ГЛАВА 1
Процесс над Леном, как писали газетчики из зала суда, стал подлинной сенсацией.
Прошло немало времени, прежде чем Кашпар Лен предстал перед судом присяжных. Предъявленное ему обвинение было столь уязвимо, что после допроса очередного свидетеля Главный прокурор, казалось, вот-вот пойдет на попятную; однако председатель был тем более убежден в виновности, чем менее доказуемой оказывалась она в ходе следствия, и обвинитель едва удерживался от шага, который виделся ему почти неотвратимым.
Одно было совершенно ясно: если кто и убил Конопика, то либо Кашпар Лен, либо Фердинанд Фучик, семнадцатилетний ученик каменщика. В момент преднамеренного убийства или несчастного случая только они двое находились на лесах четвертого этажа и по неосторожности или злому умыслу могли отправить на тот свет Индржиха Конопика.
Вскоре было неопровержимо доказано, что Фердинанд Фучик быть убийцей никак не мог, не имея возможности скинуть вниз кирпич, который, упав с довольно большой высоты, так проломил череп Индржиха Конопика, что смерть от паралича мозга последовала спустя всего несколько секунд. Местонахождение вышеупомянутого Фердинанда Фучика в момент насильственного лишения жизни Индржиха Конопика оказалось слишком удаленным от той точки, с которой упал или был сброшен кирпич, повлекший за собой неизбежную проникающую травму лобной и теменной костей и прилегающих мягких тканей пострадавшего Индржиха Конопика и послужившую таким образом причиной его смерти. Свидетели показали, что в момент убийства Фердинанд Фучик сидел на стропиле почти на самом верху законченной части крыши; он пребывал в состоянии сильного душевного волнения и плакал, что, как выяснилось позже, не имело никакого отношения к обстоятельствам смерти Индржиха Конопика. Если бы вышеупомянутый Фердинанд Фучик был убийцей, он никак не мог оказаться на указанном месте за то время, пока свидетели Антонин Трглый, поденщик, и Ружена Кабоуркова, известница, взбежали по лестнице наверх с целью выяснения, что именно произошло и кто явился виновником падения кирпича, умертвившего Индржиха Конопика. Посему предлагалось в дальнейшем Фердинанда Фучика допрашивать исключительно в качестве свидетеля.
Виновность же Лена в обвинительном акте доказывалась лишь тем обстоятельством, что, если причиной падения кирпича, повлекшего за собой смерть Индржиха Конопика, не мог быть вышеназванный Фердинанд Фучик, следовательно, вся вина ложится на обвиняемого Кашпара Лена. Последний был обнаружен на лесах в состоянии полного беспамятства, которое позднее было квалифицировано как сильное отравление спиртным. Согласно показаниям всех рабочих, занятых на строительстве дома номер 6004, на протяжении последних десяти дней Кашпар Лен пребывал в состоянии почти беспробудного опьянения, хотя прежде слыл работником старательным, сознательным и благонадежным, так что ему даже доверили ночное дежурство. Лишь после смерти его приятеля и напарника Липрцая было замечено, что поведение Кашпара резко изменилось, и он ежедневно появлялся на стройке в нетрезвом виде.
Итак, на основании того, что обвиняемый стал чрезмерно употреблять спиртные напитки после несчастья постигшего вышеупомянутого Антонина Липрцая, с которым поддерживал исключительно дружеские отношения, можно было сделать вывод, что даже при отсутствии должного образования ничего не сведущий в науках Лен, не читающий книжек и не якшающийся с социалистами, тем не менее считал Индржиха Конопика, заказчика, хозяина будущего дома, не косвенным, а прямым виновником гибели Антонина Липрцая.
В этом пункте обвинение пошло дальше. В акте говорилось о так называемом классовом сознании, порочно основанном на заблуждениях, и под конец с железной логикой утверждалось, что обвиняемый пошел на преступление, руководствуясь ложным душевным порывом, зиждящимся на типичном фанатизме «народного мстителя», испытывающего классовую ненависть к так называемому «кровососу-работодателю»; в этом смысле на обвиняемого несомненно повлияло подстрекательство со стороны известного рабочего агитатора Коутного, вступившего в конфликт с мастером, а тем самым косвенно — и с работодателем, ибо Коутный ставил смерть Антонина Липрцая в прямую зависимость от нехватки досок на лесах. Убеждение в том, что причина смерти Антонина Липрцая действительно заключена в подобном недосмотре, укрепилось в обвиняемом еще более, после того как во время посещения стройки комиссией мастер полностью признал факт недостаточного обеспечения лесов досками, возложив при этом всю ответственность на заказчика, или хозяина будущего дома, Индржиха Конопика. Осуждение этим лицам, чья причастность к делу рассматривается в настоящее время в апелляционном порядке, высказали все рабочие, занятые на возведении дома, что еще более утвердило обвиняемого в правомерности его фанатичного замысла.
То, что обвиняемый был способен пойти на преступление, со всей очевидностью вытекает из его характера. Кашпар Лен характеризовался всеми свидетелями и вообще всеми знающими его людьми как человек скрытный, неразговорчивый, озлобленный, вспыльчивый и чрезвычайно мстительный, способный затеять драку по малозначительному поводу или вовсе без оного. Агрессивность его натуры проявилась на стройке в первый же день, когда он грубо обошелся с поденщиком.
Далее следовало описание подробностей «сей грубости», несомненно, бросающей на Лена тень. С той поры Леном завладела сильная, не поддающаяся объяснению ненависть к вышеупомянутому лицу, новая вспышка которой произошла второго ноября, когда обвиняемый, находясь наедине с «ненавистным ему человеком», воспользовался случаем и напал на него врасплох. По времени данное событие совпадает с периодом крайней возбужденности обвиняемого, что, однако, не может служить оправданием его поведения и не снимает ответственности. Заболевание же, установленное у обвиняемого после ареста и проявляющееся в рожистом воспалении (Erysipelas) , а также перелом носовой кости, возникший в результате мер защиты его противника второго ноября, конечно, не могли лишить обвиняемого рассудка настолько, чтобы он полностью потерял власть над собой. Во всяком случае, уже двенадцатого ноября, когда Индржих Конопик был умерщвлен в результате падения кирпича с высоты четвертого этажа, обвиняемый находился в удовлетворительном состоянии и, согласно диагнозу медицинских экспертов, ни о каком приступе невменяемости не могло быть и речи.
Однако самым веским доказательством идентичности обвиняемого с убийцей послужили результаты местного расследования и в особенности тот факт, что Кашпар Лен был найден на лесах возле отверстия, замаскированного обломком доски и находящегося точно над тем местом, где в момент падения кирпича стоял ныне покойный Индржих Конопик.
Правда, обвинение, охотно прибегавшее к своему излюбленному словечку «следовательно», в этом пункте оказалось наиболее уязвимым. Дело в том, что обвиняемый Кашпар Лен был найден у вышеупомянутого отверстия в состоянии полного беспамятства, которое и полицейскими, и больничным врачом было сразу же квалифицировано как типичное следствие внезапного алкогольного отравления, называемое комой, состояние крайне тяжелое и грозящее летальным исходом не только по причине указанного отравления, но и в результате последовавшего за ним воспаления легких с дальнейшим рецидивом в форме туберкулезного инфильтрата верхушек легких.
Несмотря на оригинальный ход мысли обвинителя, основанный, главным образом, на физическом законе, гласящем, что ни один предмет не может прийти в движение без воздействия внешней силы, следовательно, и кирпич, орудие убийства, не мог сам по себе сдвинуться с места и упасть в отверстие (для чего нужно было еще снять маскировочную доску), ему не удалось со всей очевидностью доказать, что человек, пребывающий в состоянии, в коем находился обнаруженный непосредственно после инкриминируемого ему деяния Кашпар Лен, способен осуществить столь сложную цепь операций, коей является сдвигание крышки-доски, сбрасывание смертоносного кирпича и последующее задвигание доски. «Способен — не способен» — все крутилось вокруг этой дилеммы, в том числе, прежде всего, возможное признание Лена убийцей и подтверждение «злоумышления», какового закон требует при квалификации преднамеренного убийства, к чему и подводило обвинение.
Лишь один из двух медицинских экспертов согласился с категоричным выводом обвинителя, в то время как другой отрицал, что обвиняемый лишь после сложной череды произведенных операций мгновенно впал в глубокий обморок, схожий с паралитическим, в коем и был найден.
Итак, один эксперт давал показания в пользу прокурора, другой — в пользу защитника.
Прокурор равнодушно следил за их полемикой и цитированием авторитетов судебной казуистики, полагаясь на убедительность морального доказательства вины обвиняемого; тем более, что в этом его поддерживали обе стороны.
Ведь Лен в начале следствия симулировал сумасшествие и на любой вопрос следователя отвечал: пана Конопика убило либо солнце, либо вода.
— Солнечный луч хватил его по лбу, — заявил он во время первого допроса, произведенного в тюремной больнице, лишь только позволило его самочувствие.
Когда же следователь, истинный мастер своего дела, потребовал, чтобы «им» Лен больше такого не говорил, разъяснив, что от солнца можно погибнуть или в результате ожога, или от солнечного удара, о чем в ноябре не может быть и речи, не говоря уже о том, что солнечные лучи не разбивают черепов, Лен с трудом заставил себя пошевелить мозгами, глаза, поднятые к потолку, часто заморгали, кисть исхудалой руки судорожно сжала одеяло. Наконец синюшные губы зашевелились:
— Ну, тогда пана Конопика долбанула дождевая капля...
Немного погодя добавил:
— Здесь!
И точно указал пальцем, куда именно.
В ответ на правомерное замечание пана следователя, что и это невозможно хотя бы по причине незначительности ее веса, Лен сказал:
— Она ж была с кулак.
После этого следователь, конечно же, не сомневался, что подследственный водит его за нос, и счел необходимым сделать ему строгое предупреждение.
— Ну, тогда это был кофейный брикет фирмы Франка! — заявил Лен с упрямым недовольством тяжелобольных, желающих, чтобы их наконец оставили в покое.
Больше следователь не добился от него ни слова, но то обстоятельство, что Кашпар Лен, будучи уже ходячим, настаивал на сей бессмыслице на каждом допросе, навело обвинение на догадку о симуляции, столь замечательно подтвержденную схожими отзывами экспертов, пристально наблюдавших за поведением больного.
Обвинитель необычайно ловко использовал против Лена этот самый очевидный из всех косвенных доказательств факт:
— Совершенно ясно, я бы даже сказал, ясно как божий день, что раз подсудимый симулирует сумасшествие и свою полную непричастность к несчастью, у него на то имеются веские основания, точнее, корыстная причина, а именно — сознание своей вины. Заключение экспертизы, как вы убедитесь дальше, единодушно: подсудимый весьма слабо развит в интеллектуальном отношении, однако находится в полном душевном здравии и рассудок его ничем не замутнен. Со своей стороны, я бы назвал его логику весьма четкой, даже изощренной, и чем абсурднее показания подсудимого, тем они изощреннее!
Таков был главный козырь прокурора во время судебного разбирательства.
Председатель обратился к Лену:
— Вы слышали обвинение? Что вы можете сказать по этому поводу?
— Чист перед Богом и перед людьми! — ответил Лен, явно забыв, что он не на исповеди.
Председатель задал ему следующий вопрос:
— Может быть, вы расскажете все, как было?
Лен пробубнил что-то о кофейном брикете фирмы Франка.
Молодой обвинитель, видя в упорстве Лена доказательство его вины, которым он еще неоднократно намеревался воспользоваться, в запале продолжил:
— Разве не очевидно каждому, кто следил за выводами обвинительного акта, разве не очевидно, что... когда... Допустим, подсудимый все время пробыл в состоянии полного беспамятства и не знал, что произошло внизу... Тогда почему же, спрашивается, очнувшись, он не только не удивился, оказавшись в предварительном заключении, но и четко понял вопрос следователя и дал на него, на первый взгляд, бессмысленный, но, по его замыслу, логичный ответ?
Тут он чуть язык не прикусил, заметив, как с лиц присяжных вмиг сошло доброжелательное выражение, произведенное его первым выступлением, и понял, что впал в логику, абсолютно недопустимую на начальном этапе разбирательства, дав в руки присяжному поверенному отличный козырь.
