Судьбе было угодно распорядиться иначе. За внешним обликом юности и поэтической красоты Эмилии скрывалась мрачная трагедия. Отец ее, рижский бургомистр, не смог совладать со своей противоестественной страстью к собственной дочери. Эмилия открылась жениху накануне свадьбы. Много потребовалось душевных сил, чтобы снести такой удар. И все же свадьба состоялась, настолько сильна была любовь и жалость Брюллова, настолько не хотел он отказаться от надежд, настолько сильна была в нем вера, что жернова совместной жизни, движимые любовью, сотрут в порошок и комья грязи и осколки тягостных воспоминаний… Но притязания отца не прекратились и после брачной церемонии. Теперь уже Брюллов не в силах противиться горькой мысли, что он оказался в положении заведомо обманутого, что отец хотел лишь, чтобы дочь официально числилась замужней женщиной, получала от мужа содержание и жила при этом по-прежнему в отцовском доме. И тогда он принимает окончательное решение: долгими бессонными ночами, вновь и вновь перечеркивая написанное, ища верного тона и выражений, составляет прошение о разводе на имя Бенкендорфа и министра двора князя Волконского. Это было мучительно — облекать трагедию в слова, обнажать душу перед сторонними людьми, рассказывать о случившемся, вновь переживая только что перенесенное крушение веры, надежды, любви…
«Убитый горем, обманутый, обесчещенный, оклеветанный, я осмеливаюсь обратиться к Вашей Светлости, как главному моему начальнику, и надеяться на Великодушное покровительство Ваше», — начинает он послание к Волконскому. Рассказав откровенно о случившемся, он продолжает: «Родители девушки и их приятели оклеветали меня в публике, приписав причину развода совсем другому обстоятельству, мнимой и никогда не бывалой ссоре моей с отцом за бутылкой шампанского, стараясь выдать меня за человека, преданного пьянству… я считаю даже ненужным оправдываться: известно, что злобное ничтожество, стараясь унизить и почернить тех людей, которым публика приписывает талант, обыкновенно представляют в Италии самоубийцами, у нас в России пьяницами… Я так сильно чувствовал свое несчастье, свой позор, разрушение всех моих надежд на домашнее счастье… что боялся лишиться ума».
21 декабря 1839 года, всего через два месяца после свадьбы, консистория дала разрешение на развод. Эмилия несколько лет спустя выйдет замуж за сына издателя «Северной пчелы» Греча, будет жить то в Петербурге, то в Риге, то за границей. По прихоти судьбы она будет похоронена в Павловске, рядом с братом Карла Брюллова, Александром. Много десятилетий спустя ее племянница Мария Гревинк выпустит книгу об Эмилии Тимм. В ней не только нет хулы в адрес Карла Брюллова. «Этот выдающийся художник был редко умный, тонко образованный, любезный и интересный член общества; близкие с печалью отнеслись к его смерти», — пишет Гревинк. Расторжение брака приписано разнице возраста супругов и тому, что художник был «нервно-возбужденным» человеком…
Вскоре и Глинка переживает все тяготы бракоразводного процесса. В самый разгар подготовки премьеры «Руслана» он каждый день будет ездить в консисторию, в Александро-Невскую лавру, для очных ставок и «судоговорения» с женой. «На беду, слухи о недавней размолвке Глинки и Карла Брюллова с женами ходили еще по городу с прибавлениями, разумеется, петербургских кумушек, — писал в те дни Струговщиков и с горечью продолжал. — Странно было при этом, что петербургская публика, в особенности барыни, нападали на своих любимцев в то время, когда они подавали собою пример бескорыстного, свободного труда и творческой деятельности, как будто эта славная деятельность, воочию всему Петербургу, не давала им права на более осторожные приговоры в делах, для постороннего темных. С отвращением припоминаю некоторые отзывы в конце тридцатых годов, как о К. Брюллове и Глинке, так и о Пушкине, которого костюм и манеры не всегда приходились по вкусу пустозвонам великосветского пошиба. Да, попугаизму и злословию открылось тогда широкое поле. К. Брюллов и Глинка, при всей их сдержанности, почувствовали себя ненормально; но работали еще усиленнее, нежели когда-либо, что можно доказать одними перечнями их работ; надобно же было и желчь разгонять…»
Да, сплетням, перешептываниям, клевете не было конца. Гневался царь, всплескивали руками светские дамы. Из многих гостиных поспешно убрали бюсты Брюллова, красовавшиеся дотоле на самом видном месте. «Пустозвоны великосветского пошиба» готовы были повторить травлю — они еще не забыли своего опыта преследований Пушкина… И Глинка, и Брюллов чувствовали себя беспомощными — так обычно и бывает, когда люди считают себя правыми, ведь это неправота всегда поспешно обзаводится доказательствами и сыплет фактами и домыслами, а правота об этом не заботится, пребывая в наивной уверенности, что коли она правота, так это и так видно. Брюллов в те дни почти ежедневно приходил в дом к Клодту, поднимался к детям на антресоли и то рисовал им без конца всяческие исторические сценки, то вдруг как ребенок безутешно плакал, с горечью повторяя: «Я не могу выйти из дому: на меня станут показывать пальцами». Глинка тоже прервал все светские связи, никого не допускал к себе, кроме самых близких друзей. Желая развлечь его, Степанов рисовал комичные сценки: Глинка, преследуемый фуриями-сплетнями. Лермонтов в «Княгине Лиговской», писавшейся почти в то время, говорит о том, что значит для человека в