Просто я проиграл. Вам не приходилось проигрывать? Трудная штука… В прошлом году один летчик поднялся выше всех на спортивном самолете, а когда садился, об него ударился голубь… Понимаете — голубь! Самая мирная птица. Погибли оба… А ведь он почти выиграл.
Геннадий отвернулся к стене и негромко добавил:
— Вы уходите. Маша. Уходите… Геннадий Русанов кончился. Нет его больше.
Как все изменилось за этот час! Ну нет, она не уйдет от него так просто. И никуда его больше не пустит. Хватит. Поиграл с огнем, обжегся…
— Гена! Ты можешь сказать, что случилось?
Он поднял глаза — совсем больные.
— Устал я, Маша…
Она сняла с вешалки пальто, шапку.
— Одевайся! Быстро одевайся, и едем ко мне. Ты меня слышишь, Гена? Не сиди, не горбись. Тебе хочется, чтобы тебя пожалели? Так я тебя жалеть не буду. Некогда.
21
Он лежал на спине и чувствовал, как по лицу бегают солнечные зайчики. Это форточка — то захлопнется от ветра, то снова откроется. Было тихо и покойно, не хотелось открывать глаза. «Кажется, я заснул, — подумал Геннадий. — Странно. Совсем не хотел спать. Маша уговаривала — спи, спи… Вот и заснул. Ненадолго. Полчаса, наверное, не больше. Сейчас я скажу: Машенька, знаешь, я что подумал? Давай мы с тобой поженимся, чего в самом деле… Ой, Гена, скажет она, ты сейчас говоришь сам не знаешь что, просто устал и расстроился, а я сижу рядом, глажу тебя по голове, и тебе со мной хорошо. Вот ты и говоришь всякую ерунду. Умница какая, подумаю я, а вслух скажу: нет, что ты, Машенька, правда, давай поженимся…».
Геннадий открыл глаза. Никого нет. Перед ним на стене смешное пятно, похожее на гирю с ручкой, а рядом на стуле записка: «Сиди и жди. Скоро буду». Все понятно, ночь проспал как миленький. Брюки измяты, голова всклокочена. Герой. Чаю бы сейчас.
Он сел, закурил. В углу скромненько стояла раскладушка. Геннадий по привычке стал сочинять фразу о том, что ежели ты водишь в дом мужика, то нечего ломаться и спать на раскладушке, но тут же осекся. Вспомнилась Маша. Вчерашняя, новая Маша. Хрупкая маленькая девочка, которая любит, которая, пусть на один только вечер, стала сильной и взрослой. Она уже не смотрела ему в рот, не слушала все, что он говорит, с благоговением и восторгом, она взяла его, как котенка за шиворот, и привела сюда, на этот диван. Ему было плохо, очень плохо; он сидел, согнувшись, смотрел в пол и считал половицы. Была боль, тупая, отчаянная, она стояла колом в груди, сдавливала голову. «Дальше! — требовала Маша, и он говорил. Все, с самого начала — с Москвы, с Чистых прудов, с Курил, — говорил неторопливо, тихо, словно пересказывая давно надоевшую историю. Потом замолкал. «Дальше. Дальше!»…
Здесь был какой-то провал. Помнит только, что сидел, весь напрягшись, и ждал: сейчас заговорит она, будет наставлять, опровергать или утешать, в лучшем случае. Нет, просто положила ему руку на плечо, сказала: «Ты очень плохо выглядишь, Гена. Очень. Тебе нужно спать…». Он обнял ее. Неловко, как-то сбоку, уткнувшись носом в ухо. «Подожди, глупый. Я положу тебе подушку. Ну как, удобно?». Да, удобно… Пять минут полежу вот так, ни о чем не думая, прогоняя боль… Ничего не случилось. Просто — это сон… У него на шее маленькая теплая рука, шевелит пальцами, гладит его… Завтра вечером они пойдут к Шлендеру. Вместе с Машей… Черт возьми, может, ничего никогда и не было, все это приснилось, пришло в бреду?
Геннадий умылся, выпил стакан холодного чаю. Представил себе, как уснул вчера, положив Маше голову на колени, как она, должно быть, долго сидела, боясь его потревожить. Ох, Машенька, гони ты меня. Добра не будет…
Ну что ж, надо идти. Начинается день. Идти… куда? Предварительное следствие закончено, ждут какого-то типа из Магадана. От работы на машине его отстранили, пусть, мол, пока послесарит. Нет уж, дудки, так перебьюсь. В гараже шум, Герасим поехал в ГАИ объясняться, Шувалов чуть ли не митинг устроил…
Сегодня Геннадий чувствовал себя почти спокойно, по крайней мере, мог рассуждать. Вчера и все эти дни ему было очень скверно. Он говорил себе: вот что получается при столкновении стихии с интеллектом. Я готовил себя к умной и тонкой игре, а Демин себя ни к чему не готовил и оказался сильней. Ты бы мог, как он? Нет, не мог… Демину что? Жил себе и жил и сам не знал, кто он? Случай представился — узнал. Сделал свое дело и опять живи дальше. А тебе могло быть хуже, ты вою жизнь изо дня в день, чем бы ты ни занимался и с кем бы ты ни был, — все время помнил бы, что ты фальшивый…
Ему казалось чуть ли не знамением, что вот первый раз за все эти месяцы он был самим собой, Геннадием Русановым, не взвешивал каждый свой поступок, каждое слово, первый раз сделал не то, что было надо делать, а то, что сделалось само собой, — он не взвешивал скрупулезно — за и против? — он просто взял и сделал…
Жизнь куда логичней, чем все наши рассуждения. И если на Званцева есть Шлендер, а на Демина — Бурганов или Княжанский, это, знаешь ли, терпимо. Вполне терпимо. А подлецы… что ж, так даже интересней. Чтобы было с кем драться. А скис ты просто от неожиданности. Растерялся. А чего теряться? Наоборот, все понятно. Справедливость, как ты сам изволил выразиться, в нашем мире торжествует? Торжествует. Вот и поборемся. Вылезем из этой истории с честью.
«Сиди и жди», — просит Маша. Чего ждать? Уйти и больше никогда не сметь приходить сюда — вот что тебе надо. Он придвинул блокнот, написал: «Машенька!..» А дальше? Не знаю, что дальше…
Геннадий вышел на улицу и возле столовой еще издали увидел Шлендера. Встречаться с ним сейчас не стоит. Хватит старику со мной нянчиться… Перед Машей — ладно, но перед ним я больше не хочу стоять раздавленный.
Свернуть, однако, не успел. Ладно, будем помалкивать.
— Ты что тут бродишь? — спросил доктор.
— Отгул у меня, — соврал Геннадий.
— Отгул? Это хорошо! Ты обедал? Идем, щец похлебаем. Дело есть.
«До чего же он бывает разным, — подумал Геннадий, когда они сели за стол. — То балагур, анекдотчик, то академик — ни больше, ни меньше, то вдруг как гимназист примется рассуждать о смысле жизни, о любви, ударится в сантименты, то, как сейчас, — хорошо поработавший грузчик, дорвавшийся наконец до еды и пива».
— Значит, так, — сказал Шлендер, отодвигая тарелку. — Начнем сначала. Вездеход ты водить умеешь?
— А что?
— Интересуюсь.
— Умею. Я на нем полгода работал.
— Талантливый ты человек.
— Талантливый, — кивнул Геннадий. — Очень я талантливый человек, Аркадий Семенович. На гитаре играю. Романсы пою. Даже старинные. Боксер я знаете какой?
— Знаю, — сказал Шлендер.
— То-то. И еще вы знаете, какой я скромник.
— Нет, — серьезно сказал доктор. — Этого не знаю. Я скромных не люблю. Они просто холодные и нелюбопытные люди… Отгул у тебя, говоришь, на сколько? На день, на два?
— На неделю.
— Ух ты! Значит, так: в тундру со мной хочешь?
— Понятно. У вас нет шофера.
— У меня есть шофер, только у него жена с девочкой в Магадане в больнице лежат. Просится их навестить.
Поеду, решил Геннадий, хоть на несколько дней удеру отсюда, пусть она вертится без меня, вся эта свистопляска. Вернусь на готовое. Суд так суд, только бы скорей. Ты волшебник, доктор, ты как будто знал, что мне нужно. А мне нужно уехать от людей, от разговоров, от Геннадия Русанова.
Вслух, однако, он решил поторговаться.
— А зачем мы туда едем?
— Клизмы ставить, — рассмеялся доктор. — Ну зачем врач едет в тундру? Профилактика, осмотр. Мало ли что…
— Понятно. Кроме харчей и суточных, что я буду за это иметь?
— Мою личную благодарность.
— Сгодится.
— Кроме того, ты будешь иметь чертовски интересную жизнь, по крайней мере на эти несколько суток. Обещаю. Тундра — раз? Понимаешь? Олени, настоящие, живые, с рогами, — ты их видел когда-нибудь? Оленина, настоящая, с луком, — ее ел? То-то! А куропаток ты стрелял? Словом, ты едешь со Шлендером, а со мной скучно не будет. Это я тебе обещаю!
— Сгодится. А когда ехать?
— Прямо сейчас… Домой тебе забежать не надо?
— Все на мне, — сказал Геннадий. — Поехали. Только в тундре меня еще не видели, архаровца… Полчасика для устройства личных дел дадите?
— Жду тебя у больницы, — сказал Шлендер.
Геннадий заспешил в редакцию. Маша встретила его с подшивкой газет в руках.
— Что-нибудь случилось? — спросила она. — Я же сказала: сиди, носа не высовывай.
— Напугал я тебя, однако, — рассмеялся Геннадий. — Теперь каждый раз при виде меня ты будешь вздрагивать… Ничего не случилось.
— Сейчас ты на человека похож. А вчера я и вправду перепугалась. Такой ты весь был… Не знакомый… Уснул, как щенок. Мне даже будить тебя было жалко. Я хотела…
— Маша, — перебил ее Геннадий. — Я сейчас уезжаю в тундру. Со Шлендером. Дня на четыре.
— Поезжай, — не сразу ответила Маша.
— Мне это нужно, понимаешь? Я не могу… Пусть она вертится без меня, эта свистопляска!
В кабинет вошел Карев.
— Мария Ильинична, вы обещали… — Он осекся, посмотрел на Геннадия. — Здравствуйте, молодой человек.
— Антон Сергеевич, — сказала Маша, — это Геннадий Русанов. Познакомьтесь.
— Мы знакомы, — сухо кивнул Карев.
«Вот и все, — подумал Геннадий. — Великолепный финал. Глупее не придумаешь. Черт меня дернул тогда за язык… Теперь я стою перед ним голенький».
— Мы знакомы, — повторил Карев. — Вы уже поговорили? В таком случае, Геннадий Васильевич, прошу вас на минуту ко мне. Я вас не задержу…
Они сидели напротив друг друга. Карев, подперев голову рукой, внимательно смотрел на Геннадия. Геннадий, неудобно примостившись на краешке стула, отводил глаза.