Присяжный поверенный ex offo[16], старый опытный адвокат доктор Рыба не счел даже нужным подняться и лишь протестующе отмахнулся, вполголоса заявив, что считает утверждение неправомерным, ибо нельзя установить, когда именно осознал подсудимый, где он находится и по какой причине оказался в камере; вполне возможно, наконец, что он не знал об этом даже к началу первого допроса. Со своей стороны он, как защитник, считает необходимым опереться в данном случае на свидетельские показания тюремного врача и содержащихся в тюрьме заключенных, если обвинитель будет настаивать на своем. Сам же он намерен высказаться по этому поводу в заключение своей адвокатской речи. Однако уже сейчас решительно протестует против излишне запальчивых выступлении обвинения с целью оказания нажима на дальнейший ход дела.
Возникла короткая, резкая перебранка между двумя знатоками уголовного права, во время которой присяжному поверенному удалось привести обвинителя в растерянность утверждением, что, с одной стороны, обвинение основывается на установленном судебными экспертами полном душевном здравии подсудимого, а с другой — отказывает ему в способности оценить ситуацию, в которой он очутился, и, одновременно добиваясь от него этого, наделяет хитроумием, говоря о быстрых, изощренных ответах подсудимого, которые на самом деле совершенно абсурдны и свидетельствуют о его безумии, в чем он, защитник, нисколько не сомневается и не усомнится впредь, каков бы ни был конечный итог разбирательства.
На сей раз адвокат держал речь стоя. Выразив свое мнение обычным для него монотонным голосом (снискавшее ему славу пламенное красноречие он всегда оставлял для заключительного слова), он ребром руки рассек воздух по диагонали сверху вниз, словно бы разрубая речь противника, и, побагровев, выкрикнул:
— Dixi![17]
Этот жест адвоката никогда не оставался без внимания. Обычно после того, как седовласый доктор Рыба, получивший за свой импозантный вид прозвище «Рыба-кит», выкрикивал свое «Dixi!» и, сверкая крупным бриллиантом на мизинце, рассекал ладонью воздух, не только противник не решался спорить с ним дальше, но и само слушанье дела прерывалось, потому бывалый председатель и на этот раз был вынужден приложить немало труда, чтобы продолжить слушанье дела.
Софизмы защитника были выслушаны и приняты скамьей присяжных за основополагающие, что обвинитель сразу понял по единообразному выражению лиц, если, конечно, они не спали...
Между тем Лен вел себя так, будто дело его совершенно не касалось. Он пребывал в полном равнодушии, пропуская вопросы председателя мимо ушей. Полицейскому, сидевшему подле него, всякий раз приходилось подталкивать его локтем, чтобы он встал, а потом еще и дергать за край арестантского халата, чтобы сел.
Несчастного уже облачили в серую хламиду осужденных, хотя юридического основания на то не было: однако собственная одежда арестанта, в которой его доставили в тюрьму, имела слишком плачевный вид, недостойный того, чтобы предстать в ней перед уважаемым судом присяжных.
Когда после показаний первого свидетеля Лену дали слово, он лишь пожал плечами. Сперва председатель воспринял это как ответ, но когда подсудимый и во второй, и в третий раз предупредил его вопросы тем же быстрым и безразличным пожатием угловатых плеч, судья не стерпел и громко потребовал от Лена отвечать на вопросы.
— Ничего похожего на правду! — каждый раз хрипел Лен, с трудом исторгая слова из гортани.
Еще больше вознегодовал председатель, когда Лен после показаний очередного свидетеля вообще не стал дожидаться вопроса и, прежде чем судья открыл рот, хрипло повторил:
— Ничего похожего на правду!
В сердцах председатель стукнул карандашом по лежавшему перед ним акту, и, обладай уничтожающий взгляд судьи юридической силой, приговор Лену был бы вынесен без промедления.
Глаза прокурора и председателя встретились; они поняли друг друга: «Да-да, явная симуляция!»
Правда, пока общее мнение было им в тягость, так как непонятно было, что думают остальные. Оба были убеждены, что и доктор Рыба-кит разделяет его, но голова защитника, упорно склоненная над бумагами и словно усыпанная серебристыми хлопьями снега, не давала этому никакого подтверждения. Не сомневался председатель и в том, что схожее мнение имеют оба присяжных с правом голоса.
Многое зависело от настроения, царившего на скамье присяжных заседателей.
Когда после первого возгласа подсудимого присяжные замерли, словно в немой сцене, и кто-то из двенадцати глухо покашлял, явно в знак протеста, прокурор понял, что они до сих пор не прониклись логикой обвинения.
Председательствующий, судья, известный своим неподкупным беспристрастием, разумеется, не вправе был даже мизинцем левой руки указать, в какую сторону он хотел бы склонить чашу весов правосудия. Молодой же обвинитель, товарищ прокурора, обязанный быть откровенно заинтересованным в вынесении приговора, явно нервничал.
Он весь извелся, видя, что столь очевидная вещь, как косвенное доказательство виновности подсудимого, до сих пор кем-то не понята, и кто-то еще может сомневаться в том, что Индржих Конопик умер насильственной смертью, от руки убийцы, и убийца этот не кто иной, как подсудимый Кашпар Лен.
Каждому свидетелю, дающему показания, он задавал целенаправленные вопросы, желая хоть чуточку склонить чашу весов в свою сторону, однако доктор Рыба с завидным спокойствием встречными вопросами снимал с весов то, что подкидывал на них обвинитель, или же двумя-тремя словами нейтрализовал впечатление, произведенное на присяжных каким-нибудь очередным хитрым замечанием прокурора. На лице молодого обвинителя была написана нескрываемая досада, почти непозволительная перед лицом цвета юриспруденции, поспешившего явиться на любопытное дело.
Длинный ряд стульев, отведенных для опрошенных свидетелей, был почти полон, но ничто не изменилось в головах тех, кто призван был решить вопрос о виновности подсудимого. Неопределенность витала в воздухе, и по лицам присяжных было видно, что предъявленное подсудимому обвинение они по-прежнему считают голословным и ни один из пунктов, вынесенных на слушание, не принят ими до сих пор как доказательство вины.
Оба ряда присяжных, столь не похожих друг на друга по внешнему виду, возрасту, темпераменту, объединяла равнодушная расслабленность; да и публика подустала, не находя в происходящем ничего захватывающего. Лбы присяжных были наморщены, но ни на одном прокурор не видел характерно насупленных бровей, выдающих понимание и сосредоточенность.
Свидетельские показания были скучны и однообразны. Задаваемые вопросы касались характера подсудимого, его отношений с погибшим Липрцаем, злополучного пристрастия Лена к спиртному, особенно после смерти старика. Свидетелей настойчиво выспрашивали, насколько подсудимый прислушивался к речам, направленным против представителей имущих классов вообще и Индржиха Конопика в частности.
В пятый, восьмой, десятый раз выслушивали присяжные одни и те же истории, начиная днем, когда на стройке появился «добрый малый» — молодой демобилизованный солдат, долговязый Кашпар Лен, и до того момента, когда пан Конопик в последний раз пришел взглянуть на свою будущую лавку, а Лен был обнаружен на лесах в беспамятстве.
— Антонин Трглый! — громко вызвал распорядитель.
— Минуточку... Прошу прощения, — вмешался председатель. — Сегодня утром было доложено, что тридцатишестилетний поденщик Антонин Трглый не может явиться в суд по той печальной причине, что его уже нет в живых. Сегодняшней ночью он задохнулся у жаровни на стройке номер 6004, то есть в доме убитого Индржиха Конопика. Во время ночного дежурства он, очевидно, зашел погреться в сушильню, обогреваемую коксом, по неосмотрительности уснул там и за свое легкомыслие поплатился жизнью...
Помолчав, председатель продолжил:
— В интересах нашего дела до́лжно сожалеть об этом несчастном случае тем более, что... что‑о‑о... погибший поденщик, наряду со свидетельницей Руженой Кабоурковой, был человеком, непосредственно видевшим подсудимого сразу же после инкриминируемого ему деяния... Показания умершего будут зачитаны позже, а сейчас мы выслушаем Ружену Кабоуркову.
При этих словах председатель вопрошающе покосился на прокурора, молча кивнувшего в знак согласия.
Шум, с которым публика восприняла известие о внезапной кончине рыжего поденщика, перешел в оживленный гомон, как только прозвучало имя свидетельницы, которая, по сообщениям утренних газет, являлась любовницей подсудимого.
— Ружена Кабоуркова! — вызвал распорядитель, стоящий в дверях лицом к свидетелям. И прежде, чем свидетельница предстала перед судом, из коридора донесся скрип ее башмаков...
ГЛАВА 2
Маржка Криштофова употребила все свое старание, чтобы попасть на слушание дела Лена. Она прочла о нем в журнальчике, валявшемся в их заведении, в рубрике «Из зала суда. Дела присяжных на неделю». Три месяца назад в том же журнальчике ей бросился в глаза жуткий заголовок:
«УБИТ НА СТРОИТЕЛЬСТВЕ СОБСТВЕННОГО ДОМА.
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ ИЛИ ПРЕСТУПЛЕНИЕ?»
Маржке было яснее ясного, что на суд ее никто не отпустит, но она твердо знала, что должна быть там во что бы то ни стало, даже ценой собственной жизни. За Маржкой присматривали не так строго, как за остальными «барышнями», поскольку она слыла «чистой флегмой». На ней не висели долги, как на других, ведь это было всего лишь второе место ее работы; кроме того, свои обязанности она «принимала как должное», никогда не рыдала, не билась головой о стенку, в отличие, скажем, от Малышки — новенькой, совсем юной девчонки, которую днем запирали в комнате хозяйки, а на ночь насильно спаивали. Однако сбежать в ядовито-желтом, куцем платьице в обтяжку было неприлично, а выходные наряды висели под замком.
Но Маржка всех обхитрила.
Вечером, когда «барышни» шли по коридору на ужин, она одним цепким движением коснулась тяжелого шерстяного платка, перекинутого через спинку стула, на котором обычно восседала по ночам привратница, рослая, сильная старуха, «домашний полицай». В руке у Маржки оказалась большая английская булавка — вещь для побега, безусловно, необходимая.
Другой столь же нужный атрибут побега Маржка давно припрятала в укромном местечке. Это была хорошенькая маленькая шляпка, принадлежавшая Малышке. Маржка присвоила ее под шумок, когда владелице было не до шляпки, не говоря уже об остальных.
Случилось это в день появления Малышки в притоне, в тот самый момент, когда девочка вдруг поняла, где она: достаточно было разок взглянуть на Маржкин наряд. Глаза ее широко раскрылись, из груди вырвался крик «Um Gottes willen!»[18], и она, едва поднявшись по лестнице, отпрянула назад.
Хозяин вмиг настиг Малышку, одной рукой сорвал с ее головы шляпку, другой заткнул рот, из которого готов был исторгнуться пронзительный вопль, и Малышка лишь заскулила под его ладонью. Шляпка мешала хозяину, и он швырнул ее в открытую дверь на Маржкин диван.
Маржка спрятала голову под одеяло, чтобы не слышать оглушительного визга новенькой, которую хозяин хлестал кнутом за то, что она в кровь исцарапала и покусала его. Когда все стихло, Маржка высунула голову из-под одеяла, увидела черную шляпку с клоком выдранных Малышкиных волос, и ее осенило. Она подбежала к узенькому оконцу, за которым висела пустая птичья клетка — кто знает, как долго болталась она там, над крошечным, с пятачок, двориком, а может, о ней и вообще никто не знал, кроме Маржки.
Кокетливая полудетская шляпка Малышки, аккуратно сложенная, пролежала на клетке недели три, и никому даже в голову не пришло ее разыскивать.
В тот день, когда Маржка собиралась сбежать, чтобы попасть на завтрашнее заседание суда, она с самого утра носила ее при себе, спрятав на груди; кроме того, — кто бы мог подумать! — на талии она плотным руликом свернула старенькую юбку из тонкой шерсти, которую хозяйка милостиво оставила ей, хотя и следила строго, чтобы ни у одной из «барышень» не осталось ничего, в чем можно было бы ночью отойти от заведения хотя бы на десять шагов.
Итак, шляпка да булавка с платка привратницы — и Маржка была почти готова к побегу. Дело было за малым — не хватало одной вещицы, без которой она вместо свободы сразу бы угодила под хозяйский кнут, а уж его-то «барышни» боялись пуще подзатыльников.
Настала пора решительных действий.
Ночью между девицами началась привычная перебранка — кому выходить в последнюю, самую тяжелую получасовую ночную смену: с двух часов стоять у дверей, заманивая клиентов. Участь эта по обыкновению выпала Маржке, уступавшей подружкам своими прелестями и кое-какими другими достоинствами. В заведении ей дали звучное имя Эллинка, но между собой запросто звали Кадушкой. В ту ночь хозяйка за строптивость наградила ее не только бранью, не преминув обозвать Кадушкой, но и звонкой оплеухой.
