— Что это?.. — тихо спросила Аня у меня за спиной, и я обернулся.
Поодаль был небольшой холм, укрытый еловыми лапами. Сверху торчала новенькая прямоугольная жестянка.
— Егоров Павел Лукич, — прочел я, нагнувшись. — Восемь… Восемь дней только, — я показал на дату на жестянке.
— Это лесник?.. — Аня тронула меня за рукав.
— Не знаю, — прошептал я.
Опять стало слышно, как баба Фая с той стороны затарабанила в дверь.
— Пойдемте… — умоляюще потянула Аня меня за рукав. — Поищем маму.
Она тянула меня, и я, шагнув за ней к сараю, приоткрыл заскрипевшую дверь.
Было темно, и пахло сыростью, подгнившими овощами. Я распахнул дверь пошире: под ногами расползалась разноцветная куча.
Я наклонился и протянул руку. Это была проросшая картошка. Наверное, разных сортов.
Из грязной кучи поднимались вверх фиолетовые небольшие ветвистые рога и тут же — белые стрелы с красными словно бы ягодами, а рядом, на светлых ветвях, желтоватые, друг над другом круглые картофелины. Будто вся куча под ногами была в бутонах.
— Погодите, — сказала Аня, не поворачиваясь. Она плечом прислонялась к косяку, платок у нее размотался и упал, короткие темные волосы свесились на половину лица. — Там… Это, наверно, запах?
— Какой запах?.. Стойте! — крикнул я, глядя, как она вдруг гнется вперед, у нее подламываются колени. — Слушайте… — Я схватил ее. Вставайте! — закричал я в отчаянье, потому что не мог больше удерживать: она выскальзывала, обвиснув и оседая в картошку, неправдоподобно тяжелая, вверх поднималась одна дубленая куртка. — Вставайте! — кричал я. — Вставайте!
На ее скуластом лице под совершенно мертвыми приоткрытыми глазами стали проступать пятна веснушек.
Я выволок ее из сарая и усадил в сугроб, как мешок, придержал за плечо. Набрал полную пригоршню снега и принялся, не разбирая, тереть лоб, нос, щеки. Голова ее моталась из стороны в сторону под моей рукой.
Когда подтянула она наконец ноги к животу и стала оттирать ладонью лицо и отплевывать снег, подбирая пальцем пряди волос, я присел рядом на корточки.
Ее лицо было все красное и вовсе не такое молодое, она смотрела на меня с испугом.
— Господи, — сказал я, — да ведь я тоже испугался, слушайте, у вас бывает такое?
— Нет. А что было? Я ж спала. Но тут какая-то тетка стала кричать, и таким грубым голосом, чтобы скорей убиралась отсюда! Убиралась скорей отсюда.
— Валя!! — Я услышал, как зовет меня оробевшая баба Фая, но почему-то совсем близко. — Никого нет… Валя!! — Выходит, она тоже пошла вокруг, но только с той стороны. — Анюта! Анюта…
Я приподнял Аню за локти из сугроба. Потом передал Фае и вошел еще раз проверить — в картошку.
В полутьме я обшаривал сарай, поскользнулся и зашиб ногу, наконец вылез, безнадежно мотая головой.
Когда мы вдвоем помогли Ане сесть в машину, я, еще прихрамывая, влез внутрь, стиснул руль и посмотрел, прищурясь, на ключ зажигания. Потом на рычаг скоростей. Так надо, кажется?
А ведь я до сих пор помню, как плакали бабы: «Смотрите — дети!»
Мы шли стриженые и в оборванных ватниках, а бабы плакали: «Дети…»
Мы, городские, были высокие, но сзади шли маленькие, деревенские, без шапок. Действительно, дети. В команде призывников никому еще не было восемнадцати в сорок третьем. Все ведь были когда-то детишками из последнего поколения войны.
Надо было, конечно, чтобы они не поняли, что мне нельзя доверять машину. Я посмотрел искоса на Аню рядом, она сидела без платка, с закрытыми глазами, втянув голову в плечи.
Я включил зажигание и тронул рычаг. Нет, сперва надо нажать на педаль сцепления. Сколько же лет я не водил машину?
Мы отъехали наконец. Но… как мне сказать, чтобы она вместо меня смотрела по левую руку? Я ехал покамест медленно.
Но все-таки главное: куда?
— Я даже на колени, верьте, становилась, — сказала вдруг, открывая глаза, Аня. — Просила, я просила… — Она ко мне не поворачивалась.
— Кого просили?
— Мужа. Чтобы маму не травил, чтобы…
— Ой, милая, — наклонилась к ней Фая сзади, трогая за плечо. — Она ж не в себе, она говорит, что ты ее бьешь в городе!
— Аня, пожалуйста, — перебил я, — пожалуйста, смотрите по левую руку. Я слева не так хорошо вижу.
— Остановитесь! — Она затормозила сама, резко, и, через меня перегнувшись, застучала костяшками пальцев по стеклу. — Дедушка!.. — закричала она. — Дедушка, остановитесь!
Я тоже всмотрелся, приспуская стекло: остановился большой дед с бородой, в шапке с ушами нарастопыр, опираясь на палку, в обтрепанном полупальто, явно перешитом из шинели.
— Дедушка, вы тут женщину не встречали, дедушка…
Дед, не двигаясь и не отвечая, исподлобья глядел на нее.
— Да чего ж ты не отвечаешь, а, дед? — спросил я с досадой.
— А пошли б вы к Евгенье Марковне, — сказал наконец дед устало. Надоен ли! — И отмахнул палкой, чтоб скорей проезжали мимо. — К Евгенье Марковне. Фьию! Я-то чую, где ночую. Пошли!