— Ловко получилось, — наконец сказал он. — Ну что ж, можете меня разоблачать.
— А собственно, в чем? Я как-то не улавливаю…
— Прекрасно вы все улавливаете! И все хорошо помните.
— Помню. Чаек у вас был отменный. И термос удивительный. Я только однажды видел похожий, его сделал монтажник Семен Николаевич Бурганов. Не слышали о таком?
— Это его термос и есть. Как видите, дорожки сходятся.
— Вот оно что…
— Товарищ редактор, — вызывающе сказал Геннадий. — Вы ведь меня не затем пригласили, чтобы о чаях разговаривать.
— Да-да… Я понимаю, вас расстроила встреча со мной, со свидетелем вашей сомнительной бравады. А ведь вы, помните, собирались… Хм… Стучать золотыми подковами по черепам дураков, как говорил Алексей Толстой… Эх вы, сильная личность! Сразу и скисли.
Но Геннадий уже пришел в себя. И успел разозлиться.
— Проигрывать надо красиво! — сказал он. — Хотите, я помогу вам написать опровержение на все, что вы печатали в своей газете о передовом шофере Русанове? Безвозмездно помогу.
— Опоздали, Геннадий Васильевич. — Карев вытащил из стола картонную папку и положил перед Геннадием. — Полюбуйтесь!
Геннадий перелистал бумаги. Это было целое досье — вырезки из газет, докладные записки, копии решений товарищеского суда и коллективное письмо шоферов Курильского рыбозавода. Первым подписался под ним тот самый учетчик, которого Геннадий имел когда-то неосторожность уличить в приписках.
— И давно вы это храните?
— Порядочно… Архивы у нас захламлены, так что можете взять на память.
— Но ведь на эти письма надо было ответить?
— Мы ответили. Написали, что привыкли судить о человеке по его делам, а не по тому, что пишут о его прошлом. И не по тому, что он сам о себе рассказывает на заснеженных горных перевалах.
Карев на секунду словно бы расстегнулся, глаза его под пенсне весело блеснули.
— Спасибо, — тихо сказал Геннадий.
— Не за что… Но когда будете еще раз оттачивать параграфы своего социального закона, не поленитесь обосновать мотивы, по которым я вернул вам эти бумаги. А когда обоснуете — можете поделиться. Мне будет любопытно.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Геннадий после паузы.
— Идите… Кстати, вы обещали Марии Ильиничне статью о целесообразности контейнерных перевозок. Вы не забыли?
— Я ничего не забываю, Антон Сергеевич. У меня хорошая память…
22
Утром, выходя из дома, она знала, что надо делать. А теперь сидит у себя в кабинете, перебирает бумаги, и мысли скачут, как зайцы. Это тебе не очерк писать о передовом шофере. Тут думать надо… Пойти к начальнику милиции? Да, конечно, хотя она представляла, как ее там встретят. Вежливо, с улыбкой — работают они давно в полном контакте, что называется, — а в глазах: не мешала бы ты нам делом заниматься.
Но самое главное, она совершенно не знала, о чем и как будет говорить. Есть какие-то следы, вмятина, есть автоинспектор, и он установил, что виноват Русанов. Все это они скажут Маше, вернее, не Маше, а корреспонденту Строговой. Так и так. Экспертиза, показания. Что она им может противопоставить? Сказать — я ему верю? Лучше уж тогда сказать — я его люблю.
Вчера, когда Геннадий уснул, она долго не могла прийти в себя. Не верилось, что это случилось рядом, вот здесь, у них в районе. Демина она хорошо помнит, обыкновенный парень. Чуб у него из-под шапки торчит. Да нет, такого не бывает! А если бывает, то об этом надо кричать, бить в колокола, а Демина… Ну что с ним делать? Раньше ставили к позорному столбу. А сейчас?..
Она пыталась убедить себя, что вся эта история волнует ее в первую очередь как журналиста, и в то же время понимала, что да, как журналиста это ее интересует вообще, а вот сейчас, сию минуту, ей надо что-то делать потому, что это касается Геннадия.
Неужели только вчера она приехала к нему и читала эти нелепые, злые слова, увидела его в дверях — словно постаревшего сразу, бледного, с капельками пота на лбу?
Теперь она знает о нем все. Или почти все. Он сидел на диване, нахохлившись, словно мокрый воробей, и говорил. Монотонно, тихо, как будто рассказывал о каком-то далеком и неинтересном знакомом. Маша пыталась хоть на минутку представить себя на его месте — какой бы она стала, пройдя по его дорогам, — но не могла. Она просто не прошла бы по ним.
Сейчас она как бы заново перечитала эту тетрадь в клеенчатом переплете и уже не спотыкалась, как вчера, не вздрагивала от каждого слова. Все было понятно. Только он еще ничего не понял.
Семь лет он ходил по обочинам. Пил. Смотрел на мир сквозь мутные стекла случайных пристанищ. «Я ушел из Москвы с третьего курса,— писал он, — не зная куда, зачем, подгоняемый страхом и водкой, с тоскливо-приятным убеждением, что жизнь сломала мне позвоночник. Я помню все вытрезвители этих лет и не слишком помню людей, встречавшихся на пути…»
Он не видел ничего, кроме бережно хранимого отчаяния. Что это? Слабость? Трусость? Безволие? И слабость, и страх, и ранимость, и, наконец, простая привычка при малейшей трудности, а то и просто так хвататься за рюмку — все смешалось и спуталось в эти годы… И вот постепенно, как щит, а лучше сказать, как скорлупа, начало складываться его отношение к людям…
А сейчас? Сейчас это еще просто инерция. Он живет, работает, смеется, играет в снежки и каждый день стряхивает с себя все, что успело налипнуть, пока он ходил по обочинам.
Маша посмотрела на часы. Одиннадцать. Пора идти в милицию. Она улыбнулась, вспомнив, какое смешное, почти детское выражение было у Геннадия вчера, когда он спал, уткнувшись носом в подушку. Она испытывала материнскую нежность к этому большому, взлохмаченному человеку с круглым мальчишеским затылком.
Начальник отделения милиции Горышев встретил Машу приветливо, усадил в кресло и попросил дежурного никого к нему не пускать. Внимательно выслушал, потом подумал немного и спросил:
— Простите, Мария Ильинична, но я как-то не понял толком, что же вас все-таки интересует?
Маша поморщилась. Действительно — что?
— Лев Васильевич, это дело не совсем обычное, правда?
— Да как вам сказать? В нашей практике подобные вещи случаются не так уж редко. Человек совершает преступление и пытается возвести вину на другого.
— Даже на того, кто его спас?
— Сколько угодно… Но почему вы думаете, что Демин напрасно обвиняет Русанова?
— Я ничего не думаю, — сказала Маша, сообразив, что отвечать надо именно так. — Но пока вина одного из них не доказана, мы обязаны считаться с обоими вариантами. Так ведь?
— Несомненно.
— Значит, Русанов может оказаться невиновен?
— Может.
— Это решит суд?
— Конечно. До суда он всего лишь обвиняемый.
— А Демин?
— Почему же Демин? Видите ли, Мария Ильинична, против Русанова улики довольно серьезные, я бы даже сказал — неопровержимые улики. А против Демина? Всего лишь голословное утверждение человека… М-м. Ну, которому выгодно так утверждать. Вы понимаете?
— Понимаю… Но давайте все-таки представим, что Русанов окажется невиновен. Суд оправдает его. Но суд состоится, и судить будут человека, который рисковал жизнью, чтобы спасти негодяя.
— Какого негодяя? — мягко перебил ее Горышев. — Ну, зачем же так, Мария Ильинична?
— Простите… Но все-таки давайте представим себе эту картину. Не появится ли у людей после этого мысль — а стоит ли вообще вмешиваться? Гибнет человек — пусть гибнет! Раздевают его, грабят — пусть грабят, потому что помоги ему — и не угодить бы самому на скамью подсудимых.
— В этом есть резон… Конечно, есть. Но — такова специфика нашей работы. И потом, если он невиновен, его же оправдают. Чего вам еще надо?
— Но перед этим его будут судить! Это же нелепо!
— Ничего нелепого в этом нет, дорогая Мария Ильинична, — сказал Горышев с доброй и усталой улыбкой. — Суд призван судить… Но я вас понимаю. Вопросы морали сейчас глубоко волнуют общественность, а значит, и вас, журналистов. Вы хотите сами посмотреть — а не напутало ли следствие? Что за улики, где они? Наломают эти милиционеры да следователи дров, просто беда с ними. Так ведь? — Он снова улыбнулся. — Мы предоставим в ваше распоряжение весь материал. Ознакомьтесь, разберитесь… Глядишь — и нам поможете.
«До чего вредный мужик, — думала Маша по дороге. — Знает ведь, что я ни бельмеса во всем этом не понимаю. Радуется! А чего радуется? Сейчас натравлю на вас Антона Сергеевича, он разберется в этих уликах… Противное слово какое — улики… Откуда вмятина? Геннадий сам ничего понять не может. И потом…»
Она даже остановилась — так внезапно пришла ей в голову эта мысль. Геннадия могут осудить. Могут. Судебные ошибки бывают, и не так уж редко. Откуда они? Из-за небрежности и равнодушия судей, предвзятости следствия или в силу стечения обстоятельств? Но все ли равно… Лучше бы он… Она не решалась даже про себя закончить эту фразу. Лучше бы он действительно сбил Демина. Все было бы просто. Понес наказание, и только.
Карева в редакции не было. Болен, лежит дома с температурой. Кто еще может помочь? Аркадий Семенович уехал в тундру.
Вот так. Сиди и думай. Единственный советчик — письменный стол. Она оделась и пошла к Антону Сергеевичу домой. Что особенного, надо же проведать человека. Не забыть бы только спросить о здоровье.
Карев сказал:
— Действительно, странная история. Насколько я разбираюсь в людях, Русанов так поступить не мог. — Он слабо улыбнулся. — С его гонором и наглостью он скорее бы чужую вину на себя взял… Но этих соображений, я думаю, недостаточно?
— Недостаточно, — кивнула Маша.
— Так-так… А что делать?
— Не знаю…
— Помнится, Мария Ильинична, я поручал вам заняться Русановым? Задание не выполнено. А? Так вот, продолжайте заниматься.
— Антон Сергеевич! Вы знаете, что такое юзовый след? Что такое деформация продольная и поперечная, и как установить какие-то там точки касания? Я не знаю…
— А вам и не надо, Машенька, — корректный Антон Сергеевич никогда не позволял себе так называть ее. — Вот что, Машенька, я вам сейчас дам один очень старый и неоригинальный совет. Хотите? Поезжайте на базу, к ребятам. Они все-таки шоферы. А я… Я потом скажу речь.
— Что вы скажете? — не поняла Маша.
