Несмотря на все выраженные неоднократно пожелания Академии художеств иметь его профессором-руководителем в высшем художественном училище, он ставил ей невыполнимые условия – словом, всячески отказывался.
А впоследствии он подал даже заявление в общее собрание Академии художеств об исключении его из числа действительных членов Академии, когда обнаружилось ее безразличное отношение к своей автономной традиции. Выход этот он совершил нелегко. Он даже обратился ко мне с письмом, убеждая разделить его решение. Из других источников я знал, что он был не совсем прав; мне особенно жаль было терять его из круга академиков. Я спорил с ним и советовал не выходить.
После этого случая и нескольких настойчивых защит своего выхода он почти прервал со мною всякие отношения – и вышел.
Три крупных имени вышли из состава академиков – действительных членов Академии художеств. Первый – В. Д. Поленов – еще при самом начале действий графа И. И. Толстого по новому уставу. Впрочем, В. Д. Поленов формально не заявлял о своем выходе, но отказался поступить в профессора-руководители и никогда не посещал общих собраний Академии.
Второй – В. М. Васнецов – решительно и бесповоротно заявил о своем выходе потому, что администрация Академии художеств не сумела предупредить митинга учеников, которые ворвались в академические залы, когда их разогнали и вытеснили отовсюду. В залах Академии художеств в это время были выставлены картины Васнецова – его полная выставка… Васнецов не мог перенести неуважения политически возбужденной толпы к искусству, поставив это упреком Академии, и вышел из ее состава.
Серов также упрекал Академию, но совсем в другом: в недостатке уважения к политическим интересам пробудившейся жизни русского общества.
Из окон Академии художеств он был случайным зрителем страшной стрельбы в толпу на Пятой линии Васильевского острова 9 января 1905 года. Атака казаков на безоружный народ произошла перед его глазами; он слышал выстрелы, видел убитых…
С тех пор даже его милый характер круто изменился: он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим; особенно удивили всех его крайние политические убеждения, появившиеся у него как-то вдруг; с ним потом этого вопроса избегали касаться…
Нередко приходилось слышать со стороны:
– Скажите, что такое произошло с Серовым? Его узнать нельзя: желчный, раздражительный, угрюмый стал…
– Ах, да! Разве вам неизвестно! Как же! Он даже эскиз этой сцены написал, ему довелось видеть это из окон Академии 9 января.
Из Училища живописи, ваяния и зодчества Серов вышел также по причинам «независящим». Губернатором или градоначальником, не помню, не была допущена к занятиям в училище талантливая ученица по скульптуре Голубкина, о которой, как о даровитой художнице, хлопотал в училищном совете Серов.
Получив этот отказ губернатора, училищный совет был смущен, но в конце концов подчинился. И когда решено было подчиниться велению начальства, Серов сказал, что он не может оставаться в училище, где по своему усмотрению градоначальник (или губернатор) может исключать лучших учеников, и вышел…
Дописывая эти строки, сознаю, как они неинтересны, но что делать? – не выдумывать же мне романа, да еще о таком памятном всем, замечательном художнике!
Льюис в своей биографии Гёте говорит: «Если Гёте интересно писал, это не удивительно: он гораздо интереснее жил. Жизнь его была как-то универсально фантастична».
В душе русского человека есть черта особого, скрытого героизма. Это – внутрилежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это – величайшая сила жизни, она двигает горами; она делает великие завоевания; это она в Мессине удивила итальянцев; она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву. И она же наполняла сердце престарелого Кутузова.
Везде она: скромная, неказистая, до конфуза пред собою извне, потому что она внутри полна величайшего героизма, непреклонной воли и решимости. Она сливается всецело со своей идеей, «не страшится умереть». Вот где ее величайшая сила: она не боится смерти.
Валентин Александрович Серов был этой глубокой русской натурой. Живопись так живопись! – он возлюбил ее всецело и был верен ей и жил ею до последнего вздоха.
Восторгов, которые переживались его душою от своей возлюбленной, нам никогда не узнать. Они так дороги были художнику: то огорчениями от неудач, то ярким счастьем от исполненных желаний; откровение нового в своей возлюбленной озаряло его таким светом радости, блаженства!
К жизни он относился уже прозаично: так ли, этак ли – не все ли равно? Все проза и все это не важно и не интересно… И вот это – неинтересное – только и доступно нам сейчас; что же можно писать об этом, да еще печатать?
Русскому подвижнику несродно самодовольство: оно его конфузит. Царь Петр Великий не мог перенести даже роли русского царя – передал ее Ромодановскому, чтобы свободно подтрунивать над нею, и увлекался делом до самозабвения.