Маржке только того и надо было. Ради пощечины она, собственно, и заартачилась, зато теперь была уверена, что никто не помешает ей осуществить замысел.
Она отправилась на «рабочее место» между входными дверями, ведущими на улицу, и внутренними стеклянными. Их разделяло несколько ступенек и площадка, где стояло кресло злющей привратницы, которую девицы между собой звали Мегерой, а в присутствии хозяйки — Барышней Кларой.
— На работу пора, а она приклеилась задом к стулу и точит лясы, аж отсюда слышно, — примерно так комментировала Мегера все происходящее в заведении.
И горе было той, которая дерзнула бы ответить старухе, ибо она тут же разражалась шквалом непотребных, гнусных ругательств, каждое из которых даже на бывалых барышень действовало словно их ножом резали.
Эти омерзительные слова по причине своей беспощадной меткости стойко бытуют в подобной среде, передаваясь из поколения в поколение. Но произносить их вслух позволяла себе только Мегера, много лет назад пришедшая сюда такой же юной, как Маржка, и теперь отводившая душу на молодых, полных сил товарках, оскорблять которых ей доставляло особое удовольствие.
В тот день Барышня Клара была чрезмерно зла.
Тщетные поиски пропавшей булавки вывели ее из себя. Маржка рассчитывала лишь на то, что в поздний час старуху, погрузившуюся в воспоминания об удовольствиях, когда-то выпадавших и на ее долю, непременно сморит сон.
Если Барышня Клара не задремлет до четверти третьего, пиши пропало — Маржке не удастся заполучить крайне необходимую вещицу, без которой ни днем, ни ночью ей и шагу не сделать по улицам Праги, и побег ее будет бессмысленным...
Маржка стояла, вперившись в руки привратницы, сжимавшие надетый на голову платок под самым подбородком, там, где обычно красовалась огромная английская булавка. Злобные глаза Мегеры так и сверкали, а глотка сипло изрыгала проклятья.
Время неслось стремительно; Маржка готова была лететь вслед за ним и в приоткрытую дверь даже видела, куда именно — прямо, потом направо, в сторону Летной — там ее ждало спасение...
Было холодно, но Маржку, одетую довольно легко, обдавало жаром. От досады слезы наворачивались на глаза, и она собрала все свои силы, чтобы не взвыть от тоски и отчаяния.
Уж так желчно ругалась Барышня Клара, что Маржке казалось — стены вторят ее змеиному шипу...
Маржка высунулась на улицу, присмотрев в сумерках, за какой угол лучше свернуть к центру города, к мосту, ведущему на другой берег.
Воображение, правда, отказало ей в подробностях доставки Лена в тюрьму, где он сейчас сидел, страдая от бессонницы и с тоской размышляя о загубленной из-за Маржки жизни, однако оно помогло ей перенестись к нему, броситься бедняге на шею и зарыдать у него на груди.
Немая горечь отчаяния пронзила ее в самое сердце, голова бешено заработала, мысли так и теснились — вдруг на нее нашло озарение.
Теперь она знала, что делать.
Маржка притворилась, что учуяла на пороге гостя, приоткрыла дверь пошире и, высунувшись, проговорила обычное приветствие. Сцена была сыграна мастерски — Барышня Клара тотчас умолкла, вытянув шею и сделавшись похожей на черепаху: маленькая уродливая головка торчала из платка, как из панциря.
Маржка, не теряя ни секунды, с кулаками обрушилась на привратницу, сорвала с головы платок и изо всех сил столкнула ее со стула; Барышня Клара покатилась по ступенькам лестницы, стуча локтями и коленями.
А Маржка тем временем уже бежала по улице.
Она летела словно ветер, закутавшись в мегерин платок, и теперь никто не углядел бы и краешка ее ядовито-желтого платья.
Она успела свернуть за второй угол, когда услышала вопль Барышни Клары, которой, видимо, удалось подняться на ноги, хотя с возрастом они все чаще отказывали ей. Эхо безлюдных улиц вторило ее сиплому вою.
Маржка припустила пуще прежнего, неслышно отталкиваясь от земли носками мягких туфелек — мышь не смогла бы бежать тише.
Вдруг воздух прорезал долгий свист, повторившийся еще раз. Сомнений не было — это хозяин!
Именно так он вызывал патрульных, когда в заведении случалось нечто из ряда вон выходящее. Он и сам служил в полиции, и горе было патрульным, замешкайся они хоть на минуту... Хозяйка хвасталась, что такие свистки есть только у ее мужа да еще у нескольких важных особ.
Ноги у Маржки чуть было не подкосились, но мысль о хозяйском кнуте вернула ей силы. Ах, лучше уж головой в реку, чем к нему в лапы! Если на какую-либо из «барышень» поступала жалоба, то все, едва завидев хозяина, с визгом кидались наверх, в свои комнатки, и лишь несчастная жертва, извиваясь у его ног, ради всего святого умоляла сжалиться над ней.
Но все знали, что истязание доставляет ему непомерное наслаждение.
Маржку словно подхлестнуло что-то, и она понеслась как сумасшедшая. Когда она выбежала с последней улицы на шоссе под Летной, свист, до сих пор преследовавший ее по пятам, раздался где-то впереди, со стороны Карлина. Маржка успокоилась, сообразив, что из ночной тишины, с той стороны реки донесся до нее негромкий, убаюкивающий паровозный гудок...
Она облегченно вздохнула и... как сквозь землю провалилась!
Дело в том, что еще со времен озорного детства, когда ей и ее сверстникам принадлежала вся Малая Страна, Маржка знала о находящемся возле шоссе выходе туннеля сточных вод. Наверху туннель закрывался решеткой, а нижним концом уходил куда-то в чахлый ольшаник. Маржка шмыгнула в кусты так же ловко, как в детстве, когда воображала себя Альцеской, возлюбленной отважного пирата Вальдштейна, с дружиной которого они собирались в этой подземной пещере. Они были в ту пору настоящей разбойничьей шайкой, жившей добычей из корзин, выставленных возле лавок малостранских торговцев. Их разбойничьи налеты совершались до тех пор, пока полицейские однажды не нагрянули на дымок разведенного в «пещере» костра, на котором Маржка жарила на всю компанию пойманную в реке рыбу. Пришлось ей испытать на себе всю тяжесть отцовской руки. С тех пор и шести лет не минуло...
Сейчас Маржке было не до воспоминаний детства, которые вовсе не казались ей преступными, ибо другого детства она не знала.
Маржка не ощущала ничего, кроме животного страха перед поимкой, ужаса перед неведомым — что-то будет?..
Прошло много времени, прежде чем она собралась с духом и стала приводить себя в порядок. Дно старого туннеля пересохло, и при первом же движении ее руки камешки с грохотом посыпались вниз.
И все же Маржке удалось выпростать из-под пояса черную юбку и расправить ее поверх желтой юбчонки; потом она вынула из-за пазухи Малышкину шляпку и надежно укрепила ее на взбитых волосах. Английской булавкой, отколотой от сорочки, застегнула под самым подбородком платок Барышни Клары.
Все было готово.
Впрочем, не все!
В кармане лежали четки, маленькие, стертые, щербатые, доставшиеся ей в наследство от умирающей матери. Маржка пообещала ей, что никогда не расстанется с ними и каждый вечер будет отсчитывать по ним молитвы.
Даже если вечер наступал для нее в три часа утра, она не забывала о своем обещании, тем более, что уцелела лишь половина «зерен».
Скорчившись в туннеле, Маржка молилась, перебирая четки, и тихонько плакала от страха: ей то и дело казалось, что тут кто-то есть. Порой становилось так жутко, что она, не выдержав, протягивала вперед руку, ощупывая темноту — ей мерещилось, что рядом маячит незнакомое лицо...
Но выйти из убежища было еще страшнее. Мысли ее зашли в тупик. Как быть дальше? Как попасть на ту сторону реки? Ведь хозяин наверняка уже предупредил полицейских, охраняющих мост. Как она не подумала об этом раньше!
Возвращаться же по Малой Стране к Каменному мосту она не согласилась бы ни за что на свете — уж там-то хозяин самолично поджидает ее!
Маржка плакала и молилась. Она уж и со счету сбилась, сколько раз поцеловала крестик на четках, сколько молитв по ним отсчитала.
Где-то время бежало как вода в стремнине, но рядом с Маржкой оно явно топталось на месте — она не имела ни малейшего понятия, в часах ли, в минутах ли измеряется срок ее пребывания в темном туннеле. Ей казалось, что она сидит тут бесконечно давно. И вдруг ее напугало другое — а что, если снаружи уже совсем рассвело и кто-нибудь приметит, как она вылезает из туннеля?
Земля задрожала от грохота, шум быстро нарастал, сводчатый потолок туннеля загудел, и, когда Маржке показалось, что он вот-вот рухнет, она сообразила, что гул исходит откуда-то сверху, с дороги.
Когда над головой снова прогрохотало и дважды раздалось слабое звяканье, Маржка поняла, в чем ее спасение!
Она напряглась до боли в висках, чтобы не пропустить приближение нового «землетрясения», и, когда почувствовала нарастающий гул, приготовилась к выходу из убежища.
Наверху загрохотало — и Маржка спрыгнула в ольшаник.
Надо сказать, вовремя. Следом за ней туда же выскочил шустрый парень с перекинутым через плечо пакетом из черной бумаги, в какую заворачивают сахар.
— Вот те на! Эх, кабы раньше знать, какая красотка ночевала рядом! А я-то, осёл, сидел как смиренник!
И он попытался обнять Маржку.
Возможно, ему и удалось бы увлечь ее обратно в туннель, если бы из густых сумерек не показался трамвай. Он сбавил ход, металлическая решетка звякнула, и с подножки соскочил здоровенный машинист в синей форме. Одним ударом он отправил охальника в канаву...
Трамвай еще только подъезжал к пустынной остановке, а Маржка уже сидела на передней его площадке. Останавливаться машинист не стал, по привычке дернул звонок, и трамвай понесся вперед.
— Странно как-то мы сегодня первого пассажира подобрали, — засмеялся кондуктор. — Гляжу я на тебя, Йозеф, просто диву даюсь...
— Ничего, поработаешь с мое на этом маршруте, перестанешь удивляться! — ответил ему машинист. — По доброй воле на него никого не переводят.
Кондуктор, переброшенный сюда с одной из самых безлюдных линий, пропустил намек машиниста мимо ушей и, заметив, как судорожно сжимает Маржка в руке четки и платок, весьма вежливо обратился к ней:
— С предрождественской заутрени, милая барышня, или на литургию?
Напуганной до смерти Маржке вовсе не надо было притворяться.
Стараясь унять мелкую невольную дрожь, она бойко возразила:
— Во время поста таких богослужений не бывает!
Этот ответ помог ей войти в роль.
— В таком случае, куда же мы едем? Билет полный или докуда?
Маржку словно ножом кольнуло — она и думать забыла, что за проезд надо платить. Деньги-то у нее были, оставалось достать их так, чтобы никто не заметил, где она их прячет.
Отвернувшись к стенке, Маржка сунула руку под юбку и попыталась выудить из чулка кошелечек, съехавший почти до щиколотки. Кондуктор, усмехаясь, следил за ней, и Маржка, стараясь отвлечь его внимание, затараторила:
— Я еду в Карлин, в костел святой Людмилы. Она моя покровительница. Сегодня у меня день рождения, и священник на исповеди наказал мне пойти туда причаститься. Правда, велел идти пешком...
Слова эти вырвались у Маржки сами собой, она даже не придумала эту историю, вспомнив, что такое наставление однажды получила ее подруга.
— А вы, барышня, видать, не городская, — проговорил кондуктор. — Во-он ведь куда денежки-то запрятали!
— ...Но честно сказать, я не знаю, где находится этот костел, — продолжала врать Маржка.
— До Карлина билет по полной стоимости, сделаете пересадку, — пояснял кондуктор, давая ей сдачу с кроны, составлявшей все ее состояние. — Я гляжу, к пудре вы в Праге уже привыкли... — пошутил он, легонько проведя пальцем по обеим ее щекам.
— Оставь ее в покое, она только что с исповеди! — не оборачиваясь, заметил машинист.
— Ей не мешало бы еще разок исповедаться, — съязвил кондуктор, поспешив на свое место — трамвай подъезжал к остановке.
Когда машина снова тронулась, водитель, спаситель Маржки, бросил ей через плечо:
— А вы еще собирались идти пешком!
Ответа не последовало, но, хотя он на него и не рассчитывал, все же оглянулся.
