Карл Брюллов — страница 23 из 48

е не подумал смягчить удар. — Юлия склонила головку набок, по-детски надув очаровательные губки. — Какой нехороший этот поэт Вяземский, правда?

В то время в Петербурге уже получили мой «Полдень», успев накропать несколько нелицеприятных фраз в ответ. А я, в свою очередь, порвал с Обществом, отказавшись от пенсиона после того, как моя картина встретила жесточайшую критику. За что? За выбор модели! «Ваша модель была более приятных, нежели изящных, соразмерностей, и хотя по предмету картины не требовалось в сем последнем случае слишком строгого выбора, но он не был бы излишним, поелику целью художества вообще должно быть изображение натуры в изящнейшем виде». — Выговаривали мне.

«Я решился искать того предположенного разнообразия в тех формах простой натуры, которая нам чаще встречается и нередко даже более нравится, нежели строгая красота статуй», — ответствовал я.

Впрочем, это был разрыв, после которого я не мог уже надеяться, что они способны указать мне направление, пойдя по которому, я не окажусь по уши в трясине. Заказов с каждым днем поступало все больше и больше, так что я не опасался, что не на что будет купить себе хлеба или нечем будет платить за жилье.

Возможно, многие скажут, будто бы я жил на деньги новых меценатов и особенно меценаток, — он поднял брови. — Непременно скажут. Но ты знаешь мою манеру письма, знаком со многими работами. Так что прикинь холодно, как бы это сделал расчетливый торгаш, может ли человек, не обремененный семейством и долгами, к которому заказчики выстраиваются в очередь, оплачивать свой нехитрый стол и крышу над головой? В Италии я написал около ста двадцати портретов, некоторые из них ты знаешь, а именно: художников Сильвестра Щедрина, Горностаева, Бруни, Васина; писателей и общественных деятелей: братьев Александра и Сергея Тургеневых, князя Лопухина, графа Матвея Виельгорского и многих-многих других!

Рядом со мной работал живописец Федор Бруни — верный глаз, точная кисть. Трудяга, каких мало, да и выпивоха славный. Он дружил с Сашкой, но и других пенсионеров, помнится, не дичился. Серьезный художник. Но только я ведь и его обскакал!

Петр Басин — самый послушный и исправный из наших. Общество поощрения художников нарадоваться на него не могло. Все время ставило в пример. Кукиш из него получился, а не художник. Я понимаю, сдавать заказы в срок — это правильно. Отец ни разу не задержал ни одного заказа. Брат Федор тоже всегда работал на совесть. Но так — чтобы безропотно… рабски… художник должен спорить, сомневаться, протестовать, наконец…

А, да что я о нем… ничтожество ничтожеством и останется.

Совсем другое дело — Константин Тон. Архитектор, как и Александр, учился у Воронихина. Мы встречались в салонах князя Григория Ивановича Гагарина или Зинаиды Александровны Волконской, той самой, о которой еще Пушкин писал: «царица муз и красоты». Ее любили и почитали Гоголь, Вяземский, Веневитинов. Весьма талантливая поэтесса и музыкантша, она много лет вынашивала план создания музея русской старины, который следовало открыть в Москве или Петербурге. Сейчас это может показаться невероятным, но, несмотря на опасность попасть в немилость, Зинаида Александровна долгое время переписывалась и даже время от времени встречалась со своей опальной родней. Не знаю, как обстоят дела на сегодняшний день. Но в 1826 году, мне рассказывали, она не устрашилась даже устроить прощальный вечер в честь уезжавшей к мужу в Сибирь Марии Николаевны Волконской. В своем московском доме, можно сказать, на глазах у всего света. Даже Пушкин был. По дороге в ссылку, в Сибирь, в Благодатский рудник… м-да… мало кто вот так отважился бы, а она…

А ведь я писал ее, умницу, раскрасавицу нашу, северную Коринну. Была такая дама в романе де Сталь. «И над задумчивым челом, двойным увенчанным венком, и вьется, и пылает гений»[40].

На вечерах читали стихи, исполнялись музыка и песни — цыганские романсы, даже арии из известных опер, все гости и хозяева, без исключения, так или иначе, участвовали в любительских спектаклях. И даже мой братец — человек, чуждый всяческого лицедейства, был так очарован происходящим, что вдруг признался, шельмец, что играет на флейте, и ведь играл! Неплохо, на мой взгляд, хотя я и не могу считать себя специалистом. В постановке «Недоросля» у Волконской ему была доверена скромная, но ответственная роль суфлера.

Нередко, возвращаясь из салона в наилучшем настроении, я заворачивал будто бы к вечно ждущей меня у окна бледной и печальной Аделаиде. Я махал ей шляпой, и она… она осыпала меня упреками, называя неверным и ветреным. Потом пускалась плакать или кормила меня и все время вздыхала… это угнетало. Хотелось песен и веселья, вина или чтобы тебя оставили просто в покое. Мне в десять раз было бы легче, имей она еще кого-нибудь. Ну, право же… мы с самого начала не собирались венчаться. Договорились… хотя она, несмотря ни на что, продолжала надеяться.

