Карл Брюллов — страница 32 из 48

Там и ученика своего первого — бывшего крепостного графа Мусина Пушкина обрел. Хорошо! Вот как выходит, душа моя, что Карл Брюллов, при всех своих недостатках, а хоть бы именем своим какую-никакую пользу приносит. К примеру, класс на Никитской или опять же «отпускная» Липину, которого благороднейший человек Владимир Алексеевич Мусин-Пушкин на волю отпустил, дальнейшее его учение в Академии оплатив. А не взял бы я ученика? Вот то-то и оно.

Но что самое важное, то, из-за чего непременно в Москву надо было ехать, — с Александром Сергеичем знакомство свел! Да не как-нибудь по пьяному делу, как это у нас, художников и литераторов, испокон веку заведено, и не я его искал, заветное рекомендательное письмо Нащокина на груди своей исстрадавшейся согревая, а, можешь представить, он меня!

В самом начале мая[54] зашел он к Перовскому визит нанести, потому, как доподлинно знал, что я там. Познакомились. А я как раз на месте. И не в стельку пьян, как тебе это, наверное, воображается, а с утра не пригубивши. Алексей Алексеевич, бестия эдакая, мне только рассольчику да щей суточных изволил налить. А вино или медовуху строго-настрого запретил подавать.

Так, можно сказать, за мольбертом меня наш гений и застал. Я как раз хотел перерыв сделать.

Рисунки, эскизы смотрел, что-то хвалил, теперь уж не упомнишь. А… «Нашествием Гензериха» восторгался. Как это только он умеет — шумно, весело! Говорил, что видел «Помпею», но только «Гензерих» и ее переплюнет, встав выше! Дивный рассказчик, так бы слушал его и слушал! А как много знает, насколько приметлив!

Потом, когда я уже от Перовского дёру дал, он туда без меня еще заходил, на «Гензериха» смотрел, о чем я доподлинно знаю от самого Алексея Алексеевича, он таким хитрым способом пытался меня вновь картиной заинтересовать и через то вернуть. Другой раз у Витали пути сошлись[55]. Иван Петрович, оказывается, давно уже Александра Сергеевича к себе зазывал бюст лепить, а пока тот не шел, Витали уговорил меня позировать ему. Решил запечатлеть, и все тут. Мол, обидится кровно, коли опять мимо мастерской щеглом развеселым пролечу. Что тут поделаешь, пришлось поскучать. А тут и Пушкин пожаловать изволил. Вот радость-то!

Витали все его усаживать пытался, а тот ни-ни… Не позировать, душевно пообщаться, мол, заходил, женой своей хвастал да как бы, между прочим, и приговаривал, мол, истинному скульптору было бы лестно изваять Наталью Николаевну, потому что та красоты невозможной, и надо бы такого ангела непременно запечатлеть.

Впрочем, если бы Витали решился жену лепить, он бы тогда тоже согласие свое дал. Позируя для вечности, скуки бы хлебнул. Между бокалами и сигарами, что из Сарептской лавки на Никольской, меня в Петербург зазывал, раскрасавицу эту неземную рисовать. А я? Для друга всегда готов.

Как на духу, на 14 мая договорились, еще пару дней позировал перед Витали, и потом он передо мной, и 18 мая заглянул в последний раз к Маковскому, где собрались в мою честь друзья, к Пушкину[56] забежал — он у Нащокина остановился. А от него уже в дилижанс и прощай, Белокаменная! Прощайте, кремлевские друзья!

Глава 9

Хорошо жить у Соболевского, что ни час — гости, да непросто так о погоде поговорить, планы один другого грандиознее, потому как все сплошь известные люди. У Соболевского и Пушкины — Александр Сергеевич и Лев Сергеевич, и Кюхельбекер, и Гоголь — друзья. Сергей Александрович — первый человек по улаживанию разногласий и устранения недоразумений, коих между талантливыми людьми обычно происходит во множестве. Все в работе, в идеях: то журнал создать с Гоголем, то сборник народных песен с Пушкиным, то незадачливого писателя с издателем свести, то эпиграмму на обоих написать[57].

Из дружеского расположения Соболевский вел некоторые финансовые дела Александра Сергеевича и тот раскошелился как-то, издав один экземпляр своих «Цыган» на отличнейшем пергаменте, дабы преподнести его Сергею Александровичу как дар дружбы.

Сюда, к вновь заболевшему после приезда в столицу Брюллову, явился повидаться перед отъездом за границу Гоголь. Здесь, у крошечного камина, в окружении свертков, чемоданов и ящиков квартира Соболевского выглядела так, словно он только вчера в нее переехал, они говорили о солнечной Италии, в которую стремился вернуться Брюллов и куда уезжал нынче Николай Васильевич. Щедрый Карл писал на черновой бумаге адреса знакомых в Риме, которые должны были, по его уверению, принять писателя и помочь ему устроиться там на первое время, а потом не выдержал, бросил листок в кресло. Писатель, так пусть сам и записывает, схватил карандаш и, продолжая диктовать, принялся писать Гоголя.