— Речь скажу! — Он посмотрел на нее из-под очков. — Не верите? Думаете, Карев не умеет говорить речи? Еще какие умеет! Не хуже, чем Плевако.
23
Что такое тундра, знают все. В тундре водятся олени, комары и карликовые березки, стоят яранги. Над ярангами летают вертолеты, радостная детвора машет им руками. Тундра обязательно ровная и гладкая. На то она и тундра.
Тайга обязательно непроходимая. В тайге бурелом, лесные пожары, медведи и деревья толщиной с водонапорную башню.
За неделю Геннадий узнал, что тайга — это всего лишь сопки, поросшие редким кедрачом, а тундра — те же сопки, поросшие еще более редким кедрачом. По крайней мере, таков был колымский вариант тайги и тундры.
Яранги ему понравились. Но не очень. Ему больше понравилась бревенчатая гостиница, в которой они пили чай в последний вечер перед возвращением. Их было трое — он, Шлендер и молодой врач Николай Петрович Быков, которого они везли из тундры в цивилизованные места.
Аркадий Семенович сказал:
— Знаете, друзья, кому я всю жизнь завидовал? Ни за что не угадаете. Вот ты, Гена, думаешь кому?
— Представления не имею.
— Нет, ну а все-таки?
— Наверное, Генри Форду. У него на яхте киль из золота и гальюн корейской черешней отделан.
— М-да… А вы, Николай Петрович?
— Трудно сказать. Я завидовал разным людям. Мечникову. Пири. Потом Кибальчичу. Его судьба меня потрясла, но, откровенно говоря, я бы себе другой судьбы не хотел.
— Благородно…
«Зараза, — подумал Геннадий, косясь на доктора Быкова. — Как дрова пилить, так тебя нет, руки бережешь, а судьбу выбирать — ты первый благодетель человечества».
— Ну а вы, Аркадий Семенович? Вы же начали.
— Я завидую д’Артаньяну.
Быков усмехнулся:
— Веселый народ, эти мушкетеры.
— Мушкетеры не то, голубчик. Не то. Они гулены, повесы, рыцари красивых дам и бархатных камзолов, отчаянные храбрецы — и только. Я говорю о д’Артаньяне. Вспомните — человек прошел через всю жизнь с единственным плащом и шпагой. Менялись кардиналы, короли, уходили друзья и старели возлюбленные, а он по-прежнему шел по пыльным дорогам Франции, пил в трактирах вино, спал сегодня в хлеве, завтра во дворце, он по-прежнему был молод. И счастлив. Понимаете? Он был в пути. Его друзья знали, куда им надо, они приходили и оставались. Их цель была слишком близка. А у него… Черт его знает, какая там цель… И все-таки — удивительный человек! Ухитрялся быть щедрым без гроша в кармане, служил сегодня одному, завтра другому — и всю жизнь оставался честным. Он даже грустить умел с улыбкой, даже страдал и то весело, потому что все это преходяще. Главное — он живет хорошо.
— А вам не кажется, Аркадий Семенович, что вы интерпретируете д’Артаньяна несколько односторонне? — спросил Быков.
Геннадий сочувственно посмотрел на Шлендера. Тот усмехнулся.
— Ладно, бог с ним, с д’Артаньяном… Сейчас хозяйка придет, пора собирать вещи и в дорогу.
Хозяйка гостиницы, плотная рябая тетка, мучилась зубами. Она то и дело возникала на кухне, охала, держась за повязанную щеку:
— Никакого спасу нет. Может, соли положить, Аркадий Семенович?
— Ну, положи.
— А полегчает?
— Да ты положи, там видно будет.
— Чего класть-то даром? Может, лучше компресс? Как думаешь, Аркадий Семенович?
— Пять лет я тебя знаю, Варвара, — сказал Шлендер, наливая кипяток. — И все пять лет ты вот такая нудная тетка. Чего ноешь? Эка, зуб болит. Ты вот что… Ты бы мне пару полотенец казенных одолжила. А то портянки у меня совсем изорвались… Вам не требуется, Николай Петрович?
— Нет, — сказал Быков. — Не требуется. — И стал укладывать мешок, размышляя при этом, что, конечно, это Север, Колыма, он все понимает, но и тут надо вести себя в рамках. Шлендер, видимо, опытный хирург, но взять хотя бы сегодняшний случай. Даже мальчишка не позволил бы себе поступить столь легкомысленно. Руки хирурга! Ведь это же сокровище, это рабочий инструмент, а он пошел с Геннадием пилить дрова, и вот пожалуйста — пила соскочила, теперь доктор ходит с перевязанной рукой. И доволен. Хорошо, что ранка небольшая, а могло бы кончиться иначе — хирург без пальца! Черт-то что!
— Пора, друзья, труба зовет, — сказал Шлендер, переобувшись. — Как думаешь, Гена, за ночь доберемся?
— Доберемся, если я по дороге не усну.
— Ты не уснешь, — пообещал Шлендер. — Я буду храпеть знаешь как? К тому же мы по дороге заедем к братьям Пестрихиным, отдохнешь немного. Любопытный народ, охотники, живут бобылями. Шкуру мне медвежью обещали. Грех не заехать.
…Несколько километров Геннадий держался хорошо укатанного зимника, потом свернул в распадок: так намного короче. Дорога от совхоза шла замерзшим руслом реки, однако сильно петляла, обходя возвышенности и перелески.
Завтра Новый год. Геннадий везет стланик, ветки выбрал поразлапистей, пушистые, елка должна получиться отменная. А игрушки? Что-нибудь придумаем — конструктор развесить можно, Машиного гномика посадить, будет за деда-мороза.
Неделю назад ему стоило больших усилий не думать ежеминутно о том, что произошло. А сейчас не думалось само собой. То есть думалось, конечно, но как-то странно: приеду — разберусь, если все еще не утряслось…
Фары осторожно нащупывали дорогу. Машина грохотала, лязгала, но за всем этим Геннадий чувствовал, прямо-таки слышал, как тихо там сейчас, в этой темной колымской ночи. Ни огонька, ни дыма. Где-то впереди — охотничий домик. А позади — оленьи стада…
Вчера ему подарили чаат, длинный аркан из сыромятного ремня, что он с ним будет делать, с этим арканом? Ловить за хвост удачу? Подарок, правда, заслуженный. Все даже охнули, когда он с первого же броска поймал чаатом оленя. Потом еще одного… Бригадир сказал: «У тебя хорошая рука» — и почему-то подарил торбаса. Геннадий смеялся: «Варежки надо, варежки, раз руки хорошие!» Бригадир покрутил головой: «Без ног нет и рук», но тут же принес меховые варежки. Геннадий смутился — эдак он тут всех оберет.
Впереди бежала ночь. Мороз еще с утра пошел на убыль, и сейчас в белых полотнищах фар крутились снежинки. Приемник давно молчал, сели батареи, зато из-за спины, перекрывая шум мотора, доносился храп. «Бегемот толстокожий! Ну и здоров же ты спать…»
Храп внезапно прекратился.
— Эй, пилот, — позвал из глубины машины Шлендер. — Где летим?
— Да так, летим себе, — лениво ответил Геннадий. — Шлепаем помалу.
— Просеку проехали? Так, давай посмотрим… — Он пересел к Геннадию, протер окно. — Ни черта не вижу… Ага! Как раз подъезжаем. Давай сейчас вправо, вон на ту сопку, видишь? С тремя зубцами.
Геннадий остановил машину. Засветилось окошко, хлопнула дверь. Высоченный мужик, Тимофей Пестрихин, разогнал собак и повел гостей в дом. Вид у него был заспанный.
— Я тебе рад, — сказал он, когда все уселись в большой бревенчатой избе. — И вам рад, молодые люди. Ты что, Аркадий Семенович, заночуешь? Или по пути?
— Да нет, старина, ночевать нам некогда. Повидаться заехал, чайку попить. Дорога дальняя, сам понимаешь. Водитель устал, пусть ноги разомнет. А мы поговорим пока… Степан-то где?
— Поднимется сейчас. Живот у него схватило… А скажи, Аркадий Семенович, давно я хотел тебя спросить, это правда, что Полуэктов помер?
— Правда, Тимофей. Два года назад.
— Ага… Ты же вроде и рассказывал. Так… А у Сабениных, слышно, двойняшки родились?
— Родились, — кивнул Шлендер. — Скоро в школу побегут.
— Скажи… Время идет, не успеваешь оглянуться. Ну, а еще какие новости?
Геннадий приготовился к тому, что гость и хозяин разведут тары-бары часа на полтора, поудобней уселся в угол возле печки, вынул сигарету, но прикурить не успел, потому что голова сама собой нашла удобную точку опоры. Проснулся он минут через двадцать. Мужчины все еще сидели за столом, но ни еды, ни чая на столе не было.
— Резать его надо, Тимофей, — донесся голос Шлендера.
«Тебе бы все резать, пират, — сонно подумал Геннадий. — Все бы кромсать… Погоди, о чем это они?»
— Ох, не ко времени, Аркадий Семенович, — вздохнул Тимофей. — Нет, ты подумай, самый, можно сказать, сезон, самый песец идет, а ты — резать.
— Помрет иначе.
— Помрет? Ну, тогда что ж. Тогда режь.
— Проспал я, кажется? — спросил Геннадий. — Что случилось? Кого тут резать надо?
— Степана. Аппендицит у него. Запустили, дикари, сечь их некому.
— Кто ж его знал, думали — так просто, животом мучается, — удрученно оправдывался Тимофей. — Оно вишь как обернулось.
— Понятно. Значит, лишний пассажир, — бодро сказал Геннадий. — Ты не беспокойся, довезем полегонечку.
— Не довезем, Гена… Нельзя его везти. Его надо резать сейчас. Как вы думаете, Николай Петрович?
Наступила тишина.
— Надо, — сказал наконец одними губами Быков, и Геннадий даже при свете керосиновой лампы увидел, как он побледнел. — Надо. Но…
— Геннадий обеспечит свет, — перебил Шлендер. — У нас в машине переноска. Чепуха, было бы о чем говорить. На один аппендицит, можно сказать, два хирурга.
— Один хирург, — сказал Быков.
Шлендер покосился на свою перевязанную руку.
— Пустяки. И один справитесь.
— Но я… я не хирург, Аркадий Семенович!
— Вы еще никто, Николай, — мягко сказал Шлендер. — Но аппендицит, однако, вырежете. Не паникуйте.
Быков немного помолчал, потом вспомнил.
— У нас нет новокаина.
— Я знаю.
— Аркадий Семенович! Я не могу, не буду резать живое тело! Я ведь сделал всего несколько операций, и то, вы понимаете, с опытными хирургами… Я не могу без наркоза!
— Слушайте меня внимательно, Николай Петрович. Вы, конечно, вольны поступить, как найдете нужным, но я вам советую поступить так, как того требуют обстоятельства. — Шлендер говорил тихо. Лицо его потемнело. — Вы и сейчас будете оперировать с опытным хирургом. Это, во-первых. А во-вторых, больной будет находиться в состоянии гипнотического сна.