К тому же я весь был захвачен Помпеей. Я уже знал, как именно будут располагаться группы, предвидел, точнее, нашел у Плиния объединившую всех молнию в небе. Я искал женщину, похожую на ту, что рисовал в «Полдне», но неожиданно отыскал заказчика. Я уже говорил, что картину все равно купили бы, но одно дело, что она висела бы в чьей-то загородной резиденции, где ее обсиживали бы мухи, и совсем другое… патриот, верный сын отечества — Анатолий Николаевич Демидов — шестнадцатилетний богатырь, кровь с молоком, горящий взгляд! Бог Арес или Геракл в юности. Владелец уральских горнорудных заводов, богач и меценат, с чистым годовым доходом в два миллиона рублей. Он сразу же загорелся идеей «Помпеи» и пожелал выкупить ее, дабы преподнести России! Совсем иной поворот дела! Ведь это и деньги, и слава, и патриотизм!

В это время еще незнакомая мне Юлия Павловна Самойлова, некоторое время жившая в России отдельно от своего мужа-игрока, сделала попытку вернуться к беспутному супругу. Какая Самойлова? Ну, разумеется, та самая знаменитая Самойлова — последняя из Скавронских, чьи дворцы хранят невиданные сокровища, созданные руками выдающихся художников, скульпторов, краснодеревщиков… В кафе Греко, где собираются русские художники, кто-то зачитывал письмо Александра Сергеевича, и я невольно прислушался. Поэт рассказывал о планах своего друга, флигель-адъютанта лейб-гвардии Преображенского полка Николая Александровича Самойлова, между прочим, замешанного в известном заговоре 1825 года, но отпущенного за недостаточностью улик или за недоказанностью обвинений. В общем, не помню точно, да и в письме об этом говорилось уж слишком туманно. Так вот этот самый Самойлов собирался вернуться в объятия супруги Юлии, о которой все говорили.

Тут же вспомнили несколько сомнительное происхождение красавицы, говорили, что она никак не может быть дочерью генерала Палена, а произошла от итальянца Литта. Поминали ее бабушку — Екатерину Энгельгардт, писаную красавицу, племянницу и любовницу великого Потемкина, вышедшую замуж за Павла Мартыновича Скавронского, которому наставляла рога с этим же Литта, пока после смерти супруга не вышла за него замуж. Я вспомнил ее портрет работы французской художницы Мари Элизабет Луиза Виже-Лебрен, очаровательный, между прочим, портрет и подумал, что непременно должен познакомиться с Юлией. А еще мне был неприятен сам факт ее примирения с бывшим мужем, так что я страстно взмолился о том, чтобы Самойлова никогда не вернулась в объятия своего супруга. Почему я так поступил?

Я писал Демидова в русском костюме, скачущего через снежный лес на лихом коне. Недоделал, конечно, бросил, но непременно возьмусь еще. Натура-то какая, и с годами такие люди обычно становятся только лучше.

В 1827 году скончался Андрей Яковлевич Италийский. Спокойно отошел, незаметно. Вошел в свой собственный кабинет, сел за стол перебирать бумаги, да и помер. Никто ничего не успел понять. Секретарь вышел на секунду по какой-то надобности, а вернулся…

Я видел его мертвым, но на похороны не пошел. Тяжело. Италийский — эпоха. Друг Фонвизина, лично знавший императрицу Екатерину и Вольтера… В Италии он объединял нас, русских, привечая новичков и оказывая всяческое покровительство всем, кто в нем нуждался.

Вскоре после смерти Италийского вернулся в Рим Кипренский. Но ему были не рады. Он снял мастерскую. Что-то писал, с кем-то общался. Захаживал и ко мне в мастерскую, сидел… не выгонишь же. Но это уже был совсем другой человек… конченый, что ли. Я не рвался общаться с Орестом, но и не гнал его от себя, то и дело, вспоминая наши прежние приятельские отношения и искренне жалея невозвратного. Не стремился сойтись и с навязывавшим свою дружбу Александром Ивановым. Последний хотел от меня задушевных разговоров, искренней дружбы, взаимных уроков мастерства. Мне же было совсем не до этого. Как сказал когда-то великий Торвальдсен: «Чем болтать всякий вздор, возьми глину и работай». Нехорошо, конечно, с сыном моего любимого учителя, но да все так закрутилось… Александр обижался и уходил.

— Твой брат говорил, что потом он будто бы бродил по городу, точно помешанный, совсем запустил себя, — попробовал вставить словечко я. О том, что я сошелся с Александром Павловичем, я рассказал Карлу после первой же нашей встречи, и он воспринял известие благосклонно, заметив, что рано или поздно мы бы все равно сошлись на том или ином проекте. Так почему бы и не сейчас?

— Иванов — великое чудо. Фантазер, мечтатель, возможно, немного юродивый. Носился с проектом «Золотого века», когда все художники объединятся в счастливое сообщество друзей и единомышленников. Идея, безусловно, хороша, но это идея-девственница, идея-святая. Мы же грязны и грешны. Вот я, к примеру, люблю тебя, Петя, люблю брата Сашку, еще человек десять. А дальше-то как? Остальных-то куда? С нерупопожатыми? Кто кляузы творит и гадит, куда его ни приставь? Ведь эти тоже потянутся в золотой-то век. Они тоже чьи-то друзья, родственники. И получается, что либо не принимать в друзья, коли не друг всех друзей, либо принимать, но тогда мы опять же будем иметь шипящий змеюшник, где каждый другого норовит покусать. Но при чем тут золотой век?