Карл Брюллов — страница 29 из 79

Сюжет Брюллов взял из поэмы знаменитого португальского поэта XVI века Луиса Камоэнса «Лузиады». Камоэнс привлекал тогда сердца романтиков всех стран. Еще в 1817 году Гюго написал мелодраму в прозе «Инесса де Кастро». Жуковский не только переводил Камоэнса, но и посвятил ему поэму. Композитор Персиани создал оперу «Инесса де Кастро».

Нет ничего неожиданного в том, что Камоэнс был так популярен у романтиков. Его творчество, остро национальное — в «Лузиадах» он воспевал все достославные события родной истории, недаром его называли «португальским Гомером», — пронизанное освободительными идеями, было в высшей степени созвучно умонастроениям романтиков XIX столетия. Но из «Лузиад» Брюллов выбирает далеко не самый интересный сюжет. Сын португальского короля Альфонса IV дон Педро после смерти жены своей Констанцы тайно обвенчался с Инессой де Кастро, происходившей из рода кастильских королей. По приказанию Альфонса придворные ворвались в спальню морганатической жены инфанта и закололи ее на глазах малолетних детей. Наверное, и на основе этой мелодраматической истории можно было бы создать остродраматическое произведение. Но замыслу некогда было созреть — изрядный холст был написан за семнадцать дней. Внешне картина выглядела вполне благополучно. Все грамотно скомпоновано, безукоризненно прорисовано, золотистая гамма, в которой выдержана картина, гармонична и даже красива. В ней было все. Не было только главного — одушевления. Она выполнена мастерской рукой — и только. «Живописцу необходима эрудиция, как композитору, но также и блеск исполнения, как виртуозу», — говорил Делакруа. Пользуясь его фразеологией, можно сказать, что «Инесса де Кастро», да и некоторые другие тогдашние работы Брюллова, отличаются слабостью «сочинительского» начала, в них он выступает лишь как виртуоз-исполнитель. Но малоинтересную музыку никакая виртуозность исполнения компенсировать не в силах… Глубже простого пересказа сюжета Брюллов здесь не пошел. Мужские образы условны и безжизненны, за исключением разве что короля, в лице которого смешались испуг, и жалость, и жесткая решимость. Образ Инессы и по типажу, и по мимике напоминает женские образы «Помпеи», только лишен их жизненной силы, духовной красоты, страстности.

Брюллову, быть может, впервые в жизни пришлось испытать на себе, как это ни парадоксально, тайное коварство собственного мастерства. Это был жестокий урок. Он должен был понять, как опасна иногда эта пресловутая легкость кисти, когда художник может одною натренированной рукою, не вкладывая сердца, создать некое подобие вполне благополучного, законченного полотна. Правда, многочисленные друзья художника на критические замечания отвечали: «Все это хорошо, но попробуйте написать такую картину в семнадцать дней». Брюллов понимал — это не оправдание. Он умел быть строгим к себе. В этот короткий «послепомпейский» период, период естественного спада после шестилетнего напряжения сил, ему вообще работается трудно. Он берется то за одно, то за другое — и бросает на полдороге. Большой композиционный портрет баронессы Е. Меллер-Закомельской — в лодке, с маленькой девочкой и с самим Брюлловым, — несмотря на неоднократные покорные просьбы заказчицы, так и остался навсегда неоконченным. Когда В. П. Давыдов, тот самый, с которым вскоре Брюллов уедет в путешествие по Греции и Турции, приходил в назначенный час за ним в ресторан Лепре напомнить о сеансе (Брюллов кончал тогда большой портрет семейства Давыдовых), то Карл говорил: «Признаюсь, я сегодня не расположен работать». Даже окончить давно начатое — оставалось часа два работы над портретом — у него не хватало сил. Не завершил он и автопортрет, заказанный ему — какая честь! — для галереи Уффици. Просьба столь милого его сердцу человека, как граф Витгенштейн (тот пишет ему в декабре 1834 года: «Дабы и мне иметь какое-либо чрезвычайное произведение вашего таланта, прошу вас написать мне, когда будете внушены вашим поэтическим духом, картину, какую хотите, за которую назначаю вам 25 000 рублей»), остается без ответа. Портрет семьи своего друга Мариетти Брюллов все же нашел силы закончить тогда в Милане, но, написанный в период спада, он получился несколько безразлично-холодным, бесстрастным, несмотря на самые добрые чувства, которые питал автор к изображенным. Ни слава, ни деньги, ни дружеские обязательства не могли возбудить уставшее вдохновение…

И все же он работает. Работает все время. Работает через силу, сквозь усталость и нежелание. Он смутно ощущает, что нельзя попустительствовать собственной подавленности, что единственный выход из этого состояния — работа, еще и еще раз работа. Гоголь, который из-за почти неизменно дурного здоровья и частого тяжелого душевного состояния никогда не мог себе позволить роскоши ждать вдохновения, говорил, что ежели в какой-то день не работается, то все равно надо брать в руки перо и выводить хотя бы «Николай Васильевич Гоголь, Николай Васильевич Гоголь…» И так до тех пор, покуда не проснется мысль, разбуженная рукой. Брюллов, человек вообще-то крепкого нравственного здоровья, сейчас, впервые в жизни попав в полосу тяжелого спада, инстинктивно ищет спасения только в том, чтобы регулярно, непременно, во что бы то ни стало работать, постоянно что-то делать. Фигурально говоря, некоторые его работы того времени в какой-то мере и представляют собой то самое гоголевское «Николай Васильевич Гоголь…» Можно было бы пойти более легким путем: внять благоразумным советам отдохнуть, ничего не делать вовсе какое-то время. Для него это было неприемлемо, его деятельная натура искала восстановления сил в действии, в работе.