Он неожиданно улыбнулся и добавил;
— Так что распаковывайте свой мешок.
Быков удивленно поднял голову.
— Вы?..
— Я, голубчик. Я. Пять лет занимаюсь психотерапией. И, говорят, успешно… Ну-ка, Тимофей, брата просмотрел, теперь шевелись. Живо чугун с водой и кастрюли, какие есть. Все это выскобли, чтобы блестело. И простыни давай. Есть простыни? Так… — Он огляделся. — Геннадий, ты уже понял, что тебе надо делать?
— Да, понял. Я обеспечиваю свет.
— Не только. Тяни переноску, потом будешь ассистировать. Ясно? Николай Петрович тебе покажет, что и как.
— Аркадий Семенович, я крови боюсь.
— Слушай, — тихо сказал Шлендер. — Тебя я уговаривать не буду. Сил не хватит. Понял? Делай, что я сказал.
«Ну, чертовщина! — подумал Геннадий. — В ассистенты попал. Скальпели-зажимы подавать. Б-р! А доктор Быков, нет, вы посмотрите! Доктор Быков расправил крылья, в глазах эдакий блеск появился, вот-вот полетит. Подменили человека. Что значит вовремя цыкнуть…»
Николай Петрович доставал инструменты. Вид у него действительно был совершенно спокойный, деловой. Движения неторопливы.
— А что, Николай, это не липа? — не удержался Геннадий. — Ну, я имею в виду гипноз. Несолидно все-таки. Знахарством попахивает.
— Нет, — сказал Быков, — это медицина, а не балаган. Понимаешь? Не подмостки. Тут все правдиво до конца.
— Еще бы! За час до смерти вы сулите больному многие лета.
Быков обернулся и поднял палец.
— Ты меня не так понял!
«Ну, пропал, — подумал Геннадий. — Вот дурачок, вызвал джина из бутылки! Сейчас он будет говорить о врачебной этике…»
— Потом, потом, Коленька, — поспешно отделался Геннадий. — Переноску тянуть надо.
…Степан выглядел бодро, хоть и неряшливо. Редкая черная щетина на бледном лице казалась засохшей грязью. Он с любопытством оглядел выскобленный добела стол, на который ему предстояло лечь, и сказал:
— Принять бы надо перед делом. Как считаешь, Аркадий Семенович?
— Я считаю, отчего бы не принять? — Он посмотрел на Быкова. — Сердце у него отличное.
Тот кивнул. Аркадий Семенович налил в кружку граммов сто, подумал и добавил еще.
— На-ка. Да приступим…
Операция была долгой. По крайней мере, так казалось Геннадию. Он не видел лица Степана, но видел Шлендера. Тот сидел, низко нагнувшись к Степану, и что-то говорил, быстро, торопливо, почти шепотом. А может, он просто молчал, и это вовсе не Шлендер, а Степан бормотал во сне, шевелил губами… По вискам у Шлендера текли тонкие струйки пота. Геннадий старался не смотреть туда, где, схваченная простынями, билась живая рана… Этот Быков, он умеет, смотри-ка ты. Как настоящий…
Потом они все четверо сидели на кухне и ужинали. За перегородкой едва слышно посапывал Степан. Доктор Быков все еще переживал операцию, но теперь уже переживал бурно и смотрел на всех блестящими глазами.
— Ах ты, черт возьми! Ведь это же… Нет, не знаю! Расскажи мне год назад, я бы не поверил!
— Да полно, Николай Петрович, — охлаждал его Шлендер. — У вас впереди таких операций не счесть.
— Все равно! Где-то клиники, рефлекторы, ассистенты, вся медицина рядом, а тут, в избе, за сто километров от жилья, от ближайшей аптеки человека вытащили! Вы гений, Аркадий Семенович!
— Бросьте, Николай. Вот вы действительно молодец. Первая операция, да еще в таких условиях…
Николай сразу присмирел и сказал:
— Теперь так, Аркадий Семенович. Я остаюсь здесь, а вы завтра, когда выспитесь, поезжайте. Верно? Тимофей говорит, что в семи километрах тут стоят геологи. У них рация, так что в случае чего я сообщу. Вот. Ну, а дня через три можете прислать машину.
Шлендер кивнул. И Геннадий подумал, что именно Быков останется здесь, наплюет на Новый год и на все свои дела, потому что у этого Быкова сейчас на всем белом свете нет человека ближе, чем Степан, которого он сегодня видит первый раз в жизни и которого будет помнить до гроба.
Утром чуть свет его разбудил Шлендер. Хозяева еще спали. Быков тоже. Аркадий Семенович сидел за столом и пил чай. Вид у него был нездоровый, глаза припухли, лицо казалось серым, оплывшим. «Понятное дело, — подумал Геннадий. — Гипноз, это тебе не хухры-мухры. Сплошные нервы. Досталось бедняге…»
Ополоснувшись ледяной водой, сел к столу.
— Это здорово выматывает?
— Ты про что? — не понял Шлендер.
— Я про гипноз.
— Наверное. Должно, по крайней мере, выматывать. — Он посмотрел на Геннадия, устало улыбнулся. — Не знаю, Гена. Честное слово, не знаю. Какой там гипноз? Я и представления о нем не имею.
— А как же?..
— Да вот так же… Обстоятельства, и ничего больше. Не пропадать же парню из-за того, что у нас новокаина нет. А Быков… Ты поставь себя на его место, думаешь, лучше бы себя вел? Я и говорю Степану: резать тебя будет доктор молодой, пикнешь — хана тебе, кишки наружу.
— Ну, знаете… — Геннадий посмотрел на доктора с каким-то суеверным восхищением.
— Ты слушай дальше. Хана, говорю, тебе будет, Степан, ежели пикнешь. Понял? А он мне сочувственно так отвечает: да ты, Аркадий Семенович, не переживай. Не волнуйся. Ну — резать! Экая беда. Потерплю, не маленький. Ты мне только дай принять для аппетита… Ну, вкатил я ему полтораста граммов, и весь наркоз.
Поднимаясь из-за стола, добавил:
— Так что во всей этой истории один порядочный человек был — Степан. Герой, меньше не скажешь. А мы лопухи. Нам бы за наше художество по выговору закатить следовало… Вот такие пироги, Геннадий. Давай-ка заводи машину. День сегодня какой, видал? Самый новогодний.
…А все-таки ты молодец, рыжий дьявол, — думал Геннадий уже по дороге. — Ты умеешь не только красиво говорить о подвигах и героизме. Операцию сегодня ночью делал ты, потому что главное — это не резать и зашивать, главное — сделать так, чтобы неожиданная операция посреди тайги обернулась рядовым случаем… Храпит себе сейчас, как будто ничего и не было. Д’Артаньяну завидует… Никому он не завидует. Густо умеет жить. Хорошо. А ты, Геннадий? Ты завидуешь. Шлендеру завидуешь, Герасиму, Володьке Шувалову. Многим. Завидуешь им черной завистью. Они живут. А ты играешь в жизнь.
Недавно он бежал в тайгу. Сейчас ему хочется домой. Казалось, стоит лишь приехать, оглядеться, и он поймет, наконец, что-то главное, необыкновенно важное. И никому не будет завидовать. Только себе… И, кажется, подходит время набраться мужества, чтобы сказать: ты дрянной, неграмотный философ. И упрямый. И кокетливый: ты говоришь себе — не пойду к Маше. А сам пойдешь. И будешь по дороге говорить: я иду потому, что мне больше некуда. Тоже неправда. Ты специально для нее везешь елку. А сегодня вечером…
И вдруг подумал: сейчас в дежурке автоинспектор Самохин пьет чай и пишет. Пишет и пишет. Подшивает листы в дело шофера Русанова…
24
Карев сказал:
— Вот и занимайтесь им дальше. Это вам, если хотите, задание.
Милый Антон Сергеевич, как вы не понимаете, что мне очень трудно этим заниматься, потому что должна быть беспристрастна и не могу быть беспристрастной: я люблю Русанова и ненавижу Демина, ненавижу его не потому, что он подлец вообще, а потому, что он устроил все это с Геной… Ох, не допускала бы я баб до серьезных дел!..
Вот с таким примерно настроением она приехала на базу, отыскала Княжанского и попросила собрать ребят.
— Дело свинское, — сказал Герасим. — Такое свинское, дальше некуда… Мы-то хорошо знаем, как оно есть, теперь другим доказывать надо.
Маша попыталась быть объективной.
— Факты против Русанова, — заметила она.
— Факты? Ну, факты как повернуть… И потом — плевать на факты! Доведись, к примеру, что меня бы Геннадий сшиб по нечаянности, а потом из огня вытащил — я бы на него заявил? Ни в жизнь! А Демин раз на такое пошел, значит, он паскуда, простите на резком слове!.. Вот и считайте, кому надо верить?
— Это психология, — вздохнула Маша.
— Я не знаю, психология это или не психология, а только ребята наши все злые, как черти… На суде я, между прочим, буду общественным защитником.
— А вы уже знаете, как защищать?
— Немного знаю. Только он, дурак, сам все портит. Удрал, а за него чешись… Ну ладно, вы с ребятами поговорите.
Стали собираться шоферы.
— Я на базе пятнадцать лет, — сказал пожилой шофер Сорокин. — Научился, слава богу, белое от черного отличать. При такой скорости, если бы они столкнулись с Русановым, от Генки бы тоже ничего не осталось. А тут, видишь, вмятиной всего отделался.
— Почему вы думаете, что скорость была очень большая?
— Слепому ясно. Вон куда Демина закинуло, метров двадцать кубарем пахал.
— Лихач он давний, — заметил кто-то.
— Ну, это дело десятое. Русанов, как известно, тоже не тихоход.
— Все грешны…
— Я вот что скажу, — вмешался молодой парень, бывший сменщик Геннадия. — Меня глубоко волнует… — Он встал и одернул пиджак. — Меня волнует не столько сама эта история, сколько ее моральная сторона… Вы понимаете? Факт отсутствия человечности…
— Чего отсутствия? — рассмеялся Герасим.
— Подлец этот Демин!
— Ну вот, теперь ясней.
— Ладно, чего там, — сказал Дронов. — Парень дело говорит… А Геннадий, хоть и с загибами, но честный. Я ручаюсь. Сподличать не может.
«Надо ближе к делу», — подумала Маша.
— Все это очень хорошо. А дальше? Будет суд, вы все встанете и скажете — он парень хороший, отпустите его. Так?
— Найдем, что сказать, — заверил Дронов.
— Неизвестно еще, кого судить будут.
— Не извольте беспокоиться, — сказал Герасим. — Шофер — мужик вдумчивый. За баранкой сидит день-деньской да размышляет. Только главное — это не допустить, чтобы суд состоялся. За отвагу судить нельзя.