Получилось недурно. Довольный Брюллов долго любовался рисунком, но не подарил его Николаю Васильевичу, а пообещал сохранить в своем сердце, сунул в папку, щелкнув замочком.

* * *

Парадный мундир был заказан, сшит и примерен трижды за несколько дней до праздника, которым Академия художеств встречала вернувшегося из-за границы своего знаменитого сына. 11 июля, в четыре часа, Карл приехал на Васильевский, где его давно ждали. В окружении нескольких чиновников и профессоров Оленин встретил его при входе, попытался подать руку, когда Карл Павлович вылезал из экипажа, но тот со смехом отверг эту несвоевременную помощь, без излишних церемоний обняв директора. После чего дежурившие у дверей швейцары распахнули сразу обе створки дверей, впуская долгожданного гостя. Как ни стремился Карл поговорить с Олениным, тот решительно пропустил его вперед, предусмотрительно отстав на полшага и слегка поддерживая того под локоток. Карл подчинился, весело глядя на выстроившихся в его честь учеников, проследовал в круглый зал, где с папкой заготовленного текста в руках его приветствовал конференц-секретарь Василий Иванович Григорович. Последовала взволнованная речь. Слегка склонив набок голову, Брюллов слушал, милостиво улыбаясь и то и дело, косясь по сторонам, выискивая знакомых. Наконец Григорович остановился, заиграла музыка, и со всех сторон к Карлу начали подступать знакомые и незнакомые люди, ему жали руки, обнимали, целовали, выражая восторги. Кто-то спешил напомнить о себе, кто-то отрекомендоваться, заверяя в искреннем уважении и дружбе. На радость Брюллова, академическое начальство распорядилось пригласить однокашников Карла, чем доставило ему искреннюю радость. Утопая в объятиях и поцелуях, Карл приметил среди смирно стоявших в углу профессоров сухонький силуэт своего учителя Иванова и бросился к нему на шею, громогласно заявляя, что без этого великого человека не было бы и его, Брюллова, и многих других замечательных художников. Иванова хотели качать, но ворчливый старик со злостью отпихивал от себя желающих почтить его столь диким образом, упрямо твердя, что Брюлло, мол, сам молодец, и это его праздник. Тем не менее, уже прошел слух, что сразу же по возвращении в Петербург Карл, не повидав отчего дома, как был в легкой заграничной одежде, прибежал именно к нему — к своему старому учителю. Что говорило о многом.

Проследовали в Античную галерею, кто-то из распорядителей махнул платком, и грянул давно дожидавшийся своей очереди хор академистов:

Да здравствует славный! Хвалой да почтится!

Брюллова приветствуйте: юношей сонм

И мужи, чьим гением русский гордится…

Карл стоял, терпеливо ожидая финала. Кантата была нехороша и длинна. Зачем все это? Новые знакомства, речи, потом под руки его ведут к «Последнему дню Помпеи», где разместился при полном параде с начищенными до блеска трубами полковой оркестр и расставлены столы. Мелькают знакомые и незнакомые лица, к Брюллову протискиваются Жуковский и Крылов, быстро жмут руки, обнимаются, спешат занять приготовленные для них места. Первый тост, по традиции, провозглашается за государя, Брюллов выпивает до дна и тотчас, в обход раз и навсегда принятым правилам (второй тост за него, третий за начальство), предлагает выпить за своих любимых учителей Иванова и Егорова. Не видя подле себя своих непосредственных наставников, Карл хватает свой бокал и, обходя стол, добирается до них, чокается с каждым.

Кто-то коронует Брюллова лавровым венком, взлетает в небо веселая пенная струя шампанского из только что открытой бутылки. Не успевший увернуться от «салюта», Карл со смехом срывает с головы венок, взмахивает мокрыми кудрями и надевает зеленую корону на голову красного от гнева за излишнее к себе внимание Иванова.

Перешептываются смотрящие на знаменитого Брюллова во все глаза у стены два незамеченные никем гимназиста — Иван Гайвазовский[58] и его друг Василий Штернберг: «Иванов-то в опале. Уже удивительно, что за стол со всеми посадили. Так он еще и венком его наградил! Вот силища! Никого не боится»! — с восторгом громко шепчет на ухо приятелю Иван.

«А он — Брюллов — во всем такой! Попасть бы к нему в ученики! Вот у кого учиться. У настоящего художника, а не у этих, что только мертвые антики способны научить рисовать».

Крылов пил много и ел еще больше; его засаленный старенький фрак, казалось, вот-вот лопнет от чрезмерного старания баснописца. Сидящий рядом с ним Жуковский ел мало, улыбаясь происходящему и рассеянно разглядывая тайком пробирающихся в зал учеников, которые, желая получше разглядеть великого Брюллова, протискивались между прислугой, замирали в дверях или даже осмеливались подойти к столам, стремясь дотронуться до своего кумира. Впрочем, не исключено, что в круглую залу их привлекала не только мысль одними из первых узреть увенчанного лавром Карла, а соблазнительные запахи, исходившие от стола.

Когда знатные гости наелись и разошлись по галереям, Григорович нашел возможным представить Карлу Павловичу академиста Мокрицкого, коего рекомендовал как весьма одаренного юношу и своего земляка, пред