Он принимается за многодельную, кропотливую работу — акварельное повторение «Помпеи». Это делать было приятно. Пока он работал над копией картины, которая искренне нравилась ему самому, в душе оживали отблески того неистового вдохновения, с которым писалась «Помпея». Он вновь, в собственных глазах, утверждался в своем призвании исторического живописца. И тогда, опять обратившись к итальянской истории, только средневековой, он делает акварельный эскиз — «Убийство Андрея Венгерского по приказанию Иоанны Неаполитанской»: убийцы выбрасывают свою жертву из окна замка, по ночному небу несутся бурные, мятущиеся облака. Эскиз смотрится как фрагмент большого полотна, в нем нет композиционной цельности, Содержание вновь исчерпывается сюжетом. Брюллов оставляет эту тему, но не сдается и снова берется за исторический сюжет. Как раз в это время Гоголь опубликовал статью «О движении народов в конце V века», которую мог прочесть в журнале Брюллов. Там есть такие строки о Гензерихе: «Гензерих имел необыкновенное искусство грабить, после него уже никто не мог ничем поживиться. Рим, который дотоле щажен был даже язычниками, был ограблен без милосердия этим христианским королем». Тема «Нашествия Гензериха на Рим» была куда более значительной, чем тема гибели маленького римского города Помпеи: тут возникал из прошлого поворотный момент в судьбах народов целой Европы. Снова всенародное бедствие, снова столкновение человека с дикой враждебной силой, олицетворяющей насилие и смерть, снова возможность показать все оттенки человеческих переживаний, вызванных единой роковой причиной. Но именно потому, что все это было «снова», во второй раз, — Брюллов уже до конца и блестяще высказался по поводу подобной коллизии в «Помпее» — эскиз был лишен новизны, вкуса неповторимости. И композиция — уходящая вдаль перспектива улицы — и принцип построения холста, как комплекса отдельных сюжетных завязок, и женские образы эскиза тоже заставляли вспомнить «Помпею». Пушкину — он вскоре увидит этот эскиз в Москве — «Нашествие Гензериха на Рим» очень понравится, он даже скажет, что картина может стать выше «Помпеи»; видимо, значительность самой темы привлекла поэта. Но хоть Брюллов и воскликнет в ответ с жаром: «Сделаю выше!», но во все последующие годы никогда более не вернется к этому замыслу, почувствовав, что и по идейно-художественному содержанию, и по эмоционально-образному строю картина звучала бы почти в унисон с «Помпеей», выглядела бы как ее парафраз.

Работа не очень ладилась. Да и чисто житейски Карл чувствовал себя как-то неустроенно. Жил он в Милане у своего знакомого Карло Кадео. Как ни гостеприимен был хозяин, а все же нет-нет да и зарождалась мысль — ему минет в этом году тридцать шесть, доколе ж можно быть всюду вечным гостем? Уже тринадцать лет живет он вдали от родины, он независим, достаточно зарабатывает, он завоевал широкое признание, какого еще не знал ни один русский художник. Но что же дальше? Его тянет домой, но и страшит мысль о возвращении. А русское правительство через посланника, графа Гурьева, настойчиво требует его возврата в Россию. Вести с родины нерадостные. Еще в 1829 году брат Федор писал: «Ну что начнешь? Работы отдаются с торгу, да чтобы непременно к сроку сделано, а если не успел, то последуют 10 процентов вычету. Весьма приятно быть в России художником! А чтобы заказали картины писать, — того и не слыхано. Один только М. Н. Воробьев был так счастлив, что государь ему заказал написать картину „Взятие Варны“… Ну что-то будет Карл делать, когда приедет? Крайне сожалею, что будет мелочи малевать, а он не то может производить…» Не больше обнадеживали и письма Самуила Гальберга: «…до сих пор не сыскал еще места работать. Здесь все так идет: все и везде торопятся, сломя шею, погоняют друг друга во всю мочь, а никто ни с места». Карл боится этой пустой суетности, еще больше страшится зависимости — от Академии, сановных заказчиков, от царя и его присных. Оставаться долее в Италии тоже не хотелось — казалось, он почерпнул в ней сейчас все, что мог. И вот как раз в этот момент раздумий о будущем, в момент, когда он стоял на перепутье, В. П. Давыдов предложил ему принять участие в научно-познавательной экспедиции на Ионические острова и в Малую Азию. Финансировал экспедицию сам Давыдов, он же брал на себя труд написать путевые заметки. На долю Брюллова и его бывшего соученика по Академии архитектора Ефимова приходилось «снять виды с мест и строений», что встретятся в пути.