— А если он все-таки гробанул Демина? — спросил кто-то.
— В жизни всякое бывает. Может и так быть, конечно. — Герасим помолчал. — Если гробанул, его судить будут. Но мы должны до суда выяснить, кто виноват, а суд пусть установит ему наказание. Не знаю, может я предлагаю это в нарушение судебных правил, но так вернее. Как вы думаете, Мария Ильинична?
«Это уже кое-что, — подумала Маша. — Это уже дельные слова. За ними я сюда и ехала».
— Надо устроить товарищеский суд, — сказала она.
— Над кем?
— Ну, не суд, а разбор, так сказать.
— Собрание?
— А почему бы и нет? — подхватил Герасим. — Открытое. Прямо на базе. Пусть соберутся шоферы, приедет следователь, автоинспекция. Они нам скажут, что и как. Мы им скажем. Очень может выйти полезная штука.
— Это дельно! — поддержал Дронов.
— Приезжайте завтра в ГАИ, — сказала Маша Герасиму. — Постараемся вместе протолкнуть эту идею.
В тот же день у Маши было еще две беседы.
Самохин сказал:
— Шоферское дело такое — знай себе не столько вперед смотри, сколько назад оборачивайся. Для напоминания. Впереди у тебя стекло, а позади у тебя решетка. Вот и поглядывай на нее, помни: что не так — и небо в клеточку. Между прочим, кое-кому нагорит, чтобы в людях разбирались. А то берут из-под забора, права ему в зубы — и поехали! Мы это дело пресечем.
Демин негодовал:
— Что же получается? Я, выходит, должен виновным себя признать? Чтобы дружкам-товарищам потрафить? Пристали — «неблагородно»! Чего тут неблагородного? Я своим карманом за чужого дядю расплачиваться не буду. Что он меня спас, спасибо ему, конечно. Хоть и тут ничего особенного: испугался, вот и спас. Не вытащи он меня, загремел бы лет на пятнадцать.
— А кто бы узнал? Вас же никто не видел.
— Мало ли что не видел. Инспекцию не проведешь.
— Значит, вас действительно никто не видел?
— Ну и что?
— А Самохин говорит, что шофер проезжал какой-то.
— Шофер? Значит, проезжал. Вы меня на слове не ловите, товарищ корреспондент. А Русанова я сперва сам хотел выгородить, да не получилось. Что же мне теперь, на попятную?
К вечеру у Маши голова шла кругом. Она вернулась домой, села за стол и сказала себе, что целый час Геннадий будет существовать для нее только как шофер Русанов.
Попробуем. Демин, когда приехал в ГАИ с Русановым, ничего не сказал, не обвинял Русанова. Лишь потом, выехав на место, инспектор установил, что виновен Русанов. Так. Значит, герой может быть трусом, может лезть в горящую машину и — предавать товарища, и наоборот — человек, обязанный жизнью товарищу… Готово, запуталась! Ясно что? Ясно, что если виноват Демин, значит, подлец только он, если Русанов — подлецы оба. Почему? Да все потому же — нельзя обвинять человека, который тебя спас. Но минутку! Ведь Демин хотел-таки выгородить Русанова? Что же получается? Получается замкнутый круг.
Наступило тридцать первое декабря. С утра она стала ждать вечера, потому что к вечеру должен вернуться Геннадий. Он вполне может проехать прямо домой и встречать Новый год с Княжанскими, но это и неважно. Главное — приедет. Из совхоза звонили, что вездеход вышел. Она думала о всяких других делах, но другие дела куда-то отодвинулись, а вечер был все ближе и ближе.
Перед самым концом рабочего дня к ней в редакцию пришел молодой парень, в котором она узнала Володю Шувалова с автобазы.
— Вы занимаетесь Русановым? — спросил он.
— Как это — занимаюсь?
— Ну так. У нас говорят, что приезжала корреспондент из газеты, будет защищать Русанова. Я как раз в рейсе был.
— В этом смысле я, — улыбнулась Маша.
— Тогда вот что… — Шувалов посмотрел на дверь и сказал: — Имею кое-что сообщить.
25
Часы стучали прямо возле уха.
Вот наказанье, подумал он, еще не проснувшись, и вдруг вспомнил, что она здесь, рядом, протянул руку и тихо-тихо, чтобы не разбудить, обнял ее. Спит… Устала, бедняжка, вчера ведь Новый год встречали. А сейчас на кухне треск стоит, посуду моют. Елкой пахнет…
Открыл глаза, поморщился. Лежит один, дурачина, подушку обнимает. Шпильки на кровати раскиданы. Непорядок! Он улыбнулся, вспомнив, как они вчера с доктором ворвались в поселок без четверти двенадцать, с лязгом и грохотом подкатили прямо под ее окна и сели за стол, едва успев раздеться. Маша вытащила его на кухню, закрыла дверь, уткнулась головой в грудь…
Этой ночью, когда она тихо, совсем тихо присела рядом и обняла его, зная, что он не спит, хоть он и лежал, закрыв глаза, когда она прильнула к нему с трогательной храбростью, он испугался, что ему снова, как раньше с другими, станет тоскливо-гадко от этой близости, оттого, что она лежит рядом и спит с блаженно-глупым лицом…
Он знал, что наступит утро, когда ты думаешь, что вот еще одна, все повторилось, та же кровать, те же ласки, слова…
Такое утро хуже похмелья.
А сегодня он всю ночь, даже во сне, ждал утра, ждал рассвета, чтобы она проснулась и открыла глаза. Он не боялся похмелья. И не боялся признаться себе, что будет снова ждать ее — вот здесь, рядом, на своем плече…
— Маша! — позвал он.
Там, на кухне, соседи. Черт с ними.
— Маша! Иди сюда. С Новым годом!.. Ой, не могу! Почему у тебя на переднике свиньи нарисованы?
— Это не свиньи, Гена. Это три поросенка. В детском саду такие вещи знают. Как ты себя чувствуешь?
— Как молодой бог. Даже чуточку лучше.
— Хочешь, я тебе испорчу настроение?
— Не испортишь.
— Испорчу. Ты знаешь, что тебя с работы выгнали?
— Конечно, знаю.
— Откуда?
— Я умный, догадался. Что еще делать с человеком, который, во-первых, под следствием, а во-вторых, прогулял целую неделю? Гнать в шею!
— Ты стал такой храбрый!
— Я стал храбрым, Машенька. Честное слово! Ты посмотри — солнышко светит, воробьи чирикают.
— На Колыме нет воробьев. И вообще, вставай. Чайник кипит.
— Подожди, сядь. Чем ты занималась без меня?
— Сдавала минимум на звание кандидата юридических наук.
— Нет, серьезно?
— Я серьезно, Гена. Что мне еще делать, если ты такой? Подставляю свои хрупкие плечи. Скоро у меня будут мешки под глазами и землистый цвет лица.
— Машенька, а тебе не кажется, что ты меня ущемляешь? Мою мужскую гордость? Я хочу защищаться сам! Твое место на кухне, у очага, за выкручиванием байкового одеяла. Почему ты меня не слушаешь?
— Потому что даже близнецы на базе думают о тебе больше, чем ты сам. Пришли ко мне, когда я там была, и говорят: «Это что же получается? Нам в Париж надо, французский у нас хромает, нам Рислинга бить надо, а мы еще не в форме, и вот такая чепуха: Русанова куда-то таскают…» Очень огорчены!
— Психи! — рассмеялся Геннадий. — Только знаешь что? Может, нервы дороже? Дело-то кислое, как ни поверни. Самохин такого случая не упустит. И пойдет… Пьяница, три раза права отбирали. А тут еще… документы у меня не очень.
— Да, все трудно.
— Может, черт с ним? Ну, выплачу я за машину. Не посадят же меня? Начну все сначала. Я теперь на ногах. А Демина где-нибудь втихаря удавлю. Не до смерти, а так, чтобы и у внуков синяки были.
— Куда лучше сделать это на людях.
— Лучше-то, конечно, лучше…
— Знаешь, Гена. Вот сейчас я за тебя уже почти спокойна. Ты действительно на ногах. И мне важен не столько ты, сколько Демин. Понимаешь? Я хочу показать его людям. Хочу, чтобы люди видели и знали: да, демины есть! Их нужно бить, как ты говоришь, только не втихаря, а публично!
— Ты стала такой кровожадной. Маша! А не прищемят зайцу хвост?
— Не прищемят. Привлечены лучшие силы района.
— Ну да? А кто?
— До конца следствия некоторые вопросы не оглашаются, — важно сказала Маша. — Азбука. Учиться надо. Я пойду завтрак готовить. А ты вставай.
Геннадий оделся. Сел на подоконник. Маша — умница! Он, конечно, немного ломался перед ней, дурачина. Старая привычка, по губам бить надо. Она повторяла его мысли, потому что вот уже несколько дней он думал о том, что главное — это Демин. Себя защищать? От кого? От Маши? От Шлендера? От ребят? Они ему верят. Надо защищать людей от деминых. Надо давить их! Это столкновение очень вовремя. Для него, по крайней мере. В юности он столкнулся со званцевыми и проиграл. Отступил. Бежал, неся потери. Теперь он будет драться! Только не за место под солнцем, а за то, чтобы деминых просто больше не было. И званцевых. И русановых тоже. Чтобы не было озверевших трусливых щенков с замашками суперменов! Гадость какая…
— Марья! — закричал он. — Иди сюда.
— Что такое?
— Можно, я буду звать тебя Марьей?
— Ты меня за этим и позвал?
— Нет, я позвал тебя, чтобы сказать: мне было очень хорошо кататься с доктором по тундре, но еще лучше мне сидеть рядом с тобой.
— Спокойней, ты хочешь сказать?
— Спокойней.
— Когда-то ты говорил, что каждый юноша мечтает стать юнгой на океанском пароходе.
— Это не я говорил, а Бабель.
— Все равно.
— Нет, не все равно. Бабель уточнял: до тех пор, пока юноша не женится… У тебя, кстати, нет желания родить мне сына?
Она отошла к окну, отвернулась.
— Я тебя очень люблю, Гена. Очень сильно. Я сделаю все, что ты захочешь, потому что у меня нет сейчас других желаний, кроме как делать то, что хочешь ты… И только одного я не хочу сейчас, одного боюсь… Я не хочу, чтобы ты сейчас… растерянный, усталый… чтобы ты заставил себя поверить, что любишь меня. Или просто остался со мной потому, что… провел здесь ночь… Ты меня понял? И не надо говорить сейчас об этом. Очень тебя прошу.
И снова, как вчера, она подошла к нему и уткнулась головой в грудь.
26
Фокин только что вернулся из дальнего рейса и поставил порожнюю машину под окнами возле дома — шоферы иногда разрешали себе не отгонять машину сразу. Увидев Геннадия на кухне, спросил:
— Соседями, выходит, будем?
— Еще чего! Я не умею жить в такой клетушке.
— К себе заберешь?