Роли самодовольных героев умеют использовать немцы: Лемм (в «Дворянском гнезде»), когда ему удалось наконец произвести, как ему показалось, нечто, сейчас же стал в позу и сказал патетически: «Да, это я сделал, потому что я великий музыкант»…
Чувствовалась в В. А. Серове некоторая таинственность сильной личности. Это осталось в нем на всю жизнь.
И. Е. Репин
Отрадное и безотрадное
Поездка в Крым(Из письма В. А. Серова его матери В. С. Серовой)
Я в Крыму. Не знаю, с чего начать, напишу по порядку. Встретились с Репиным на Лозовой (стан‹ции›) в условный день и час, чему мы оба были очень рады. Он приехал из Славянска, был в Святых Горах (Харьковс‹кой› губ‹ернии›), от которых в восторге; он то и дело, напр‹имер›, говорит, что подобного еще не видал, даже и Крым не так нравится (твердит мне это чуть ли не каждый час).
На Лозовой взяли билет прямо на Севастополь. В вагоне в окнах видны одни бесконечные хохлацкие степи. У города Александровска показались затопленные Днепром места – не то озера, не то болота. Нельзя назвать их очень красивыми, но они были веселы и как-то мило красивы. Вода имела какой-то легкий, синеватый тон; по ней плавали со своими семействами довольные гуси. Ближе к берегам тянулся высокий, густой камыш, из которого иногда подымались утки, пролетали над головами рыболовов и долго еще кружились, не зная, куда сесть. Чайки неслись, легко и быстро двигая крыльями; рыболовы в своих душегубках шныряли между затопленными вербами. На берегу стадо волов, тысячи мошек кружились над ними и у наших окон.
На другое утро, как проснулся, заглянул в окно – степи, стада; все те же станции со своими начальниками станций в красных фуражках, с звонками, свистками; потом опять степи, сторожевые будки, наконец селения, но совсем уже не хохлацкие: белые, чистенькие, каменные домики с черепичной красной крышей. По дороге едут татары в телегах, запряженных парою волов или лошадей. Везде как-то пустынно, только там, далеко виднеются синие горы, то – Крымские горы. Долго уж мы едем, а до гор еще далеко.
Вот и Симферополь, расположенный в котловине между холмами; сквозь зелень выглядывают домики, над ними торчат тополя – ничего особенного в нем нет. Дорогой тянулись однообразные, невысокие, неживописные холмы; мы уж было стали разочаровываться в Крыме. На станции Бахчисарай мы вышли из вагона: на платформе сидели татары, некоторые из них были очень похожи на запорожцев. Для этюдов Репин решил приехать сюда из Севастополя.
С этой станции местность начала оживляться, попадались овраги, сады фруктовые, быстрые горные речки. В этот день было очень жарко, ни облачка на небе. Мы проезжали между скалами, ярко белевшими на голубом небе. На горизонте показалась темно-синяя полоса Черного моря, она все больше, больше стала открываться, но тут поезд круто повернул к скале, свистнул, и мы скрылись в темном туннеле: темно, душно, хочется опять на божий мир, опять смотреть. Выехали – белая стена в скале ослепительно блестела, так что глазам больно. Вот долина: сады, вдали между белыми песчаными скалами играла ярко-синяя, бирюзовая лента залива. Дорога наша вилась у подножья скал; они, точно огромные головы чудовищ, изрытые пещерами древних обитателей Крыма, глядели и лезли на нас.
На берегу моря показался Севастополь, но тут опять туннель. После ехали по берегу: вода тут имела разные зеленые и лиловатые отливы. Подъезжаем к городу, видны стены разрушенных казарм, на холме город; вот и синяя вода бухты, мачты кораблей, пароходы, лодки, чайки, люди в красных фесках – все ярко, все блестит…
Антокольский
Дорогая Лёличка![2]
Я уже здесь, в Абрамцеве около 2-х недель. Не знаю, что тебе написать о лицах, меня окружающих. Ты ведь все-таки мало от меня слышала о Мамонтовых. Буду говорить лучше о лице, более или менее тебе известном, – об Антокольском. Сегодня он только уехал, а то все время был тут. Виделся, конечно, каждый день. Часто беседовали об искусстве. Часто просто слушал, как он спорил об искусстве же с Васнецовым (он здесь живет, ты не знаешь его?) и другими.
Умный он и начитанный (Аарон), но нетерпимый и в споре почти невозможен. Знаменитые люди часто, если не всегда, такие. Он прекрасно, серьезно относится к искусству, так же, как я хочу относиться, и работает, ты сама знаешь, видела его работы. Нравится мне тоже, что он не стоит за западное пошлое, бессодержательное направление искусства и бранит его.
Странно, хотя мне и нравится это, он по приезде моем запретил мне работать и сказал, я понимаю его, что до тех пор, пока мне нестерпимо не захочется работать – не работать, т. е. морить себя голодом, чтобы потом с удвоенным или утроенным аппетитом приняться за пищу, а здесь за работу.