Маржка спала, уронив голову набок.
Когда ей пора уже было делать пересадку, машинист разбудил ее. Испуганная Маржка спросонья вскочила, но тотчас же постаралась взять себя в руки.
Пересев на другой трамвай, она доехала до Карлина, но на ее вопрос, где тут костел святой Людмилы, над ней только посмеялись и отправили на Винограды.
Последней ее ясной мыслью было то, что, заговаривая кондуктора с машинистом, она ляпнула про костел святой Людмилы явную глупость, и теперь старалась понять: а может, они умышленно не подали виду, что раскусили ее?..
Мысль эта сбила Маржку с толку, голова у нее пошла кругом, и тяжелая сонливость уже не отпускала ее. Она сопротивлялась ей, убеждая себя в том, что задуманное она должна выполнить во что бы то ни стало.
Полусонная, она снова села в трамвай и, повинуясь логике собственного вранья, поехала в обратную сторону на Винограды. Инстинкт подсказывал ей, что в трамвае она недосягаема для сыщиков, которые, как ей казалось, преследовали ее целым отрядом.
В действительности же никому не было до нее дела. Ни один пассажир не обратил внимания на жалко одетую девушку, ревностно скрывающую свою коренастую фигуру под тяжелым платком и нацепившую крошечную смешную шляпку на дорогую пышную прическу с выбеленными по моде прядями волос.
Маржке казалось, с момента ее побега прошло не менее месяца. Она следила, чтобы никто не заметил глубокого выреза под платком и голубых ажурных чулок, бывших, по ее мнению, слишком откровенными знаками отличия ее профессии. А уж пуще всего она стыдилась матерчатых вышитых туфелек, в которых принято ходить разве что по их заведению...
Изо всех сил она боролась со сном, пытаясь вспомнить, какая такая светлая мысль озарила ее сегодня ночью, открыв ей глаза на что-то очень важное, главное в ее жизни? У нее тогда в суете не хватило ума постигнуть ее, и она оставила ее до лучших времен и более подходящей обстановки.
Но тщетно — Маржка была слишком издергана, обессилена, измождена.
Она сидела в виноградском костеле и широко открытыми глазами смотрела, как на алтаре подпрыгивают огоньки свечей. Искорки слились в язычки, и вдруг все шесть свечек разом подмигнули нашей грешнице, сидевшей на последней скамье.
Загудел орган, стены храма расступились, протянули к ней свои ладони, Маржкина голова опустилась на них, и сквозь пальцы полились ее горючие слезы.
Вдруг желанная мысль пришла сама собой, разлившись в душе щемящей теплотой...
...Когда сегодня в два часа ночи Маржка стояла у дверей своей тюрьмы и, отчаявшись вырваться на свободу, представляла себе, как однажды бросится Лену на шею, она вдруг ощутила умиротворение и прилив сил: «Я — девица легкого поведения. Он — арестант. Значит, мы ровня!..»
Почувствовав непередаваемое блаженство от этой мысли, Маржка решила вернуться к ней в более спокойный момент.
От страхов, которых она натерпелась в темном туннеле, все приятные мысли из головы улетучились. Теперь же, в костеле, из облака, сотканного торжественными звуками органа, явилась белоснежная рука и подала ей ключик к разгадке тайны ее жизни. Маржке казалось, что все это происходит на самом деле.
Эта «падшая» девушка даже в мыслях не употребляла вульгарных слов, привычных для ее профессии, пользуясь снисходительными словечками, принятыми между «барышнями»; так и Лена у нее язык не поворачивался назвать убийцей; однако во все возвышенные слова она вкладывала несколько иной смысл, нежели какая-нибудь благопристойная девушка или матрона, вознесшаяся на недосягаемую высоту над болотом Маржкиной жизни.
На душе у Маржки было не менее печально и торжественно, чем у героини классической трагедии в момент, когда ее возлюбленный, проявляя трогательное мужество, доказывает, что достоин ее любви, и тем самым скрепляет союз двух любящих благородных сердец для жизни земной и загробной...
Поэтому-то Маржка ничуть не стыдилась ни своего положения падшей женщины, ни того, что Лен угодил из-за нее в тюрьму; плечи ее содрогались от слез умиления и радости, рожденной звучащими в ее душе гордыми словами:
«Мы достойны друг друга!»
Где-то над ее головой, заполняя храм, звучала молитва, голос пел, а Маржка плакала навзрыд, судорожно прикрывая рот платочком с четками, чтобы не завопить именно сейчас, когда она вдруг почувствовала в своих руках силу, с которой обняла бы Лена, будь он рядом.
Неожиданно Маржка разрыдалась так громко, что голос, певший молитву в пустынном храме, умолк. Инстинкт скитальца, обреченного судьбой на вечное изгнание, подсказал ей, что набожная певица, сидевшая где-то впереди, обернулась...
...Литургия давно закончилась. Кто-то вдруг похлопал Маржку по спине. Очнувшись после глубокого сна, она вскочила с лавки. В глаза ударил солнечный свет, льющийся из церковных врат. Маржка вышла из храма, сбежала по лестнице вниз и попыталась успокоиться. Тот же инстинкт подсказывал ей, что следует вести себя как можно непринужденнее. Остановив ученика пекаря с коробом, она купила две булочки. Мимо шел полицейский, не обращая на Маржку никакого внимания. Но она была убеждена, что именно намеренной покупкой булочек отвела от себя подозрения.
— Дай-ка еще одну, чертенок! — беззаботно, как веселая служанка, крикнула она разносчику и, покосившись на полицейского, откусила большой кусок.
— Тебе сколько раз говорить, чтоб ты мне на глаза не попадался! — напустился полицейский на мальчишку. — А ежели мастер твой чего не досчитается?..
Что сказал он еще, Маржка уже не слышала. Она поспешила к подходившему трамваю и вскочила в свое надежное убежище. Уже стоя на площадке, заметила, что полицейский посмотрел ей вслед, и взгляд его, насколько было видно издалека, показался ей озадаченным, а поворот головы под каской с большими перьями — настороженным.
Сердце у нее екнуло, но тут звякнул колокольчик, и трамвай тронулся к Карловой площади, куда и держала путь Маржка.
Привратник долго не хотел пускать ее наверх, в зал суда.
— Двоюродного брата судят! — взмолилась Маржка, брякнув первое, что пришло на ум, и слова ее возымели действие.
— Вообще-то приказано глупых девчонок не пускать, но брат есть брат... — нехотя согласился привратник, не сводя глаз с больших желтых цветов, вышитых на Маржкиных туфельках. Можно подумать, именно они убедили его в том, что она сказала ему сущую правду...
ГЛАВА 3
Маржка успела в зал суда почти к началу заседания — зачитывали обвинительный акт. Еще идя по коридору, она, затаив дыхание, прислушивалась: не слышен ли голос Лена, отстаивающего свою невиновность, молящего о помиловании? В зал входила съежившись, ожидая вещей невиданных и неслыханных.
Ничего такого здесь не было.
Правда, залитый солнцем зал был битком набит — и партер, и боковые ряды, и места на возвышении. Публика сидела довольно спокойно; для костела она была слишком светской, для учебного заведения — слишком старой, для театра — слишком сдержанной...
Впрочем, больше всего это все-таки походило на спектакль. Три судьи сидели лицом к залу, облаченные в мантии, как у священников; казалось, каждый из них старается выглядеть скучнее своих соседей. Испуганная Маржка подумала, что чем строже их вид, тем, наверное, большее удовольствие получают зрители, а это волнует судей не в последнюю очередь.
Молодой мужчина болезненного вида зачитывал акт; сидевшие на возвышении, глядя в свои бумаги, следили за излагаемым, переворачивая лист за листом одновременно с обвинителем.
Ничто не могло заглушить безмерный, тоскливый страх Маржки, хотя она изо всех сил пыталась войти в суть дела, с облегчением заметив, что Лена в зале нет...
Да как же это, господи, ведь он должен тут быть!
Маржка услышала кашель — этот голос она узнала бы из тысячи других. Неужели это Лен стоит к ней спиной — узкая, вытянутая, наголо бритая голова, оттопыренные уши, словно вырезанные из белой бумаги, шея, состоящая из двух жил с желобком посредине, широкие, угловатые, будто деревянные, плечи?..
Он стоял перед судьями спиной к Маржке, возвышаясь между двумя солдатами; лопатки выпирали из-под халата. Лен снова закашлялся, развеяв последние ее сомнения.
Странно было видеть его здесь; ведь только что она мечтала о нем под звуки органа, она беззаветно, чисто по-женски преданная ему и содрогавшаяся при одной лишь мысли о том, что связывает ее с Леном.
Чувство жалости к нему исчезло, преданность сменилась печалью, и гордость вдруг захлестнула Маржку: только теперь она поняла, почему в газетных репортажах Лена называли то «героем печальной драмы», то «главным героем завтрашнего процесса». Он стоял на возвышении и был в центре внимания тех, кто собрался здесь исключительно ради него. Все они сидели невеселые, озабоченные. Иногда зал вставал, и это, так же как горящие свечи, напоминало Маржке чтение Евангелия в костеле.
После оглашения обвинительного акта слово дали Лену. Лен отвечал скупо, явно ничего не боясь и не придавая происходящему ровно никакого значения.
Из обвинительного акта Маржка не поняла ничего. То, что Лена обвиняют в преднамеренном убийстве, не было для нее новостью, но, как она успела заметить, никто не посмел сказать ему это в глаза. Выясняли все больше, был он пьян или нет.
Если последнее обстоятельство было важнее убийства, то, наверное, дела складывались неплохо. Маржка поняла это из реплик знатоков, облокотившихся рядом с нею на барьер. Сама она прямо-таки висела на нем, закутавшись в платок Барышни Клары, и все никак не могла дожевать кусок булки, оказавшийся у нее во рту из страха перед полицейским.
Ее бедно одетый, но с достоинством ведущий себя сосед сказал:
— Убил, не убил — раз сам не признался, оправдают, пожалуй.
Страх у Маржки как рукой сняло. Она наглядеться не могла на своего Лена, все в нем казалось ей удивительным: и его глухой голос — в ее представлении таким обладали только настоящие мужчины, знавшие толк в жизни, бесстрашные, внушающие почтение рыцари, — и его выступающие скулы, и впалые виски — все это придавало ему вид истинного «героя печальной драмы».
На Маржку нашел сладкий, пьянящий дурман, как после дрянной, но все же соблазнительной выпивки. Она вдруг поняла, что сделанное ею ночью открытие — «мы достойны друг друга» — имеет еще один смысл. Если Лен герой, то она, Маржка, — героиня!
С каким удивлением вытаращились бы на нее присутствующие, и без того напряженно следящие за процессом, узнав, что среди них стоит виновница, «отверженная обществом, чудесная девушка, из-за которой поставлена на карту жизнь молодого, симпатичного рабочего»!
У Маржки голова пошла кругом от предчувствия славы. Ее одолело непреодолимое желание, хорошо знакомое людям, оказавшимся на дне жизни, — желание бросить в лицо вызов презирающим их, пренебрегающим ими и тем самым подняться над ними. Как хотела она встать сейчас рядом с Леном, «героем нынешнего процесса», чтобы на них смотрели как на соучастников!..
Вот было бы разговоров в притоне «блондинки-пятитонки», как называли завсегдатаи хозяйку заведения, из которого убежала Маржка! Кто бы мог подумать такое об Эллинке-Кадушке! Впрочем, переполох там, наверное, уже начался.
Конечно, Маржка понимала: все закончится успешно, если никто не узнает то, что знает только она и Лен. Возникни у кого-нибудь догадка — все пропало! А если Маржка сама каким-либо образом посодействует разоблачению преступника, страшно представить себе, какими проклятьями будут осыпать ее в темных углах города, где собираются отбросы общества, к которым принадлежали и Маржка, и Лен.
— Ничего похожего на правду! — в очередной раз повторил подсудимый в ответ на вопрос председателя.
— Только бы он больше ничего не говорил — тогда ни один волосок не упадет с его головы! — объяснял Маржкин сосед окружающим.
— Голову на отсечение — он угробил лавочника кирпичом! — возразил ему кто-то вполголоса.
— О-о, вполне возможно, то же самое утверждает прокурор... Но ведь доказать надо, вот в чем дело!
— Именно! А они ему это и на том свете не докажут! — вмешался в разговор третий.
Речи эти были бальзамом на Маржкину душу. Она повисла на локтях, давно не чувствуя под собой ног, и старалась не шевелиться. Спина тупо ныла, и каждое движение отдавалось резкой болью в затылке. Она уже и моргала-то еле-еле, веки будто приросли к глазам и никак не закрывались из-за жгучей боли. А если бы закрылись — Маржка бы тотчас уснула...