— У нас морганический брак, — очень серьезно сказал Геннадий.
— Это как же? На два дома?
— Вроде того.
— Чудеса… Ты вот что, Гена, ты не думай: я твое местоположение не раскрываю, но ребята беспокоятся. Я им сказал, что видел тебя. Велели передать, что ты паразит.
— Очень тронут, старина. — Он посмотрел в окно, увидел машину. — Очень тронут. Если ты не хочешь, чтобы я был паразитом, дай мне ключ от машины. Завтра к обеду пригоню. Тебе все равно в ночь.
— Не болтай, — сказал Фокин.
— Я по старой трассе поеду. Никто не увидит, не бойся.
— Не болтай, говорю. У меня трое детей, Гена. Понял? Их кормить надо.
Он ушел к себе, а Геннадий стал думать, как же теперь быть? Попутку в праздничный день не поймаешь. Этот Фокин трус несчастный! Разве он бы отказал товарищу, который соскучился по друзьям? И вообще, все его бросили. Марья бродит по своим таинственным делам. Ладно, он объявит голодовку и будет читать подшивку «Пионерской правды» за прошлый год.
Вошел Фокин.
Протянул ключ.
— Я приехал, лег спать, ничего не знаю. Понял? Ключ у меня в телогрейке всегда, а телогрейка, сам понимаешь, в коридоре висит. Каждый может взять, тем более такой бандит, как ты.
— Ах, Фокин! — сказал Геннадий. — Я утираю слезы. Ты настоящий мужчина, а я настоящий бандит, это все знают. Передай Марье, что я поехал за чистой сорочкой.
Он прогрел машину и выехал на старый проселок. Большая красная «Татра» уютно фыркала, струилась теплом и бежала неторопливо, вполсилы, нервно вздрагивая на ухабах. Она была ухожена, как призовая лошадь. Геннадий почувствовал к Фокину прямо-таки нежность, и не за то, что он дал ему машину, а за то, что машина у него была такой вот обжитой, домашней.
Дорога петляла меж редких лиственниц. На ветвях сидели глупые куропатки, хлопали глазами. Они знали, что стрелять их уже нельзя и что Русанов, кроме того, никогда в жизни не держал в руках ружье. Но он научится и будет привозить домой полную кабину дичи, потому что куропатка — птица вкусная, а дорог, кишащих куропатками, у него впереди много…
Маша недавно спросила, правда, очень осторожно, что он думает делать дальше? Было бы очень заманчиво сесть к столу, напрячь волевой подбородок и сразу решить. Сразу — и точка! Решать между тем пора. У него бесспорные способности к языкам. Он почти специалист. Он мог бы принести больше пользы как лингвист. Но у него бесспорные способности шофера, и — вот это, пожалуй, самое главное — ему не хочется сейчас ничего другого, кроме как быть шофером. Отличным шофером. Лучше всех!
У него в комнате тюки книг. Он много читает. Занимается. Переводит сейчас Рудаки. Добавляет еще один перевод к десяткам уже сделанных. И когда он захочет быть самым лучшим переводчиком, то тогда поговорим. Пока ему не хочется.
Так что, Марья, если ты согласна хлебать щи из одной миски с простым шофером, милости просим. Шофер обещает, что будет в своем деле наилучшим.
Кроме того, этот шофер тебя любит, потому что ему захотелось иметь с тобой один дом и приходить в этот дом сразу же после работы, а любовь — это, наверное, и есть желание приходить домой…
В общежитии Геннадия встретили сначала сдержанно: что там ни говори, а бегать в тундру не ахти как остроумно. Лешка-близнец картинно вытянулся возле двери и продекламировал:
Бежал Геннадий с поля брани
Быстрей, чем заяц от орла.
Бежал он с кукишем в кармане.
Он не заботился о плане.
Ему тайга — белым-бела!
— Дураки! — сказал Геннадий. — Такие стихи похабите! Как жизнь?
— Какая у нас жизнь? — сказал Дронов. — У нас будни. А ты, говорят, проявлял в тайге чудеса мужества и героизма? Тебя вроде бы наградили именным оружием?
Геннадий достал из кармана чаат, отошел в дальний угол комнаты и выкинул вперед руку.
— Ой! — закричал Дронов. — Ты что делаешь, бандит?! Пусти!
— Ловко!
— Аркан! Честное слово, аркан, — захлебывался Алексей.
— Это и есть мое именное оружие, — сказал Геннадий, снимая с Дронова петлю. — Подарок знатного оленевода в знак дружбы и расположения. Понимаешь, бледнолицый?
— Я понимаю, что олени — бедные животные, — помотал головой Дронов. — Чувствительно, ей-богу. Что же, их прямо вот так за горло и таскают? А гуманизм? И вообще, ты строганину-то хоть ел?
— Не торопись, дружок. Вечер воспоминаний после ужина, в полном составе бригады. А сейчас я домой. У Герасима небось руки чешутся.
Герасим был настроен мирно. Он сказал, что сегодня праздник и не стоит портить друг другу настроение, а завтра видно будет.
— Завтра я тебе с удовольствием дам по шее.
— Сделай одолжение. Только сначала скажи, как с работой? Выставили? Приказ уже был?
— Не было приказа.
— Это как же?
— Не твоя забота. Тебе там письма принесли. На столе лежат.
Он сел на тахту, потрогал выпирающие пружины. Старье. На столе чайник, окурки, книги. Скатерть в пятнах. Благоустроенная огневая точка. Блиндаж. Интересно только, что я делаю на этом огневом рубеже — обороняюсь или отсиживаюсь?
Геннадий вскрыл конверт.
«Милый Генка! Я пишу на деревню дедушке, потому что знаю только поселок, в котором ты работаешь. Ко мне заходил Барский, и вот от него я узнала…»
Где-то были сигареты. Ага, вот они. В такой духоте сидеть невозможно! Он отдернул шторы, пыль хлопьями посыпалась на пол. Открыл форточку. Теперь хорошо. Теперь можно читать дальше.
«…Я вспоминала тебя. Приходили изредка вести, очень странные, неправдоподобные, я не верила им и оказалась права. Соседка рассказала мне, что заходил какой-то парень, я сразу поняла кто.
Как жаль, что мы не встретились! Значит, ты теперь шофер! Я ничего не поняла, но это, наверное, здорово. Ты водишь аэросани? Я помню, как мы ездили с тобой в Коптево, на автомобильную свалку, ты рылся там целый день в железках, а я бегала на рынок за мороженым. Свалка была огромная. Знаешь, любопытное совпадение. Сейчас на месте свалки новый дом, в котором перед отъездом сюда мы с Николаем получили квартиру. Плохо только, что в доме нет лифта, приходится самой затаскивать коляску на третий этаж.
Я очень рада, что ты отыскался. Как нам увидеться?..»
Геннадий сложил письмо. Ну вот, все на месте. Все есть. Есть и Танька, и аэросани, и вездеходы, и доктор Шлендер. И Мария. И даже поганец Демин тоже есть.
27
Шлендер долго смотрел на Геннадия, потом сказал:
— Ну, знаешь!..
И снова стал укладывать в ящик книги. Геннадий про себя улыбнулся — сейчас доктор разведет пары и выскажет ему наконец все, что он о нем думает, скажет, что таких мерзавцев надо топить в помойном ведре, потому что — что же это такое? За тебя, болвана, головой ручаешься, на преступление, можно сказать, идешь, права тебе, как порядочному, выправляешь, а ты мало того, что снова влип в какую-то историю, — ты даже не посчитал нужным сказать мне об этом!..
Все это доктор, видимо, подумал про себя, потому что вслух только спросил:
— Ты уже расцеловал Машу?
— Почему, доктор? — удивился Геннадий.
— А ты не задирайся! Ты иди и расцелуй ее!
Он оторвался от книг, достал папиросы.
— Можно считать, что Демин и Самохин стоят перед нами на коленях и каются. Дело в том, голубчик, что тебя проиграли в карты. Ты не бледней, это не так, как в уголовных романах описывают. Проще. Маша привела ко мне твоего дружка Шувалова, а Шувалов принес мне слухи. Всего лишь слухи, но сегодня я их проверил. По моей, как говорится, части. Помнишь, я тебе рассказывал о том, как отучивал играть кое-кого? Самохин тоже был среди них. Так вот Самохин проиграл Демину три тысячи рублей, и долг до сих пор не уплачен. Ты улавливаешь связь? Понимаешь, о чем я?
— Да, — сказал Геннадий. — Я улавливаю связь. И мне, откровенно говоря, тошно. Я ждал всего, но не такой неприкрытой мерзости.
— Теперь-то я их обоих выпотрошу!
— Аркадий Семенович! А это удобно — при всех, так сказать, признаться, что вы были вхожи в дома картежников?
— Вполне удобно! Дело в том — зачем я был туда вхож? Для их же блага! Мое правило знаешь какое?.. — Тут он слегка осекся и добавил уже не так уверенно: — Я посмотрю… Если твои друзья и ты сам ничего не сможете поделать, тогда… Ну, тогда придется выпускать меня.
— Знаете, что странно? Почему Володька раньше молчал? Не случись со мной вся эта катавасия, он бы так и помалкивал?
Шлендер подумал:
— Чего молчал? Будто ты не знаешь. Моя розочка где стоит? У дочки Самохина, как я понимаю?
— Сложен мир, — сказал Геннадий.
Он уже собрался уходить и тут только заметил, что в квартире доктора что-то изменилось.
Вещи стояли на своих местах, но стояли вроде бы неуверенно, и во всем чувствовался тот самый беспорядок, какой обычно бывает перед отъездом. И потом, зачем он складывает книги?
— Это что? — Геннадий кивнул на ящик с книгами. — Отправляете геологам Памира в дар от доктора Шлендера?
— Ты сядь, не спеши. Куда торопишься? Ничего я не отправляю. Просто годы бегут, а страна большая. Застоялся доктор Шлендер. Глянь-ка на каравеллу!
Геннадий посмотрел на каравеллу. Она по-прежнему стояла в углу на стеллаже, но теперь на ней развевался флаг. «Неужели ты уедешь, старина? Поднимешь пиратский вымпел?»
— Куда? — спросил он.
— Рядом. На Чукотке, Гена, есть небольшой остров Аракамчечен. Остров как остров — мох, ягель, кустики разные. Олени пасутся.
— Вы там были?
— Нет. Но я читал. На этом острове есть три горы. Они стоят рядом и называются Атос, Портос и д’Артаньян. Веселые, должно быть, люди живут в тех краях. Вот я и подумал, а не поехать ли мне туда Арамисом? Для комплекта.
— Да, — сказал Геннадий. — Это хорошо.
Вот и все. Он уедет. Он уже почти уехал, увез свою каравеллу, свои медные тарелки, рыжую шевелюру и свои папиросы.
— Аркадий Семенович! А как же я?
— Ты-то? Хм. Действительно, как же ты? — Он подавился дымом, закашлялся, — до того ему сделалось весело. — Ох, не могу! А никак! Поедем со мной!
