Её глаза, глаза какой-то птицы – красивые, свежие, карие.
Тоненькая, стройная, она постоянно смеётся, и смех её и она вся тоже напоминают птицу. Рассмеётся и смотрит, точно спрашивает. Вся огонь, непосредственность. Маленький мальчик двух месяцев: не насмотрится и на него – тормошит и требует, чтобы и окружающие радовались её молодой радости. Я знаю, чем приобрёл её симпатию. Вчера вечером, когда я приехал, она сперва даже не взглянула на меня, занятая своим сыном. Когда поднялся вопрос о том, где меня устроить на ночь, мой возница, выбрав их спальню, уже стал было распоряжаться и приказал, чтоб она с сыном убиралась. Сара – её имя – недружелюбно, испуганно озиралась и, покорная, уже стала было забирать нужные ей вещи, но я наотрез отказался, узнав в чём дело. Молодой, робкий муж её (по-видимому он тайно торгует водкой) в длинном сюртуке, блондин, с вьющимися волосами и бородкой, прижав руки к груди, сказал, поддакивая моему вознице:
– Ну, что ж, уйдём – это ничего.
Сара, стоя спиной, внимательно слушала и, когда я окончательно упёрся, она сразу повеселела, подарила меня сверкнувшим взглядом и мы стали друзьями. Она расспрашивала меня о том, что делается на свете, какие города есть, какие театры, и глаза её горели, как бриллианты, она весело смеялась своим гортанным «кар» и смотрела мне в глаза…
Я решаюсь потерять день и доехать с хохлом. Лошади поданы. Равнодушная толпа смотрит на нас с хохлом выжидательно, с одинаковым недоверием и ко мне, и к хохлу.
– Наложит тоби в шею пан, щоб не морочив, старый дурню, – вдогонку посылает нам его супруга.
Но старый дурень уже сидит рядом со мной на хохлацком возу, запряжённом парой маленьких коней, так как сегодня экипаж Владека в починке. Старый дурень чувствует себя удобно и в безопасности от своей половины и с затаённым удовольствием щурится на синеющий лес. Его половина отлично понимает его состояние и сердится ещё больше. Но уже мы не слышим, что она нам кричит. Не слышу я и Сары, её «кар», но её взгляд ещё в моей душе, зажигающий и весёлый.
Целый ряд немецких поселений. Я выматываю из своего хохла всякие сведения. Старый пан этого имения, мимо усадьбы которого с старым садом мы едем, живёт в своём доме и никаким хозяйством не занимается.
Только и заботы у него, что сад. Землю отдаёт чиншевикам за третий сноп. Есть какой у него навоз – бери, остальной доставай, где хочешь. Лес частью расчищают немцы, остальной в порядке, и доступу в него ни конному, ни пешему нет.
– Богатый?
– Как же не богатый. Сколько земли на одну душу. Один он, как перст, старый, лет шестидесяти уж.
– Хозяйства не ведёт?
– Целесенький год таскают деньги, сколько немцев, сколько нас, жидов сколько, оси и поляки тут… всё ему, ему…
О немцах заговорили:
– Весь грунт (землю) скупают немцы… Умный народ, богатый народ, приятный народ… даже «свычливый». Здесь на моей памяти болота были ещё, да лес, а они какое поле устроили, хлеб какой. В десять раз умнее мужика и слова худого от них никому нет. Со всяким разговаривают, совет дадут, а бедному и помогают. Немец одно слово: маты с батькой не надо. С немцами хоть до смерти и то жить можно… «обычливый» народ, разумный народ, он тебе своего не даст, а и твоего ему не нужно, а в каждом деле совет да помощь.
– А поляки?
– Та що ж поляки? Хороший человек везде хороший, а як дурный, то никому его не треба… Хороший народ… Гордый народ, пышный народ… тильки виру поляк мае таку, що вона его кортыть донимать чоловика…
Хохол подумал.
– Одно слово великолепный народ…
– Это поляки?
– Та хто ж, як не воны…
Молчим и оба смотрим на прекрасные поля.
– Ото всё с третьей части, всё пану.
– Добрый пан?
– Когда добрый, а когда и не добрый. Поважаешь ему, то добрый, а чуть тронешь что в лесе или, оборони Бог, в саду, то лучше и не родиться. Мы вчера всё глядели, да думали, что его садом выйдет линия… вот-то штука б була. Смеялись; что он разорвётся от злости. Злой, як в сердце войде, а як в добром «гомору», то приветливый и слово каже… Що к осени наволокут ему… то немцы, тут опять мы, тут жиды, тут поляки потянутся… А един, як перст Божий.
Мне рисуется красивая, спрятанная в зелени усадьба старого пана, большое окно, которое одно выглядывает из-за деревьев; рисуется корчма и робко выглядывающий из её дверей её долгополый владелец. Один властной рукой берёт свою львиную долю, другой робко протягивает руку к крохам; один спит на деньгах и в деньгах, другой счастлив, если к шабашу заработал фаршированную щуку; одному почёт, уважение, подобострастный поклон, другому – презрение и ненависть…
Переход реки Случ по указаниям старого хохла оказался идеально хорошим и я дал ему три рубля награды. Тут же у пересечения Случа корчма на большой дороге; я заехал туда поесть. Корчму держит поляк. Поляки имеют право торговать водкой и постепенно заменяют здесь евреев. Короткая вывеска «колбасы». Полдень, прохладно, потому что вчера был град, большие круглые облака съёжились в небе и холодно, безучастно смотрят на землю. В кабаке два забулдыги и оба под хмельком. Босой солдат времён Николая I, маленький, старенький, с закисшими глазами, с седой щетиной на лице, в белой рубахе и штанах; другой какой-то косноязычный увалень, с круглыми глазами, ест хлеб, держа его в своей увечной руке и из обросшей физиономии только два больших глаза с большими белками сверкают и неопределённо, беззаботно смотрят, пока хозяин их слушает болтовню солдата, да ест свой хлеб. Солдат раздражён и при моём появлении раздражение его усиливается. Его приятель, с громадным куском хлеба во рту, смотрит на него и толкает его под бока, кивая на меня.