Силы были на исходе; наступали минуты, когда она теряла способность различать что-либо вокруг, а очнувшись, никак не могла понять, где она, и не кричала лишь потому, что тупо приказывала себе держаться как можно спокойнее, дабы не выдать себя и Лена.
Крайне ослабев по непонятным ей причинам, Маржка невероятно страдала от напряженной борьбы с непослушным телом; она старалась не распускаться, а кровь горячо ударяла ей в щеки, сбивая дыхание.
В ушах звонили колокола — все другие звуки сливались в монотонный шум, утомлявший слух. Маржка различала в нем только кашель Лена. И видела два огонька — для приведения к присяге очередной свидетельницы были зажжены новые свечи. В конце концов тело ее омертвело; облокотившись на барьер, она повисла, вытянувшись в струну, и, если бы ее попросили отойти в сторону, она бы просто не смогла отцепиться от него.
Из бесконечно долгого полуобморока ее вывел взрыв неудержимого хохота. Маржка пришла в себя ровно настолько, чтобы различить плавно кружащиеся перед ней предметы, которые постепенно приобрели устойчивое положение.
И, прежде чем она снова впала в полубессознательное состояние, рядом раздался голос всезнающего соседа, подробно комментировавшего процесс:
— Это та самая, любовница его! Может, услышим что-нибудь новенькое!
Испуг искоркой вспыхнул в Маржкиной голове, она насторожилась и, как всякий затравленный человек в момент крайней опасности, почувствовала прилив сил.
Маржка сразу догадалась, что сосед имел в виду не ее, а особу, представшую ныне перед судьями, и поняла, почему первый же ответ свидетельницы вызвал смех в зале.
Это была высокая, стройная, ярко одетая женщина; вертлявой походкой она вышла из комнаты, отведенной для свидетелей, покачивая бедрами, подошла прямо к судейскому столу и встала перед председателем, перенеся всю тяжесть тела на одну ногу, отчего бедро другой резко выдалось вбок.
— Целую ручки, милостивые паны! Вы уж меня извините, но мне вам сказать нечего, кроме того, что он, прошу прощения, ничего такого не делал!
Легонько хлопнув ладонью по столу, она отошла.
Зал покатился со смеху. Смеялись коронные судьи, за исключением председателя, которого положение обязывало сохранять непроницаемый вид; смеялся весь присутствующий юридический мир, за исключением доктора Рыбы, который вообще никогда себе этого не позволял; смеялись присяжные, и, наконец, дружно, безудержно хохотала публика.
Настроение поднялось, собрание несколько оживилось. Свидетельница недоуменно повернула голову в зал — присутствующие затихли. Возможно, их удивило выражение ее смуглого лица, перечеркнутого поперек черными, сросшимися бровями, но главное — всем хотелось поскорее услышать, что скажет председатель.
Судья же, опытный специалист по уголовным делам, заметив огромные серебряные серьги, выскользнувшие из-под ослепительно-белого шелкового платочка, съехавшего на затылок, тотчас смекнул, что перед ним самая настоящая цыганка. Спокойно, неторопливо он стал объяснять ей, что на суде разрешается говорить только с позволения председателя. Свидетельница перебила его:
— Так ведь это же не он сделал!
Тут председатель рассердился, строго наказал публике не смеяться и прикрикнул на свидетельницу, погрозив ей пальцем.
Однако публика не успокаивалась, и вконец раздосадованный судья после очередного взрыва хохота официально заявил, что прикажет очистить зал суда, ежели условие его хоть как-то будет нарушено.
А похохотать в самом деле было над чем.
Взять хотя бы то, что фамилия свидетельницы оказалась вовсе не Кабоуркова, а Даниэлова, по отцу-цыгану, и что она, имея шестерых детей, до сих пор не замужем.
Веселясь, публика проявила себя весьма остроумным и тонким наблюдателем. По смущению, с которым свидетельница подтвердила эти факты своей биографии, по ее взгляду, украдкой брошенному в сторону подсудимого, даже непосвященные поняли, как она опасается, что ее прошлое не безразлично для подсудимого.
Смуглое лицо свидетельницы потемнело еще больше — возможно, румянец залил ее щеки — так ведь и момент был щекотливый, особенно когда она в свое оправдание и на потеху сидящим в зале знатокам психологии пыталась объяснить необычайную щедрость своего чрева тем, что у нее «трижды рождались двойняшки».
Несомненно, тем самым она хотела подчеркнуть, что грехи ее не исчисляются количеством отпрысков. Зал грохнул так, что председатель, видя полную обоснованность такой реакции, не счел ее святотатством и промолчал.
Ведь даже прокурор, эта воплощенная строгость карающего закона, не утерпел и усмехнулся.
Правда, на самом деле причиной тому послужило иное обстоятельство: даровитый представитель оскорбленного правосудия, взглянув на Лена, заметил то, на что наверняка не обратил бы внимания никто другой. Подсудимый использовал каждую паузу между вопросами и ответами, чтобы громко, демонстративно покашлять. Во всяком случае, прокурор видел в этом убедительное доказательство того, что он весьма ловкий симулянт...
И что же? После признания о двойняшках, когда все потонуло в шуме и хохоте, подсудимый продолжал кашлять глубоко, надсадно. Прокурор заключил, что это, видимо, очередной изощренный ход симулянта, надрывающегося «напрасно», ибо в таком гаме подсудимому трудно рассчитывать на внимание к себе, к своей тяжелой болезни, в которую прокурор, несмотря на заверения экспертов, по-прежнему не верил.
Вдруг в голове его мелькнула оригинальная догадка, и, с дозволения председателя, он не преминул ее высказать:
— Свидетель Кабоуркова, вы сообщили нам, что не замужем и имеете шестерых детей. Все ли они... Сколько... Я хотел спросить, они что, все от одного отца?..
Не успел он договорить, как поднялся доктор Рыба. Стол качнулся под напором грузного защитника, потом еще и еще раз по мере того, как присяжный поверенный все громче протестовал против подобных вопросов, считая, что свидетельница находится под охраной закона и не обязана отвечать на вопросы, способные так или иначе скомпрометировать ее лично в глазах общественности.
Тщетно председатель поднимал руку, пытаясь осадить доктора Рыбу — тот замолк, лишь выпалив свое категоричное «Dixi!», и только тогда уселся в кресло.
Стараясь быть как можно более снисходительным, председатель сдержанно заметил, что из прежних показаний известно об интимной связи обвиняемого и свидетельницы, и последняя — в интересах разбирательства — может высказаться по этому поводу, впрочем, право решать, отвечать ли на вопрос, остается за ней...
Ни председатель, ни прокурор не заметили, что защитник уже исключил возможность постановки вопроса о количестве отцов, вернее, ответа на него.
Почтенный судья, совершенно растерявшись после бурного выступления доктора Рыбы, мысленно упрекал себя в некоторой робости по отношению к этому одиознейшему из адвокатов, утешаясь лишь тем, что до сих пор ни одному из коллег не удавалось дать Рыбе должный отпор, авторитетный и энергичный.
Занятый своими мыслями, он нечетко сформулировал следующий вопрос к свидетельнице, и она поняла, что ее спрашивают, чем ей импонировал подсудимый.
— Все дело в том, сударь, — ответила Кабоуркова, — что мы с ним одного роста!
Зал в очередной раз взорвался и, едва стихнув, снова разразился смехом, когда свидетельница, бросив взгляд на трясущихся от хохота присяжных, прибавила с бесконечно наглым кокетством:
— Ну да, а что тут такого?
Смешавшись, председатель на какое-то время приуныл, но, подняв голову и взглянув в сияющие глаза прокурора, успокоился, решив, что ответ пошел в пользу обвинения. Слушание дела было продолжено.
Вечером того же дня ответ Кабоурковой, сиречь Даниэловой, имел новый успех. Во время кадрили в клубе, где собирались сливки общества, прокурор, галантно передав партнершу, даму своего сердца, младшему заседателю, как того требовала фигура, сказал ему:
— Все дело в том, сударь, что мы с нею одного роста!
На что молодой советник, развеселившись, жеманно качнул головой и, подражая цыганке, ответил:
— Ну да, а что тут такого?
Шутка пришлась к месту, ибо прокурор и его невеста действительно были совершенно одинакового роста, но никто никогда не осмелился бы сказать об этом вслух!
...Маржку Криштофову слова свидетельницы ранили в самое сердце. Она-то едва доставала Лену до плеча!
Непередаваемая горечь отравила ей душу; не произнеси свидетельница этих слов, Маржка, возможно, посочувствовала бы этой рослой, энергичной, загорелой женщине, будь она даже на голову выше Лена. Но для Маржки бессмысленное, на первый взгляд, замечание Кабоурковой имело особое значение, оно задело ее, считавшую себя единственной ровней Лену, и, пока зал хохотал до упаду, Маржка едва сдерживала себя, чтобы не закричать.
Ее обдало горячей волной стыда вслед за разочарованием, которое можно было объяснить только ее детской наивностью, нередко присущей женщинам ее положения, умственные способности которых остаются порой до странности неразвитыми.
Сказать, что она была свергнута с седьмого неба, значило бы, пожалуй, надругаться над чувствами благородных девиц, хотя и в мире отверженных такое падение не менее болезненно. Во всяком случае, для Маржки здесь, в суде, решался вопрос жизни и смерти, и единственным чувством, владевшим ею с той минуты, была неукротимая ярость, так и норовившая вырваться криком, воплем...
Маржка изо всех сил прижимала к губам скомканный платочек. О нет, не то поразило ее в самое сердце, что соперница заняла место, по праву принадлежавшее лишь ей, Маржке, но то, что причиной любви Лена и Кабоурковой послужил всего-то одинаковый рост!
Между тем собрание продолжало тешиться над матерью трех пар двойняшек от неизвестного числа отцов. Каждое слово Кабоурковой вызывало приступ безудержного смеха, доходившего до исступления в момент, когда цыганка укоризненно оборачивалась в зал. Публика как с цепи сорвалась, и председателю не оставалось уже ничего другого, как прикрикнуть на нее.
Момент был в высшей степени серьезный: Кабоуркову только что привели к присяге. После сердитого окрика зал мгновенно затих, но не прошло и минуты, как снова разразился хохотом: когда распорядитель погасил одну свечу, свидетельница, подъюлив, услужливо задула вторую...
Понуждаемая к связному изложению событий рокового дня, Кабоуркова, наконец, сосредоточилась и повела рассказ, не опуская ни одной детали.
Она подтвердила показанное предыдущими свидетелями: в тот день Лен не пошел с каменщиками в трактир, оставшись праздновать окончание работ на стройке с поденщиками, среди которых вдруг оказался и Трглый — явился за деньгами «и еще кое за чем», да так и остался посидеть, посудачить с дружками.
Самое смешное, что и отмечать-то было нечем — поденщиков пан Конопик угостить не пожелал, и они, рассевшись под лесами, «зырили только друг на друга и черт те что болтали».
— «Черт те что» — это как надо понимать?
— Ну, приставали к Трглому и к пану Лену, говорили, чего бы вам, ослам, не померяться силами... Лен пусть будет социалистом, раз у него рожа красная, а Трглый сойдет за народника, поскольку у него физиономия сине-бело-красная... Я им говорю, оставьте Лена в покое, сами, говорю, знаете, он не в себе, не ровен час случится несчастье!..
— ...он не в себе, не ровен час случится несчастье, — повторил председатель, давая тем самым секретарю знак занести эти слова в протокол.
— Ну, и что дальше?
— А они говорят...
— Подождите, — перебил председатель, — с чего же у них были такие лица? Может быть, эти, как вы сказали, ослы накануне подрались?
Тогда Кабоуркова, которую судья называл теперь Даниэловой, рассказала, как паясничал с поленьями рыжий поденщик, изображая мамашу с двойняшками...
При всяком упоминании о двойняшках публика благодарно смеялась; и тем искреннее, чем чаще вспоминала их свидетельница. Да и сама история с рыжим доставила слушателям массу удовольствия.
Увлеченно рассказывая о рыцарском поступке Лена, Кабоуркова не умолчала и о том, каким образом он одержал свою геройскую победу.
— ...бросился на рыжего и стал бить его по лицу... — диктовал председатель.
Все до единого удары, нанесенные Трглому Леном, были занесены в протокол.
— Итак, вернемся к тому, что произошло в день выплаты. Что же ответил подсудимый Лен, когда его стали подстрекать к драке с поденщиком Трглым?