— Здравствуйте! Что я там буду делать? Там ведь нет дорог. Или есть? И потом — меня Марья, понимаете ли, не пустит.
Геннадий даже не улыбнулся, потому что ему в самом деле было очень скверно, что доктор уезжает. Даже как-то противоестественно, что доктор уезжает. Что не будет Шлендера.
— Марья? Ах, Марья… Ну, тогда я буду уговаривать ее. Можешь пригласить ее ко мне на блины. Для первой, как говорится, пристрелки.
28
Геннадий проснулся, ощутив на себе долгий, пристальный взгляд: он еще во сне почувствовал присутствие в комнате постороннего человека и теперь, открыв глаза, увидел сидящего напротив Семена, в очках, в отутюженном, от лучшего портного темно-синем костюме, в нейлоновой, моднейшей расцветки рубашке и даже при галстуке. Чепуха какая! Костюм не может быть элегантным на Семене Бурганове, а галстук не может быть повязан вокруг его шеи, это мистификация, это все еще так, со сна, не стоит принимать всерьез.
— Сгинь, сатана! — сказал он, приподнимаясь на локте. — Ты что тут делаешь? Ты откуда пожаловал?
— Пять минут тебе даю, чтобы штаны надел… Сижу вот, смотрю, как ты сладко дрыхнешь. Думаю, проснется, «здравствуй» скажет, а он чертыхается. Из отпуска я, говорил же тебе — долго не разгуляюсь.
— Встаю, Семен. Я сейчас… А ты?.. Как здоровье-то? Как вообще? — Все это Геннадий произнес скороговоркой, не решив еще, как надо разговаривать с человеком, который все про себя знает. — Экзамены сдал?
— Здоровье у меня хорошее. Врачи авторитетно говорят: раньше смерти не помру. Экзамены я тоже сдал, теперь диплом остался… Вот еще, цацку мне подарили. — Он вытащил из коробки разноцветный спиннинг, блестящий латунью и никелем. — Заграничный какой-то. Ты не рыбак, случаем, а то я его и в руках-то держать не умею?
— Да ну еще? Отродясь не занимался… — Геннадий выразительно кивнул на галстук. — Влюбился, что ли? И костюмчик у тебя, и ботиночки… Ферт!
— Я хороший семьянин, Гена. Меня жена и без галстука любит. А это… На приеме я нынче был у высокого начальства. Новость есть. Дело крепкое затеваем. Только ты мне зубы не заговаривай, я уже наслышан кое о чем. Доездился, значит, до суда и следствия?
— Доездился…
Это он сказал уже в открытую дверь, плескаясь в коридоре под краном. Вот и вернулся Бурганов. Подлечили его, разгладили, живой блеск в глазах появился. Надолго ли? Марафет навели, а кровь у него гибнет. Гарантия на год, как сказал Шлендер. По логике вещей осторожно ему с собой обращаться надо. А как мне с ним обращаться?
Геннадий свирепо тер лицо колючей водой. Ему просто по-человечески было стыдно ходить рядом с Семеном, разговаривать с ним — это было естественное чувство здорового человека, который ничем не может помочь своему товарищу и поэтому теряется от бессилия; и это было чувство человека, считающего себя преступником, потому что он не сумел, не смог как следует распорядиться щедро отпущенной ему жизнью; это было чувство вины и вызревающей уверенности, что — ни черта! — он еще сумеет, это уж будьте уверены!..
— Доездился, говоришь? — снова повторил Бурганов, когда Геннадий вернулся. — Права в казенном сейфе лежат?
— Да я…
— «Да я, да я»! Да я про тебя все знаю, чего и ты не знаешь. До самого Магадана эхо дошло, по дороге только и разговоров. Я, грешный, подумал: если бы они про тебя знали то, что я знаю, может, еще и не то бы говорили… — Геннадий, услышав последнюю фразу, настороженно поднял голову, но Бурганов, подмигнув, продолжал: — Если бы они знали, как ты по лихости чуть в речку кверху тормашками не загремел — вот бы рты разинули!
— По твоей же милости. Новаторству твоему способствовал.
— Про то и говорю. Ты, оказывается, и на вездеходе мастак по тундре шлепать.
— Мама родная! — сказал Геннадий. — У тебя что, осведомители в штате?
— А как же? За нужным человеком и приглядеть не грех… Новости у нас, я тебе говорил. Перепланировка намечается. Ты о машинах в северном исполнении слышал?
— Нет.
— Плохо. От жизни отстаешь, Геннадий Васильевич. Так вот, одну машину предлагают нам. Для пробы. Гонять ее надо до седьмого пота, чтобы ребра трещали, в самых трудных условиях. Доходит до тебя?
— Не доходит, — откровенно сказал Геннадий. — Не пойму, чем ты хвастаешься? Давно пора специальные машины для Севера делать.
— Темнота, — вздохнул Бурганов. — Скажи-ка, тебе у Княжанского хорошо?
— Ну, ты спрашиваешь…
— Вот и спрашиваю. Знаю, что хорошо. Спокойно. Пригрелся на уютном месте, жирок скоро завяжется. Давай-ка ты вот что… Кончай ты эту товарную контору, эти мешки-ящики, будешь настоящим делом заниматься. Я за тебя уже и согласие дал.
— Ух ты! Сманиваешь, да?
— Я о деле беспокоюсь, голова садовая! О тебе тоже беспокоюсь, чтобы ты не прокиснул. Для отдела кадров — ты шофер второго класса, и точка. Для Герасима ты виртуоз-работяга и друг-приятель. Такое о тебе понимание. А для себя ты кто? Я на тебя смотрю и думаю — одуреешь ты скоро от баранки, если ее только и знай, что крути. А? Или, может, я не прав?
— Ты это серьезно?
— Серьезно.
— Я подумаю…
Он, конечно, подумает, только — о чем, собственно, думать? Уезжать ему от Герасима не хочется; ему просто невозможно уйти от ребят, от Шувалова, от близнецов, и все-таки он уйдет, потому что так надо. Бурганов прав. Так надо для дела. И еще это надо потому, что Семен заступает на свою последнюю, может быть, смену, и он хочет быть на этой смене с ним.
— Ладно, чего там думать. Я согласен. Только — не рано ли об этом говорить? Как еще все обернется? Лишат меня прав… А то и упекут куда-нибудь.
— Не дрожи в коленках, парень! Выручим! Такой шухер поднимем, если что… Ордена наденем, грудь колесом — кто устоит? — Он рассмеялся, еще раз оглядел комнату. — М-да… Мужчиной здесь пока не пахнет. Да и тесновато вроде. Мария Ильинична тебя еще не пилит, чтобы ты жилплощадь расширял?
— Не твое дело, — буркнул Геннадий.
— Ну и ладно… — Он потрогал сбившийся галстук, потом снял его и сунул в карман. — Все! Парад окончен. Пойдем на улицу, душно у тебя, аж голова раскалывается…
Они долго бродили по узким, вытоптанным в снегу тропинкам; Геннадий чуть замедлил шаг, когда они проходили мимо скамейки, на которой он совсем недавно кривлялся перед Шлендером; потом, когда они нагуляли аппетит, Бурганов затащил его в блинную. Заведение только что открыли — все тут было нарядным, все в русском стиле, каким его понимают усердные оформители: петухи, матрешки, полотенца с лиловыми разводами, трехведерный самовар на электрической тяге, графинчики, селедочка, лучок… Блинов, правда, не было, зато водку подавали холодной, пиво подогревали по желанию посетителей, а шашлыки жарили прямо на улице, благо теплынь стояла совсем не январская.
— Хорошо живем, — сказал Бурганов, подцепив вилкой масленок. — Грибы в пищу пошли. Сейчас нам шашлык сделают, любо-дорого. Я им, пожалуй, от щедрости души помидоров ящик подарю. А? По себестоимости. Или, может, даром… Как, молодой человек, привезти вам помидоров? — обратился он к подошедшему официанту.
— Везите, — равнодушно сказал официант. — Только вот шампуры, разрешите, я у вас заберу.
Он аккуратно сдвинул на тарелки куски баранины, исходящие соком и дымом, вытер шампуры салфеткой и положил на поднос.
— Ты что делаешь? — грубо спросил Бурганов. — Кто же так шашлыки подает? Это теперь не шашлык, а горелое мясо.
— Не положено. Воруют у нас шампуры, а мы за них деньги платим.
— Ну, даешь! — рассмеялся Бурганов. — Мне государство вон какую технику доверяет, а ты за железки боишься.
— Государству что… Государство богатое, а у меня уже полусотку вычли, — сказал официант и вежливо осведомился: — Винца открыть?
— Пива неси… Нет, ты посмотри, что делают, паразиты! Так они скоро и столы будут к полу привинчивать, чтобы не уперли. Давай директора позовем? Или в книгу жалоб напишем?
— Раздухарился, — остановил его Геннадий на всякий случай, хоть и понимал, что Семен дурачится. — Кто же в ресторации с шампура ест? Это тебе не на рыбалке. — Он рассеянно скользнул взглядом по залу и вдруг в углу, за шумным столом, где гуляли выбравшиеся из глубинки горняки, увидел знакомую вихлявую фигуру с выпирающими лопатками. — Погляди-ка, Семен… Кажется, я друга-приятеля встретил. Видишь, мужик в углу сидит, рожа у него, как из кирпича?
— Вижу. Ну и что?
— Знакомец… Всадил мне в спину нож, когда я у одной шлюхи водку пил. И череп заодно продырявил.
— Шутки у тебя дурацкие, — поморщился Бурганов.
— Не шутки, Семен, святая правда… Ты посиди, я сейчас.
Геннадий поднялся, но Японец опередил его: пригнувшись, словно надеясь незамеченным проскочить за рядами стульев, он метнулся к дверям и шмыгнул наружу раньше, чем Геннадий успел пересечь половину зала. Сидевшие за столом парни, казалось, ничего не заметили — не до Японца им, мало ли кто подсаживается.
На улице его тоже не было. Геннадий обежал вокруг павильона и уже собрался вернуться, но тут увидел притаившегося в кустах возле самой дамбы Японца — тот стоял, склонив голову набок, — точно так же, как он это делал и раньше в минуту опасности. Геннадий очень хорошо помнил его склоненную голову — пожалуй, только это он и успел заметить, прежде чем бутылка обрушилась ему на голову, да еще ледяные зрачки и мокрую челку, приклеенную к скошенному лбу.
— Вот и свиделись, приятель, — проговорил Геннадий, делая шаг вперед. — Подойди-ка сюда, хочу посмотреть на тебя при солнечном свете, может, чего новое разгляжу… И не лезь в карман, сволочь! — закричал он, увидев, что Японец шарит в кармане пиджака. — Не лезь, тебе говорят! Задушу, гнида! — Он кинулся к Японцу, но тот, по-кошачьи подобравшись в прыжке, вскочил на дамбу, секунду постоял, окинув Геннадия холодными щелками глаз, потом круто повернулся и побежал.