– А мне что? Я хиба ж що кажу?! – говорит солдат – кажу що босый, бо це тильки и заслужив от Бога. Отесенько що е, то и е, а больше нема ничо?го… Ничо?го нема! Ну, извиныть… Що заслужив, то всё туточки…
Солдат стоял уже передо мной и бил себя энергично в грудь.
– Чего же я кажу? Ну пан, та може и я пан?! Що я босой? Та матерь всех нас босых на ций свит выпускае… Ну, служил билому царю, служил, ну…
Хозяйка полька какая-то, не то озабоченная, не то растерянная, толкает старика и говорит:
– Ну, чего там пристал ещё к пану?
– Пани?! – кричит солдат и ежом становится перед ней в позицию.
Пани равнодушно, не обращая внимания, автоматично проходит мимо. Муж её, такой же растерянный, блондин; длинный, с громадными кистями рук, тоже как-то мотался, ничего не соображая. Солдат опять подсел к приятелю, тот мычит, ест хлеб и по временам самым плутоватым образом усмехается. Солдат энергично шепчет ему что-то, но он только скептически благодушно мотает головой.
– А я тебе кажу.
– Ну? – таинственно в блаженном восторге сверкает своими глазами увалень.
– Только б моя воля, – угрюмо настойчиво шепчет солдат. – О!
Лукавые, весёлые, осмысленные глаза увальня, удовлетворённая физиономия. Что Диоген и Сократ перед этим косноязычным и сухоруким философом-хохлом? Узнав, что я инженер, солдат обратился ко мне с следующей просьбой:
– От чего, пан: може ты и пан, може и… ось чего: уж когда ты тут, то покажи мне план… покажи мне, куда девалась моя десятина… Стой, в плану всё как есть прописано… прямо у столба Андрей Остарчук… О! я план добре знаю… О! и давай его сюда… и ходыли до писаря, нехай сбирае, собачий сын, громаду!
Объяснял я, объяснял, что у меня ничего подобного нет; слушал, слушал солдат и говорит:
– Слухай, пан! Ты може думаешь, что я сутяга? Вот тебе крест, що только правды ищу…
Косноязычный не на шутку испугался за приятеля. Ковыляя, он решительно подошёл к нему, дёрнул его за рукав и, когда тот обернулся на него, энергично махнул рукой и сделал соответствующую рожу: дескать – «брось, дурак».
– Ну, ось що, – быстро поворачивается ко мне солдат, – только покажи, вот тебе святой крест, что и словом не обмолвлюсь.
– Да нет же у меня.
– Нет? – с горечью переспросил он и опускает голову.
Через мгновение он торжествующе поворачивается к приятелю:
– Бачишь?!
Тот только кивает головой.
– Бачишь?! Загнув ему сразу таку закорюку, що як рак на мелю выполз.
Косноязычный только с наслаждением сверкает своими белками. Солдат садится рядом с ним и по временам, точно просыпаясь, спрашивает:
– Загнув?
Я дать двадцать копеек солдату, дал косноязычному двадцать. Приятели остались очень довольны, и солдат с убеждением проговорил:
– Ото пан! Бог ему даст панство над панами.
Но косноязычный, боясь за приятеля, только махнул ему рукой. Презренный металл внёс дружбу в наши отношения, даже содержатели корчмы, муж и жена, оживились. Вынесли стол мне на улицу и тут под окном, на большой дороге, в тени я сижу, пью чай и наблюдаю.
Слышу голос солдата; он кричит своему приятелю, что «тый пан от самого Бога пришев». Философ корчит ему, вероятно, при этом соответствующую физиономию.
Подошло несколько хохлов, рабочих с фабрики. Это уже не шик крестьянина-хохла. Завязался между ними разговор, зашла речь о том, как разжился содержатель фабрики и сколько именно нажил, и хохлы не по обычаю горячатся и очень точно подсчитывают доходы арендатора. Зависть, неудовлетворение, огорчение на всех лицах.
Только из окна несутся счастливые возгласы приятелей: солдата и косноязычного.
Выскочил какой-то хохол из задних дверей корчмы, споткнулся и, упав, так и остался на улице. Поднял было голову, затянул что-то жалобное, но потребность покоя взяла верх. Я слышу уже его храп. Идут прохожие крестьяне, каждый смотрит и обязательно проговорит: «спит себе».
Подошла женщина с ребёнком и заговорила на польском языке какую-то ерунду. Глаза чёрные, смотрят строго куда-то в вечность, золотистые волосы и следы редкой красоты. Это безумная, кто-то сделал её матерью и носит она своего несчастного ребёнка.
– Из Польши привёз её сюда муж, сам умер, а она ходит, – меланхолично объясняет мне хозяйка.