Аня отодвинулась от окна и убито поглядела на меня. Я слышал, какое прерывистое, жалкое у нее дыхание, ее лицо было совсем близко…
Винтовая лестница в квартиру моего молодого французского коллеги в провинции была без перил, узкая, а кругом белые-белые, гладкие стены… «Осторожно, закружится голова». Он хорошо говорил по-русски.
Лестница вздымалась, и мы бесконечно, все поворачиваясь, вонзались, поднимаясь вверх…
Дом был старый, похоже, шестнадцатого века, с улицы двухэтажный, на фасаде деревянные косые кресты. А тут ступени покрыты пластиком, и квартира современная, с компьютером, стоящим в кабинете на столе.
Я прошел вдоль книжных полок и заглянул в окно во двор. Как в яму…
Тут мы были не на втором — на четвертом этаже! Двор внизу был такой же, как и наши дворы, со строительным мусором, с почтовыми ящиками на всех дверях. Под нами из одного окна в другое была протянута веревка, на ней, обвиснув, сушились джинсы.
— Спокойно. Давайте спокойно, — сказал я, отодвигаясь наконец от нее. — Дорогие вы мои женщины, Аня, давайте спокойно… — И, стянув с головы свою нелепую вязаную шапочку, вытер изо всех сил шерстью лоб, изо всех сил замотал головой.
Потом натянул ее обеими руками на уши, эту рогатую вязанку с надписью Ski — лыжа, и тронул машину.
— Спокойно, прошу вас, пожалуйста! — помню, еще раз повторил я.
Теперь я двигался получше по проселку, хотя все так же взглядывал, сощурясь, влево. Становилось как-то все сумеречней, хотя вокруг белели снега. Темнело очень рано. Было, наверное, всего часа четыре или даже половина четвертого.
Я помню, как меня когда-то выбросило толчком из кузова: грузовик задом сползал к реке под пулями с горки, но я ведь только почувствовал, как тряхануло! И вот я уже стоял: я стоял на земле! Да. Это было чудо. Я не лежал, не упал, я стоял на земле!
Впереди виднелись дома поселка, кое-где огни в окошках. Четвертый дом, как показала пальцем баба Фая, это и была милиция.
Я остановил, не доезжая, машину, и, попросив бабу Фаю постеречь, мы пошли с Аней пустой улицей, платок цветастый она держала в кулаке и пыталась, не поспевая, приспособиться вприпрыжку к моему шагу.
— Так вы надеетесь, да?.. — Губы у нее сильно потрескавшиеся, а нос вздернутый забавно, и сережки как точки зеленоватые, вроде под цвет глаз.
Но я ответить не успел: у водоразборной колонки заплясали, увертываясь друг от друга, какие-то мальчишки взрослые с клюшками. Они рубили наотмашь непонятно кого длинными клюшками изо всех сил по лицу, по голове. И — враз разбежались. Двое остались лежать неподвижно на затоптанном снегу.
Было это, может, какие-то секунды, я понял, что стою, расставив руки, ее закрывая, она сзади прижимается ко мне.
Потом один начал медленно приподыматься. Он встал, качаясь, и поднял клюшку. Второй на коленях ощупывал лицо.
Да, верно: секунды. Когда глянул я, услышав голоса на крыльце, как сбегают, топоча, из милиции в незастегнутых шинелях, обернулся снова, было уже пусто. Лежала только клубком большая кошка, прибитая.
Толстый лейтенант, нагнув голову, тронул ее носком ботинка, наконец двумя пальцами в перчатке поднял за ногу. Это была кроличья шапка.
— Подонки, — сказал лейтенант, плюнув в снег. — Постойте… — Он поглядел на меня, на Аню. — У вас, кажется, машина? В больницу отвезете, у нас раненый. У нас «уазик» неисправный.
Он крикнул, сложив ладони рупором. Но человека уже вели, лицо у него было серое, рот открыт, он был в распахнутом светлом тулупе, с обмотанной кровавыми тряпками рукой. Сзади милиционер тащил по снегу за ремень зеленый ящик.
— Как отвезете, — распоряжался лейтенант, — так возвращайтесь, ваш вопрос мы разрешим.
Я хорошо помню, как меня опускали в узкую ванну. Потом добавляли, макая термометр, укрытый в деревяшке, тяжелую, такую зеленоватую воду. Она была теплая, доходила уже до подбородка. Это и был покой.
Я понял наконец, что умираю. А ведь во всем отделении госпиталя я был самый младший! Меня все называли «сынок». Я забился, расплескивая, я закричал.
Не надо. Нет! Считайте, что и предыдущее, до этого, фронт, я забыл. Такое чувство, что вовсе не со мной было. Или в моей другой жизни.
Но все ж таки… То, что навсегда:
Ночь. Вдруг очень близко автоматная очередь. Еще ближе отстреливаются, это винтовки, и тра-та-та-та-та из пулемета.
Дверь в палату нашу, лежачих, открыта, мы видим в коридорном окне, как уходит в небо осветительная ракета. Огненные трассы, грохочущий лай крупнокалиберного пулемета…
Кто-то бежит, теряя шлепанцы, по коридору в госпитальном белье, с гипсовой рукой-«аэропланом», он кричит, срываясь: «Победа! Победа! Победа!» Я смотрю, не могу встать.
Она опять сама села за руль, я рядом.
Человек в тулупе иногда постанывал сквозь зубы за спиной, он там умащивался возле Фаи, и крепко пахло оттуда овчиной, потом, снегом. Милиционер напоследок еще впихнул к нему на сиденье зеленый ящик на подшипниках.
Аня включила фары. В свете фар мельтешил быстро-быстро мелкий снег. Все молчали. Аня резко переключала скорость.