— Да ничего такого, сударь. Он пошел к себе в сторожку, лег на нары и так скрипел зубами — аж на улице слышно было.
— От злости?
— Нет, видать, от боли. Он ведь накануне всю ночь маялся...
— Откуда вы знаете, что было ночью?
Свидетельница промолчала.
— Хорошо, я вам помогу. Мы уже слышали, что домой после работы вы заходили только «для близиру» (председатель с явным пренебрежением в голосе употреблял иногда подобные выражения, неизбежные при допросе «простых людей») и с наступлением темноты возвращались на стройку... Верно?
Вместо ответа свидетельница, закинув руку за голову, двумя пальцами надвинула на лоб съехавший платок.
— Ну так как же?
Через минуту-другую раздался ее низкий, приглушенный голос:
— Без меня, сударь, он бы наверное совсем погиб. Трясло его как в лихорадке, а нос разбитый, бывало, ныл так, что он скулил всю ночь напролет, как щенок. Жалко ведь его было...
— А того калеку, с которым вы жили, который детей вам на стройку кормить привозил, готовил вам дома еду — его вам было не жалко?
— Боже милостивый! Да он доволен тем, что имеет... Его и в Праге-то уже не было... Он с детьми живет сейчас у своей матери в деревне. Сам уехал, и детей увез не спросивши... Я вечером прихожу — ни его, ни детей... Да я ему с каждой пятерки два с полтиной посылаю, и что-то он мне их пока ни разу не вернул...
— Боже ты мой! — громко ужаснулся такой простоте нравов один из присяжных.
Не стерпел и прокурор. Он дал понять, что сомневается в правдивости показаний, презрительно и брезгливо фыркнув, как лошадь.
Звук этот долетел до защитника — ведь смешок, по сути, предназначался ему. Зная, что прокурор в эту минуту глядит на него, доктор Рыба, тяжело подняв веки, уставил свои черные, пронзительные зрачки на молодого противника, и тот сразу пожалел, что столь опрометчиво выдал себя.
— Свидетель Даниэлова, продолжайте. Расскажите, что произошло дальше. Значит, рабочие послушали вас и не стали стравливать двух драчунов?
— Вроде так. Потом Трглый сказал, что нечего сидеть тут всухую, что в лавке у пана Конопика полно бутылок, и он сейчас сбегает и выпросит парочку промочить горло. Принес штуки четыре, что ли. Ну, мы удивились, конечно; надо знать пана Конопика... Стали расспрашиваь Трглого, как это он так ловко...
— Дальше, дальше!..
— Выпили мы, развеселились, стали вспоминать то да се... Ни у кого и в мыслях ничего не было... Трглый рассказывал, как еще сапожником ходил в Вену на заработки, у него там знакомая вдова жила, на которой он вроде собирался жениться... Тащил он с собой в мешке штук двадцать колодок; в одном трактире, в Веселье, бродячие музыканты ему на этих колодках сыграли, а он все равно чуть с тоски не сдох, на следующий день взял да и спалил все колодки, а на костре сварил кнедлики со сливами...
— Не отвлекайтесь, а то мы упустим главное... Когда подсудимый вышел из сторожки и поднялся на леса?
— Ну вот, сами же просили говорить только правду, я вам правду и говорю!.. Пан Лен вышел, когда мы запели, незадолго до прихода пана Конопика. Пан Трглый стал пану Конопику кланяться, желать ему, чтоб в новом доме сто лет жил-поживал, добра наживал... А как будете переезжать, говорит, на четыре бутылки меньше добра тащить придется...
— Ну, а потом?
— А потом мы все трижды пожелали пану Конопику крепкого здоровья...
— Когда вы лично узнали, что пан Конопик получил смертельное ранение?
— Значит, так. Пить мы уже все выпили... Пан Трглый встал и сказал, что полезет наверх... Я пошла за ним...
— А вы-то зачем?
— Трглый сказал, что не простит пану Лену обиды. Вот я и пошла, чтобы он не натворил делов... Кроме того, у пана Лена при себе были деньги, не то сорок, не то пятьдесят золотых, я и за них тоже испугалась...
— Почему вы за них испугались?
На смуглом лице Кабоурковой-Даниэловой проступил румянец. Она немного подумала и, понизив голос, призналась:
— По той простой причине, что на деньги эти мы с паном Леном собирались поехать в Тироль на заработки, как закончим работу здесь...
Присяжный, громко помянувший боженьку, хлопнул себя по ляжкам и обвел заседателей выразительным взглядом. Зал больше не смеялся, а гудел как растревоженный улей.
— Пан Трглый полез первый. Я его тяну за куртку, прошу не дурить и не лазать наверх... А тут заглянула в проем — чем там пан Конопик занимается, уж больно ему было невтерпеж, чтоб дом скорей достроили, вот он все и бегал на стройку, смотрел, смех один... Гляжу, стоит на доске. Заметил, что я за ним наблюдаю, заморгал так сердито-сердито и голову в плечи спрятал... Вдруг вижу — лысину ему сверху припорошило... Я еще Трглому говорю — наверное, Ферда балует, а пан Конопик уж и сам голову задрал, глядит, кто это там хулиганит. И тут его ровно красным платком кто по голове хлестнул... Упал он, а рядом кирпич бухнулся о доску... Ну и зрелище, скажу я вам, жуть одна... Он ведь еще на четвереньки встал, будто хотел сказать: «Э‑э, да ладно, что уж там!», но рухнул и тут же кончился. Я ору, конечно... Боже ты мой, ору, кровь!!! А Трглый и говорит: «Это дело рук вашего «доброго малого» Лена, а чьих же еще!»
— Это дело рук подсудимого Лена, а чьих же еще, — продиктовал секретарю председатель.
Кабоуркова всполошилась не столько от того, что судья повторил ее слова, сколько из-за шума, который вызвали в зале ее показания. Она взглянула на председателя, потом на Лена, сидевшего отрешенно, словно никого вокруг него не было, и наконец повернулась к присяжным так резко, что белый платочек снова съехал у нее на затылок. Однако под их взглядами она вся съежилась, потупилась...
Тем временем между прокурором и присяжным состоялась немая беседа.
Сверкая глазами на доктора Рыбу, обвинитель раскинул перед собой на столе сжатые в кулаки руки, что означало:
«Ну-с, что теперь скажете, уважаемый пан защитник!»
Казалось, кустики седых, серебристых волос пошевелились на макушке доктора Рыбы, черные глаза сощурились, а полные губы сложились в горькую ухмылку, предупреждающую:
«Плохо же вы меня знаете, милостивый государь! Именно эти показания свидетельницы, которые вы рассчитываете использовать против подсудимого, помогут мне нанести сокрушительный удар по обвинению. «Dixi!»
И правая рука доктора в миниатюре изобразила знаменитый жест.
«Недаром говорят, что взгляд у него гипнотический», — подумалось прокурору, впервые столкнувшемуся сегодня с доктором Рыбой в деле, и он опустил глаза.
«Итак, сорок или пятьдесят золотых... — размышлял про себя доктор. — Нет, такими деньгами в Тироль ее не заманишь, даже если его отпустят на все четыре стороны...»
О прокуроре он уже не думал.
Допрос Кабоурковой-Даниэловой стал апофеозом процесса. Она оказалась единственным свидетелем, которого — особенно к концу дня — зал слушал затаив дыхание.
Ее рассказ о том, как она безуспешно пыталась удержать Трглого, как тот, оказавшись наверху, набросился на Лена и стал трясти его, как она вырвала Лена из его рук, как Лен без памяти рухнул на леса, — сопровождаемый оживленной жестикуляцией, вернул ей расположение слушателей и прежде всего присяжных, которые мало-помалу стали склоняться к своей исходной позиции, а именно: в момент совершения убийства Лен пребывал в невменяемом состоянии и физически не был способен на преступление.
Доктор Рыба, знаменитый физиогномист, после допроса главной свидетельницы прочел на лицах присяжных:
«Мы вернулись к тому же, от чего ушли!..»
Этот вывод витал в зале — каждому было ясно, какого мнения придерживается сосед, хотя вслух никто не высказывался.
Так рухнула последняя надежда обвинения.
Свидетельница закончила свои показания тем, как спускали вниз находившегося без сознания Лена. Председатель поспешил задать подсудимому вопрос:
— Правда это или нет?
Лен поднялся, вытянувшись во весь рост, некоторое время постоял молча, не двигаясь, потом безучастно махнул огромной, чуть не с лопату ладонью и снова сел.
Жест его был красноречивее всяких слов, и сам председатель, признав тщетность своего коварства, поколебался в виновности подсудимого.
Прокурор же был по-прежнему убежден, что Лен просто дошлый симулянт, тем более, что спустя некоторое время послышался его кашель.
Кабоуркова к тому времени уже сидела в ряду допрошенных свидетелей и поправляла непокорный платочек.
Оставалось заслушать еще Фердинанда Фучика, которого рабочие нашли сразу же по происшествии на стропиле кровли, где он плакал навзрыд, прижимая к груди шапку.
С ним председатель разобрался довольно быстро. Ранее уже было доказано, что он не мог быть убийцей, ибо находился слишком далеко от места преступления. Более того, на основании показаний Фердинанда Фучика и других свидетелей было установлено, что и наблюдать Лена в критический момент он не мог, а потому никаких подробностей о действиях последнего не знает.
— Объясните, зачем вы залезли на крышу? И чем можете объяснить душевное волнение, в коем застали вас товарищи?
Фердик раз уже исповедовался следователю, и повторяться ему было неловко. Пришлось ему, однако, преодолевая чрезмерное для его семнадцати лет смущение, снова рассказать о скрипаче, замечательном маэстро, который все лето, отворив окно, играл для каменщиков. Однажды окно не открылось. Фердик прознал, что музыкант захворал и к нему вызывали доктора. Пролежал он долго, но говорили, что уже пошел на поправку... В тот самый, последний ясный день лета окно наконец распахнулось. То-то обрадовался Фердик, что снова услышит «Лючию»! Ах, как умел играть ее скрипач!.. Покойный скрипач... Но Фердик понял это не сразу. Все утро из раскрытого окна не доносилось ни звука, и он решился заглянуть в него с крыши. Забравшись на стропило, он увидел в комнате музыканта горящие свечи, скрипку в темном флере на стене... Не может быть, думал он, надо убедиться собственными глазами. Фердик привстал и насколько мог вытянул шею, увидел желтые сложенные руки и крестик в них... Дальше заглянуть не удалось...
Высокий голос паренька, совсем еще мальчишки, задрожал и сорвался. У председателя вопросов к нему не было.
А на вопрос доктора Рыбы, участливо полюбопытствовавшего, не музыкант ли сам свидетель и не играет ли он на скрипке, разволновавшийся Фердик лишь утвердительно кивнул головой. Председатель метнул сердитый взгляд на присяжного поверенного, допустившего самоуправство, однако уперся в лысое, покрытое белой щетиной темя защитника...
Подобные адвокатские «штучки», принижающие, по мнению судьи, солидность процесса, были не чем иным, как маленькими хитростями коварного защитника, и почти всегда достигали своей цели. Казалось бы, ничего не значащий для дела ответ Фердинанда Фучика снял напряжение в зале; многие облегченно вздохнули, а Трунечек у всех на виду потрепал севшего рядом с ним Фердика по затылку, шепнув на ухо:
— Молодец, Ферда! Правильно сделал!
Хотя что он правильно сделал, было неясно.
Все как-то воспрянули духом, сочтя, что подсудимый фактически спасен, ибо заключительная часть разбирательства явно сулила благоприятный исход. Публика тешила себя надеждой, что теперь-то уж присяжные наверняка оправдают хворого работягу.
Между тем Маржка Криштофова в полуобмороке потеряла счет времени. После выступления Кабоурковой она почти не понимала, что происходит в зале. Бездонное горе поглотило остатки здравого смысла. Она была столь ошеломлена услышанным и увиденным, что ничего больше ни слышать, ни знать не желала.
То ли от холода, то ли от усталости, то ли от жалости к себе Маржку била мелкая дрожь, подбородок дрожал так, что зуб на зуб не попадал. Дай себе волю — залилась бы она горючими слезами, не отступавшими от горла...
Перед глазами все плыло большими мутными пятнами: самое большое и темное — публика в зале, а поменьше и посветлее — судейские, и там сплошное мельтешенье, но разглядеть что-либо Маржка была не в состоянии, глаза не повиновались ей, точно разленились вконец, и не то что сосредоточиться — поворачиваться не желали...
Кто-то монотонным голосом зачитывал нескончаемые протоколы, в которых Маржка не разбирала ни слова.