России быть «замешанным в историю»: «Благородно или низко вы поступили, правы или нет… вы теряете все: расположение общества, карьер, уважение друзей… отъявленный взяточник принимается везде хорошо: его оправдывают фразою: и! кто этого не делает!.. Трус обласкан везде — потому что он смирный малый, — а замешанный в историю! — о! ему нет пощады: маменьки говорят о нем: бог его знает, какой он человек, — и папеньки прибавляют: мерзавец!..» Лермонтов с такой страстностью пишет об этом обыкновении высшего света, потому что сам на себе не раз испытывал его косые взгляды. Пушкина клевета посредственности преследовала и после гибели: «С тех пор, как я сделался историческим лицом для сплетниц Санкт-Петербурга, я глупею и старею не неделями, а часами», — писал когда-то поэт. Незадолго до гибели Пушкин в статье о Вольтере писал: «Гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность…» И посредственность, так называемые «приличные люди», хватаются за это «утешение» с необычайной жадностью. Но только эти «приличные люди» не пишут картин, не сочиняют музыки, не потрясают сердца поэтическим словом. Они пьют, едят, множатся. Лучшие из них ищут опоры и утешения в творениях тех самых гениев, человеческие слабости которых обсуждаются с таким пылом. Но, быть может, те, кому даны особые дары и они ими служат миру, быть может, они могут иметь право и на особенную жизнь, несхожую с обычной… Можно ли мерить на одних весах поступки художника и поступки людей обыкновенных? Ведь порой и самое малое, ничтожное событие внешней жизни, и самое большое горе, и, на сторонний взгляд, пустая встреча — все в душе художника идет в переплавку, оборачиваясь драгоценным созданием. Нередко творец сам идет навстречу трагическим коллизиям, словно ищет случая испытать страдание, чтобы ценой собственной боли, собственной жизни оживотворить свое творение глубиной чувств. Давно замечено, что великим поэтам и художникам свойственно иметь «душу, терзающую самое себя»:
Я жить хочу! хочу печали
Любви и счастию назло;
Они мой ум избаловали
И слишком сгладили чело.
Пора, пора насмешкам света
Прогнать спокойствия туман;
Что без страданий жизнь поэта?
И что без бури океан?
Он хочет жить ценою муки,
Ценой томительных забот.
Он покупает неба звуки,
Он даром славы не берет —
писал Лермонтов. «Насмешки света» и с чела Брюллова «прогнали спокойствия туман». Как пишет Рамазанов, зависть и вечная ее спутница, клевета, еще с академических лет шли по его пятам, не дремали, имея всегдашним девизом: «Он выше нас, это нестерпимо, будем бросать в него грязью». Правда, в своей краткой, безапелляционной характеристике Брюллова цензор Никитенко оговаривается: «Остер, любезен, безнравственен, но не циничен». Слухи об истории с женитьбой докатились и до Италии: Иванов сообщает отцу, что до них дошло известие, будто Брюллов застрелился. Но он не сдался, он не застрелился. Он стал мудрее, как ни горько досталось ему умудрение. Свое страдание, свою печаль, боль и разочарование, свою новую мудрость он «переплавил» в новые творения. Кто знает, быть может, не выпади на долю художника тогда столь тяжкие переживания, он не создал бы таких блестящих произведений, как «Маскарад», портрет Струговщикова, свой собственный портрет.
Как раз в это время в Петербург возвратилась Юлия Самойлова. Она приехала по делам огромного наследства, завещанного ей вторым мужем ее бабушки, графом Ю. П. Литта. Ее приезд для Брюллова был и утешением и счастьем. Она, презрев наветы света, окружила его ножной заботливостью и участием. Больше того, явив собою образец гордой независимости и дружеской доброты, она стала светлым лучом в том царстве мрака, безнадежной уверенности, что все на свете дурно, в которое погрузился в те дни художник. Оживленная, веселая, в блеске торжествующей красоты — несмотря на немалые годы (ей сравнялось тридцать семь), современники называют ее по-прежнему в числе первых красавиц Петербурга — она в окружении свиты поклонников, красавцев итальянцев и французов, шумно появлялась в мастерской, велела вечно сонному Лукьяну наспех собрать необходимое и увозила Брюллова к себе в Графскую Славянку. Имение находилось неподалеку от поместья другого приятеля Брюллова, Витгенштейна. Большой, поместительный дом отстроил для графини Александр Брюллов. Здесь все было на редкость удобно и уютно; комнаты небольшие, соразмерные человеку, обставленные ласкающе мягкой мебелью. Даже внизу вместо огромных зал — анфилада небольших комнат, с эркерами, выдвинутыми в зелень сада. Брюллову здесь было хорошо, покойно, уединенно. Увидев после разлуки Самойлову, он словно бы обрел вновь свой идеал, уверился, несмотря на одолевший его скепсис, что жизнь вовсе не соткана лишь из предательств, измен, клеветы и обмана, что все его портреты, воспевавшие прекрасного человека, прекрасную женщину — не ложь и не пустая фраза. И словно желая еще больше утвердиться в этом, он берется за новый портрет графини. Столь совершенного, столь сложного по замыслу парадного портрета-картины он еще не создавал. Торжествующее явление красоты и духовной силы яркой, независимой, свободной личности — вот содержание, хочется даже сказать — пафос этого портрета. Решительно все служит здесь этому желанию художника — непременно вызвать в нас чувство величия. Зал, в котором происходит действие, мало назвать просто залом и еще меньше — комнатой. Мощные архитектурные формы сродни величав