Геннадий тоже вспрыгнул на дамбу и тут же почувствовал, как сердце бешеными толчками забилось меж ребер, сдавило дыхание, ноги сделались чужими, ватными. Он прислонился к дереву, жадно глотая воздух… Надо продержаться совсем немного: такое с ним уже было — это опять расходились нервы; надо не упасть, ни в коем случае нельзя падать, дамба обледенела, скатишься вниз и разобьешь голову… Вот. Еще немного. Теперь надо дышать глубоко и медленно. Сейчас все пройдет… Ой-ля-ля! Сколько прыти зря пропадает. И на кой черт он мне понадобился этот плюгавый кретин? Правосудие чинить? Так вроде не за что. Знал, куда идешь: не в гости приглашали, не на посиделки. Захотелось с прошлым посчитаться? Тоже мелковато. Не так это делается…
Сзади неслышно подошел Бурганов, тронул Геннадия за плечо.
— Простудишься.
— Да-да… Я сейчас. Дай немного дух перевести.
Семен озадаченно хмыкнул:
— И правда, гляжу, не шуточки. Белый весь, как известкой облили. Идем-ка, я тебя домой провожу.
— Нет уж, дудки, — сказал Геннадий, окончательно оправившись. — Я свой шашлык доедать буду. Деньги плачены.
Они вернулись в блинную. Геннадий налил себе пива, долго смотрел на пенившуюся жидкость, потом жадно, в несколько глотков осушил кружку.
— Вот и разговелся. Долго я эту влагу не пил. Испугался, понимаешь, до смерти: на водке обжегся, так и на пиво смотреть страшно было… А про Японца — это долгий рассказ. Да и не с него бы начинать, Японец — что? Эпизод… Ладно. Наливай себе пива и слушай. Чтобы знал, с кем работать будешь.
29
Следователь вышел к трибуне, откашлялся и заговорил. Ему, видимо, было немного не по себе. Слушали его, однако, не очень внимательно, потому что все это было уже известно. Русанов заехал на левую сторону, пересек Демину дорогу, стукнул его, Демин полетел вниз и загорелся. На место происшествия выехал инспектор, установил факт опьянения Русанова, следы его машины на дороге и вмятину на крыле.
Народу собралось так много, что в зале нечем было дышать. Геннадия, которому полагалось сидеть в первом ряду, вместе с Деминым, оттерли в угол, даже придушили немного, и он не сразу понял, что там говорит Дронов… Оказывается, вернувшись в гараж, Дронов нечаянно задел Русанова передком, но решил промолчать. Думал, так сойдет. Но коли эту вмятину считают уликой, он молчать не будет.
В зале зашумели, кто-то обозвал Дронова скотиной, а Геннадий все морщил лоб, потому что никак он его стукнуть не мог, машина стояла капотом к стене. И никакой вмятины у Дронова в тот день не было, она появилась потом. Ох, действительно скотина! Народный заступник! Специально стукнулся обо что-то.
Вопросы, ответы и реплики с мест посыпались, как из решета. Геннадию надо было все внимательно слушать, но он никак не мог заставить себя.
— В котором часу автоинспектор выехал к месту аварии?
— В девять часов.
— Нет, в десять.
— Да, около десяти.
— Почему не поехали сразу?
— Демин плохо себя чувствовал. Мы заехали к нему, чтобы он немного пришел в себя.
— А как же следы? Следы-то за это время тю-тю! И ветер сильный был в тот день, и машин много прошло.
Снова что-то замялось, застопорилось. Тогда, неожиданно для всех, слова попросил редактор районной газеты Карев.
— Я буду говорить не очень коротко, — сказал он. — Ничего?
— Выдержим.
Карева в районе знали хорошо.
— Я ничего не понимаю в машинах, товарищи. Меня этому не учили. Но за свою долгую жизнь я в какой-то мере научился разбираться в людях и понял, что поступки людские не совершаются просто так.
Сейчас я позволю себе перечислить некоторые поступки. Летом этого года шофер Русанов сделал не совсем обычную вещь, он доказал администрации, что его новую машину следует передать Демину, потому что Демин старый кадровый шофер и у него к тому же большая семья. Это был хороший поступок.
Далее. Уже совсем недавно, почти на наших с вами глазах — как бы там ни развивались события! — Русанов, рискуя жизнью, вытаскивает из горящей машины Демина. Это был геройский поступок!
Теперь иная сторона. Неделю назад ко мне в редакцию пришел товарищ Демин. Он пришел, чтобы предупредить о тревожном, как он выразился, явлении. Дело в том, что «шофер Русанов, а с ним заодно и профорг Шувалов подменяют на базе социалистическое соревнование какой-то сомнительной авантюрой. Они установили что-то вроде пари, как в буржуазном обществе». Я дословно, товарищи, привожу сейчас слова Демина, который не поленился приехать в редакцию, чтобы сообщить мне всю эту грязную чепуху не только устно, но и письменно! Это поступок плохой. Я бы сказал, поступок мерзкий, но мерзким я назову то, что Демин вообще допустил наше сегодняшнее собрание! Есть закон. Но есть и нечто другое, именуемое совестью, порядочностью, товариществом, благодарностью и благородством, наконец! Этому внутреннему нечто много имен, но у Демина его нет… Может такой человек оклеветать? Видимо, может!
Зал зашумел:
— Правильно!
— Ближе к делу!
— Подождите! — Карев поднял руку. — Я еще не кончил. Есть в природе второй закон механики. Шоферы его хорошо знают. Чем сильней стукнешь телеграфный столб, тем сильней столб стукнет тебя. Вы подождите, не смейтесь, это очень серьезный закон, и он применим к людям. Как? А вот как. Позволю себе маленькое отступление. Был у меня один знакомый, так, знаете ли, доморощенный теоретик средней руки. Он утверждал, что любой хороший поступок человек совершает по необходимости. Из расчета. Он, дескать, сделает добро, и ему добром оплатится. И что же? Он оказался прав! Но как? Действительно, ему оплатится, но эта оплата особого рода. Человек, совершающий настоящие поступки, сам делается лучше, даже если он этого и не хочет! Чем больше даешь, тем богаче становишься, говорит старая пословица. Очень верно! Но, простите, к чему я все это говорю? А вот к чему. Я знаю Русанова недолго, но знаю, думается, хорошо. И все вы его хорошо знаете. Я опять прибегну к перечислению поступков, они убедительнее слов. Осенью Русанова пригласили преподавать английский язык в вечерней школе. Это были деньги, и немалые, но Русанов был занят: он преподавал своим ребятам бесплатно. Так же, как бесплатно оформил клуб. В тяжелом состоянии, с разбитой ногой, он вытащил своего товарища из реки. Об этом, кстати, почти никто не знает. Я не буду продолжать. Я только хочу напомнить, что поскольку каждое действие, по второму закону механики, равно противодействию, то Геннадий Русанов, сделавший много хорошего, просто не может быть подлецом. Все. Я кончил.
Минуту в зале стояла тишина. Потом поднялся такой галдеж, что председатель едва не разбил графин. Порядок восстанавливать пришлось начальнику милиции. Он поднялся и сказал:
— Товарищи! Успокойтесь! Собрание пошло явно не по тому руслу. Нам нужны не соображения на моральные темы, а факты. Факты нам нужны, понимаете?
Из заднего ряда поднялся Шувалов.
— Можно мне? Я, товарищ начальник милиции, хочу сказать такую вещь. Инспектор Самохин известный картежник. Это знают все. Только вот не все знают, что он проиграл в карты Демину несколько тысяч рублей и до сих пор не заплатил.
В зале снова стало тихо.
— Доказательства у вас есть? — негромко спросил следователь.
— Прямых доказательств лично у меня нет.
— Ах вот как! Зачем же вы так?..
— А затем, чтобы разобрались.
— Клевета! — поднялся Самохин. — У нас тут что? Собрание или базар? Что за наглость! Свидетелей полный зал, товарищ, не знаю, как ваша фамилия, я вас привлеку! Этот парень, — он обернулся к залу, — этот парень и шофер Русанов не давали прохода моей дочери. Я их шугнул однажды, и вот пожалуйста!
Тогда к трибуне вышел доктор Шлендер.
— Маленькая справка, — сказал он. — Все, о чем говорил сейчас Шувалов, чистая правда. Хочу лишь уточнить. Шестнадцатого июня этого года товарищ Самохин проиграл Демину три тысячи двести восемьдесят рублей. Вместе со старым долгом это составляет… это составляет пять тысяч сто десять рублей с копейками. Копейки, я думаю, Демин ему скостил.
— Доказательства! — закричал следователь. Он был взъерошен, расстроен, взбешен всем этим беспорядком и бестолковщиной и даже на Шлендера, которого хорошо знал, чуть не затопал ногами. — Нужны доказательства! — Он обернулся к Самохину, что-то хотел спросить у него, но, должно быть, по виду Самохина понял, что спрашивать не стоит.
— Доказательства? — переспросил Шлендер. — Одну минутку. Товарищ Самохин, мне надо приводить доказательства?
— Нет, — сказал Самохин. — Не надо…
И тут же вскочил:
— Да, я проиграл Демину! Я не хотел об этом говорить. Вы понимаете почему. Это отрицательный поступок с моей стороны. Но, честное слово, это не имеет никакого отношения к делу, к следствию, потому что карты картами, а дело есть дело! Демин! Скажи, Демин, разве это имеет какое-нибудь отношение?! Почему молчишь?
— Ой, ну комедия же! — крикнул кто-то.
— Конечно, не имеет, — сказал Демин. — Чего тут о деньгах разговаривать? Я согласен подождать долг.
— А за что ты такой добрый стал? — громко спросил Княжанский.
— Товарищи! — сказал начальник милиции. — Я считаю, что собрание надо прекратить. Мы узнали некоторые подробности, и они требуют, чтобы дело Русанова было возвращено на доследование.
— Дело Демина!
— Подождите!
— Э, нет! — снова громко сказал Княжанский. — Мы не подождем. Нам юридические тонкости не все известны, но мы хорошо понимаем, что расследовать и доследовать надо не дело Русанова, а дело Самохина и Демина!
— Тихо!
Горышев властно вышел на середину сцены.
— Вы чепуху городите, Княжанский! Автоинспектор Самохин, как стало известно, занимался некрасивыми делами. Но пока мы знаем только это. Понимаете? И это не мешает Русанову оказаться виновным. Хотя теперь нам придется более внимательно подойти ко всему, что стало известно следствию.
— Давно бы так!
Геннадий не стал дожидаться конца собрания и незаметно протиснулся к выходу. Маша стояла в фойе.
— Вот видишь…
— Тихо, — сказал он. — Молчок. Идем.
— Куда?
— Куд-куда… Вот глупая. Домой, конечно!
1966–1976