Если она и думала о чем-то сейчас, спросонок, до ряби в глазах уставившись в пестрое марево, так это о том, чтобы происходящее тут никогда не кончалось и она могла помереть прямо здесь, не сходя с места.
Когда в начале заседания сосед уверял, что Лена признают невиновным, если он не наговорит лишнего, в голове у Маржки мелькнула мысль дождаться этого момента, выбежать в зал и при всем честном народе броситься ему на шею.
А теперь что ей делать, коли он завел подружку «одного с ним роста» и собирается ехать с ней в Тироль на деньги, скопленные с таким трудом, чтобы выкупить ее, Маржку!
У Маржки от напряжения свело щеки, застучало в висках.
Что ж, у нее нет иного выхода, как последовать за отцом... На том свете обретет она тишину и покой... Вот только бы кончились эти разговоры...
Вдруг отчаявшейся Маржке стало до боли жалко себя, пелена застила глаза, нахлынувшие слезы обожгли веки, зато на душе полегчало, путаные мысли исчезли. Маржка подумала, что такая уж у нее, видно, судьба, и простила всех и каждого, и особенно горячо Лена... Скорее, надо еще найти его глазами... Где-то там его широкая спина, оттопыренные уши...
Тщетно она пыталась сосредоточиться, взгляд ее застыл, и Маржка услышала напоследок только кашель Лена, а потом... потом вдруг заснула — стоя, с открытыми глазами!
Это было для нее привычным делом. Сотни раз она, обессиленная, спала так во время «ночных вахт», впадая почти в полное беспамятство и ощущая лишь неизбывное желание спать и одновременно необходимость устоять на ногах.
Подчас Маржка не просыпалась даже на окрик, приходилось трясти ее за плечи, чтобы увести с «вахты», а порой ее могли разбудить только хозяйкин визг «Кадушка‑а!» да увесистая пощечина...
В зале уже закончили читать протоколы, гражданскую и военную характеристики Лена, результаты анатомо-патологического вскрытия, заключения экспертов о физическом и душевном состоянии подсудимого.
Прокурор произнес речь, изобилующую хитроумными юридическими формулировками, где Маржка не поняла ни слова. Не прониклась она и речью доктора Рыбы, наглядно продемонстрировавшего, что в здоровом теле обретается... громоподобный глас! Тот самый, что снискал ему, наряду с огненным темпераментом, славу защитника. Красноречие знаменитого адвоката заводило в тупик самых опытных юристов. Они прямо-таки тушевались под обстрелом софизмов и парадоксов, которыми доктор Рыба щедро сдабривал сухую юриспруденцию.
Доктор Рыба отлично знал о производимом эффекте, но виду не подавал. Логика порой начисто отсутствовала в его речах, он возмещал ее пламенной убежденностью в правоте, и тогда его мощная грудь вздымалась, брызги пота так и летели с серебристой щетки волос, когда он в волнении проводил по ним правой рукой. Но более всего он восхищал окружающих черными, исступленно сверкающими глазами и энергическими движениями квадратной головы.
Газетные репортеры писали о «гипнотическом воздействии его личности», верно подмечая его неизменное магнетическое влияние на присяжных. В своих речах он никогда не злоупотреблял так называемыми «ударами ниже пояса», не ставил под сомнение правомерность вопросов присяжных с точки зрения свода законов. Последний служил в его пухлых руках лишь вспомогательным средством, которым он в запале хлопал об стол, желая доказать свою правоту.
Опровергая обвинение, он, как правило, ограничивался мелкими колкостями, демонстрируя легкое пренебрежение к букве закона. Выступал, как говорится, с широким размахом, снисходя до мелочей лишь будучи убежденным в полной победе. Насмешки его были едки, и, найдя для противника подходящую дубинку, что было для него проще простого, он бил ею без устали, пока несчастный не сдавался — и тут уж Рыба разносил его в пух и прах...
Особую слабость адвокат питал к эффектным концовкам.
Добивая прокурора, и без того уже им битого, побледневшего от злости, он остановился на фразе поденщика Трглого «Это дело рук вашего «доброго малого» Лена, а чьих же еще», на основании которой прокурор построил существеннейшую часть обвинения.
Молодой обвинитель прямо-таки подскочил в кресле, когда доктор Рыба с невинной улыбкой, мимоходом, как бы в доказательство относительности юридических мнений, заявил, что вывод прокурора и вывод поденщика, как известно, охваченного смертельной ненавистью к подсудимому, совершенно идентичны, причем покойный свидетель имеет перед прокурором то большое преимущество, что «университетов не кончал».
И прежде, чем противник опомнился, Рыба перешел к заключительной части своей речи.
Для затравки он, как обычно, пустил в ход излюбленный прием, применяемый им всякий раз в уголовных процессах: снимая с подзащитного тяжкое бремя вины, он распределял его по плечам тех, кто непосредственно окружал обвиняемого, и они выходили у него соучастниками преступления. Ведь все они, по словам защитника, так или иначе формировали причины преступления, за которое вынужден расплачиваться одиночка, оказавшийся орудием случая в цепи событий, скованной железной логикой, и лишь пойманным за руку исполнителем последнего в этой цепи поступка, называемого преступлением. Не будь эта случайность связана со всеми предшествующими обстоятельствами и явлениями неизбежностью деяния (даже зачатия — да-да, господа, это самое точное слово!), сама по себе она бы ничего не значила...
Развив таким образом свою теорию, доктор Рыба приступил к «данному, конкретному случаю», вернувшись «к жалким обломкам обвинения, опровергнутого всем ходом нынешнего разбирательства».
Он выразил убеждение в том, что никогда еще речь адвоката не была столь излишней, как в этом деле, и попросил присяжных извинить его за то, что во исполнение долга он принужден доказывать им, «людям зрелым и отнюдь не глупым», столь очевидную вещь, как невиновность подсудимого!
Даже в голову не может прийти, говорил он, что среди заседателей есть хоть один человек, все еще сомневающийся в невиновности Кашпара Лена, не говоря уже о том, что большинство в этом сомневаться никак не может!
— Если же допустить, что таковой имеется, я позволю себе кое-что сказать господам заседателям. Если здоровая человеческая логика может быть настолько коварна, что способна гипотетически реконструировать умышленное убийство, исходя лишь из посылки, что ни один предмет не приходит в движение сам собой (а на этом зиждется весь доказательный материал обвинения), а также на основании слов пьяного, впоследствии умершего поденщика, тогда, господа присяжные заседатели, и вы, представляющие здесь в определенном смысле окружение подсудимого, несете ответственность за это убийство, факт которого я, разумеется, не допускаю и которое я, конечно же, отрицаю. Тогда виноваты мы все, общими усилиями придумавшие это преступление, разработавшие его до мельчайших деталей, — все, не исключая ни уважаемых коронных судей, ни меня самого, ибо и я виновен, коль скоро мое красноречие оказалось недостаточно убедительным!
Доктор Рыба закончил тираду во всю мощь голосовых связок («она пронеслась над залом неукротимым шквалом», — писал на другой день один репортер в своей газете) и в таком волнении, что это возымело действие на тех, кто впервые лицезрел гениального защитника. В паузе, пока возбужденно раскрасневшийся адвокат пил воду, напоминая лицом японские маски седовласых старцев из красного дерева, прокурор тихо, но очень внятно заметил председателю:
— Das ist doch zu stark! (Однако, это уже слишком!)
— Es kommt noch starker!.. (То ли еще будет!..) — так же, вполголоса ответил ему судья, не впервые сталкивающийся с доктором Рыбой.
Адвокат продолжил громоподобным голосом:
— Многоуважаемые господа присяжные заседатели! До тех пор, пока юридическая наука не поднимется на уровень современных знаний, хотя бы смежных с медициной, пока юристы не поймут, что их задача — не определение наказания за уголовные преступления, но предотвращение их на основе широких социальных реформ; суд присяжных призван решать вопросы не столько виновности, сколько наказания за преступление, квалифицируемое нашим устаревшим сводом законов как уголовное. А именно: своим вердиктом присяжные в силах предотвращать абсурд, коим иногда является наказание, уничтожающее наказуемого морально и физически, тем самым добавляющее к уже совершенному убийству еще одно. Даже если вы, господа, не согласитесь с наказанием, предлагаемым обвинением, но все же признаете виновность подсудимого Кашпара Лена, вы взвалите на себя тягчайшую ответственность, потому что своим вердиктом обречете подсудимого (виновность которого я, разумеется, отрицаю) скорее всего на пожизненное заключение, поскольку уверен, что вот этот морально изничтоженный человек, здоровье которого, несомненно, в корне подточено тяжелой болезнью, уже ведет борьбу со смертью, в то время как вы тут решаете, жить ему или умереть... Да-да, со смертью, господа, которая ждет нас всех (!) и, будучи предусмотренной нашим на целый век отставшим уголовным кодексом, может быть ускорена с вашего соизволения. Не забывайте, господа, что исконным назначением суда присяжных было defensio per patriam, то есть охрана подсудимого родиной, отечеством его... судом присяжных, состоящим из его защитников...
— Позволю себе обратить внимание пана защитника, — раздраженно перебил его председатель, — что поучать присяжных заседателей относительно их прав и обязанностей — моя прерогатива, к тому же я не потерплю столь пренебрежительного отношения к действующему законодательству. Впредь прошу иметь это в виду!
Оборванный на полуслове, доктор Рыба смотрел на председателя с выражением явного, с трудом сдерживаемого отвращения.
Тишина нетерпеливого ожидания, нарушаемая лишь кашлем подсудимого, грозила вот-вот взорваться — это понимал каждый, кто знал темперамент доктора Рыбы.
Присяжный поверенный изо всех сил хлопнул по столу уголовным кодексом, который все это время держал в руке; удар эхом отозвался где-то в углу, но... тут произошло нечто такое, что навсегда лишило слушателей надежды узнать, что же на этот раз собирался сказать доктор Рыба.
В зале суда неожиданно раздался нечеловеческий вопль, жуткий, неестественный, отвратительный визг. Зал вздрогнул.
Первым вскочил Лен.
Ему одному был знаком этот голос. Сколько раз он слышал его, исторгаемый в страшном отчаянии из тщедушной, сведенной судорогой от ужаса детской груди, когда покойный Криштоф заносил над головой Маринки тяжелую руку, сулившую яростные, бесчисленные удары...
Публика пришла в крайнее возбуждение и возмущенно оглядывалась туда, в глубину зала, откуда доносились крики:
— Боже, боже ты мой! Господа хорошие... Пресвятая богородица!.. Он это, он его уби-ил! Господи-и‑и!..
Последнее слово вылилось в долгий истерический вой. Судорожно, с беззастенчивым упорством рыдала бесстыдно напудренная женщина, вызывавшая все большее раздражение у публики.
Многие повскакивали с мест, но и поверх голов были видны две обнаженные, заломленные в отчаянии руки особы, желавшей, чтобы ее видели и слышали все.
Это была Маржка.
Ее жалобные вопли не стихали ни на секунду:
— Он, он это сделал, люди добрые!.. Мне ли не знать!.. Господи‑и, договорились мы, что он его убьет!..
Когда слов Маржке не хватало, она просто завывала на разные лады. Возмущение публики не знало границ, особенно раздражал ее бесконечный, бессмысленный визг. Люди понимали только одно: появилась новая свидетельница, и этого уже было достаточно, чтобы привести толпу в негодование, поскольку еще задолго до вердикта присяжных публика решила дело подсудимого в его пользу, и потому была оскорблена, что кто-то ни с того ни с сего хочет снова подвергнуть угрозе жизнь человека, уже было избежавшего страшной участи.
Ведь этот человек был такой же отверженный, как и они; многие пришли на процесс с урчащими от голода желудками, чтобы своими глазами увидеть драму, в которой решалась судьба непридуманного героя из их жизни. Мгновенно вспыхнувшая ненависть к Маржке, такой же девчонке из толпы, объяснялась еще и тем, что она-то, «ихняя», способна была навлечь на Лена страшную беду, сделать то, что не удалось «панам». Зрелище было удивительное даже для видавших виды юристов.
Весь зал повернулся к ней, лица выстроились в большой полукруг, в центре которого торчало жалкое, напудренное, полудетское личико Маржки-Кадушки, искаженное страдальческой гримасой; смешная рыжая шляпка на растрепанных волосах сбилась набок... Невыносимо было смотреть на эти муки, только и оправдывавшие ее пронзительный крик. Толпа сердито загудела, будто ей вдруг передалось переполнявшее Маржку возбуждение.
Отвратительная толстая старуха крикнула Маржке «Заткнись!», добавив самое грубое словцо, какое только есть для обозначения сорта женщин, к которому обе, несомненно, принадлежали.
Негодующий председатель, не обладавший голосом доктора Рыбы, буквально надрывался, пытаясь усмирить взбудораженную толпу, но его не слышали и не слушались. Присяжные заседатели с правом голоса, привыкшие к священному трепету публики перед судейской мантией, такого еще не видывали.
Вероятно, недостойная сцена продолжалась бы дольше, но тут рядом с рыдающей Маржкой вынырнул распорядитель. Он оторвал ее сцепленные руки от барьера и куда-то повел. Маржка уткнулась головой ему в грудь и, не подхвати он ее вовремя, наверняка рухнула бы на пол. Так и не расцепив рук, она шла и скулила как заведенная.
Публика с нескрываемым облегчением следила, как ее выводят из зала, более того, когда за дверью визг наконец утих, раздались смешки. Наступила разрядка, и теперь публика расслабленно шумела как в театре после пощекотавшей нервы картины.
Прокурор отметил, что Лен снова раскашлялся.
Увидев, что распорядитель подошел к председателю с поручением, прокурор встал и отошел в сторону, уже у двери услышав, что председатель прерывает слушание дела на четверть часа. Встал размяться и присяжный поверенный.
Когда суд удалился, в зале поднялся невообразимый шум.
Никто не мог понять, почему Маржка вдруг разразилась истерикой, в конце концов, по уверению многих, она присутствовала в зале с самого начала заседания.
Правда, стоявшие рядом с ней видели, как к этой поначалу не слишком приметной девице, все клевавшей носом, подошел какой-то мужчина, «не то отец, не то дядя», хотя вряд ли, уж очень он был «прилично одет».
Он было схватил ее за руку, но она заверещала так, словно ей нож к горлу приставили. И незнакомец тут же как сквозь землю провалился.
Кое-кто из подозрительных завсегдатаев уверял, что он служит в полиции; один тощий мужичонка, который все прижимал к груди руку, придерживая, как выяснилось, почти оторванный верхний карман своего «элегантного» пальто, припомнил даже, как его зовут. По его словам, это был тайный осведомитель Орштайн.
Другой тип с физиономией, не менее интересной для Ломброзо[19], знал Орштайна лучше — он процедил соседу сквозь зубы, что тот «брал» его дважды: «На святого Яна у святого Витта, а где второй раз, лучше промолчу...»
— Да, он это был, Орштайн! — подтвердил тощий с оторванным карманом.
Исчезнувший незнакомец был не кто иной, как Маржкин хозяин. Замешкайся она сегодня утром под Летной — не уйти бы ей от него. Пришлось ему довольствоваться рецидивистом, тем самым, что просидел с Маржкой в туннеле, даже не зная об этом. Сговорились быстро: хозяин пообещал не доносить на него в полицию, а за это выведал, что девчонка только что уехала на трамвае. Маржкин преследователь дважды объехал Прагу, трижды теряя след, пока, наконец, не получил точные сведения от полицейского, видевшего, как Маржка покупала булки. Установить номер трамвая и название остановки, на которой она сошла, не составляло труда. Но на Карловой площади след обрывался. Четырежды хозяин возвращался сюда ни с чем. И, наконец, профессиональный нюх привел его в суд, было это уже под вечер, когда, казалось бы, надежды найти беглянку уже не было.
Ох, и ругал же он себя за свое нетерпение! Не вцепись он по привычке в Маржку так сразу, недолго думая, — вел бы ее сейчас назад как миленькую! А то ведь заорала так, что ему самому пришлось убраться восвояси...
Он так и не понял, какое Маржка имеет отношение к процессу, улизнув раньше, чем она успела его разоблачить (ибо трепетал перед полицейским начальством, не терпевшим, чтобы его агенты ввязывались в громкие скандалы), и, найдя в зале укромное место подальше от Маржки, стал наблюдать, чем кончится дело.
Прошло пятнадцать минут перерыва, на исходе были следующие пятнадцать. Волнение в зале улеглось, публика шумела лишь от нетерпения.
Тем временем прокурор с присяжным поверенным веселились; все началось с того, что они завели в перерыве любезнейшую беседу, внезапно прервавшуюся раскатистым смехом доктора Рыбы, перекрывшим все шумы в зале. Дело в том, что прокурор, которому язвительности было не занимать, допекал адвоката: дескать, что же это он в своей речи не вспомнил о сорока золотых подсудимого — ведь тогда можно было бы приписать суду не просто убийство, а убийство с целью грабежа, и речь его приобрела бы особый блеск. Сложенные на животе руки доктора Рыбы так и подпрыгивали от хохота, он комично благодарил противника за идею, которой «не преминет воспользоваться в следующий раз...».
Дверь распахнулась — вошли судьи.
Воцарилась тишина, лишь доктор Рыба хохотнул еще пару раз.
Председатель возобновил слушание дела сообщением о том, что появилась новая свидетельница, которую, он считает, необходимо допросить сейчас же. И да простит его пан присяжный поверенный, но слушание дела продолжается.
Доктор Рыба растерянно высказал свой протест, в тщетности которого, впрочем, не сомневался.
Ввели свидетельницу.
Комкая в руках платочек, перевитый четками, потупившаяся Маржка робко, шажок за шажком, подошла к столу. По разводам на платке Барышни Клары было понятно, что Маржку за кулисами судебного театра умывали и утирали; бросались в глаза ее смертельная бледность и скованность, неестественность движений.
В полной тишине она отвечала на вопросы, касающиеся ее лично, едва шевеля губами — казалось, жужжание мухи и то заглушит ее.
— Итак, официантка в доме терпимости, — продиктовал председатель секретарю.
Публика зашикала, газетчики навострили перья.
Вопреки протесту присяжного поверенного свидетельница была приведена к присяге. Не слушаясь подсказки, Маржка вместо традиционной клятвы забубнила сквозь слезы:
— Я, бедная грешница, исповедуюсь Богу всемогущему...
Доктор Рыба немедленно потребовал занести ее слова в протокол как доказательство особого душевного состояния свидетельницы.
— Расскажите нам все по порядку, как на исповеди, только говорите громче, все-таки мы не в церкви, — проговорил председатель, стараясь быть помягче. — Вы с подсудимым знакомы довольно коротко. Где же вы познакомились?
И Маржка начала свой рассказ, если можно назвать его таковым, ибо председателю приходилось вытягивать из нее каждое слово, к тому же обильно смоченное слезами.
Как ни странно, эта сцена, пожалуй, самая забавная из всех разыгравшихся сегодня в зале, положила конец разгулу публики, еще минуту назад глумившейся над Маржкой.
Первый же смешок был оборван возмущенным «Тсс!» в самом центре зала, состоявшего теперь сплошь из лиц, исполненных любопытства и вынужденного участия.
Нельзя сказать, чтобы Маржкин вид являл утеху взору. Дрожала она, точно школьница перед строгим учителем, всхлипывая как ребенок, в ужасе ждущий неминуемой порки.
Ее поведение никак не вязалось с образом толстушки-официантки из заведения, столь громко названного председателем, с ее пышной, замысловатой, утратившей первоначальный вид прической. Всем казалось, что она нарочно вздрагивает после каждого вопроса, как от удара по голове, всхлипывает и отвечает судье дрожащим голоском, чтобы вызвать к себе сочувствие, хотя только что совершила предательство.
Разве кто-нибудь догадывался, какими угрызениями совести терзалась бедная Маржка, решившаяся на отчаянный шаг исключительно из страха перед хозяйским кнутом, от которого она готова была бежать куда угодно.
Пока судья спрашивал ее о вещах второстепенных, незначительных, она отвечала односложно, но четко. Однако чем ближе подбирался он к сути дела, тем растеряннее мямлила что-то Маржка и наконец умолкла совсем.
Давить на нее было бесполезно; Маржка молчала, дрожа, точно перед прыжком в пропасть.
— Ну вот, — с деланным разочарованием проговорил председатель, — вы сами вызвались облегчить свою совесть и вдруг испугались! Подумайте хорошенько: теперь запираться не имеет смысла — ведь вы уже признались, что намерения подсудимого были вам известны.
Запрокинув голову, Маржка с силой прижала платочек к глазам и стала тереть их кулаками. Плечи ее сотрясались в немом рыданье.
Зал смотрел только на Маржку.
Председатель ждал.
Маржка вывернула платочек на сухую сторону, и все решили, что она так и будет утирать безудержные слезы. Но Маржка, задыхаясь, неестественным, срывающимся голосом закричала что было сил:
— Боже всемогущий! Почему ты не покарал его?! Он обесчестил меня, на панель отправил, отца в гроб вогнал, маменька с горя ума решилась!..
Надо было видеть Маржку! Она раскраснелась, шея напряглась, надулась, жилы налились кровью, обозначились на висках. Казалось, ее круглое лицо раздалось, распухшие губы едва смыкались, когда она заголосила:
— Было это, было... Поймал он батюшку моего, так ведь мы тогда уже три дня ничего не ели... Отец взял молоток и выбил несколько кирпичей из сарая в кладовую. Жратвы там было битком!.. На третью ночь пан Конопик нас подкараулил, когда отец уже хотел заложить дыру кирпичами; схватил его за руку, петлю накинул, узлом затянул да и привязал к скобе у себя в кладовой. Батюшка как ни старался — видит, не вырваться ему, так и торчал, привязанный, по самое плечо утянутый в дыру... Тут уж я взмолилась, отпустите, мол, отца родимого, а пан Конопик и говорит: «А‑а, и ты тут тоже... — будто не знал. — А ну, — говорит, — поди сюда, в кладовку, и сама отвяжи папочку... Иди, иди, — говорит, — а не то сейчас дворника кликну...» Батюшка заплакал: «Иди, иди, доченька...» Я пошла. А зачем пан Конопик меня заманивал, узнала, когда затащил он меня в лавку... И меня, и отца отпустил только под утро... Я сама сунула батюшке молоток в руку, чтоб он ему, гаду, череп проломил. От матушки мы, конечно, все в тайне держали, ни-ни. Но отец не мог решиться, только веревку в руки взял и сказал, что повесится... Первый раз в жизни ласкал он меня тогда и целовал... Может, все бы так тихо и кончилось, но пан Конопик в полдень такой шум поднял, как будто только что обнаружил пропажу, дворника позвал, показал ему свежую кладку, а нас заставлял подписать бумагу, что мы своровали у него товару на тысячу сто двадцать восемь золотых[20]. Отец как запустит ему молотком в голову, жаль, мимо... Все забегали, заорали, батюшка полицейских дожидаться не стал и побежал к цепному мостику, это там рядом... Увидели мы его уже потом, когда его выловили... Под ногтями у него был песок, а тело все побитое такое — видать, еще за жизнь боролся... Соседи нас стали извергами считать, и пан Конопик вышвырнул нас с матерью на улицу... Получил он теперь свое! Так его, гада, кирпичом его!.. Это Лен... Он как из армии пришел, сам меня разыскал, и я ему все-все рассказала...
Маржка злорадно засмеялась. До сей минуты весь ее рассказ состоял из горьких, душераздирающих восклицаний, все более агрессивных, пока она наконец не поняла, что есть предел ее силам, однако остановиться уже не могла, заполняла паузы между фразами рыданьями и воем и, закончив, разразилась жутким смехом, естественным в состоянии изнуряющего возбуждения.
Смех был противный, дробный, истеричный, казалось, кто-то щекочет ее, и по своей воле ей не успокоиться. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, щеки побагровели, глаза только что не вылезли из орбит, шея напряглась еще больше и, казалось, вот-вот лопнет.
Вдруг Маржка, всплеснув руками, отбросила в сторону свой платочек и, трясясь от беззвучного смеха, как зашедшийся в истерике ребенок, вцепилась в платок возле самого горла, сорвала булавку — платок упал наземь, и она, оставшись в одном бесстыдном ядовито-желтом платье с огромным декольте, бухнулась на колени, ухватившись за край стола.
Маржка явно задыхалась, но никому не приходило в голову, что ей нужна срочная помощь. Какая-то элегантная дама, панически визжа, стала пробиваться к выходу, за ней потянулись другие приличные дамы. Те, у кого нервы были покрепче, вскакивали на стулья. В глазах у всех был неподдельный ужас.
Маржка по-прежнему стояла на коленях, лбом уткнувшись в стол. Вместо хриплого дыханья теперь слышались звуки, вовсе не похожие на человеческие — каждый выдох звучал как вой. Никому больше не казалось, что она прикидывается.
Первым опомнился доктор Рыба. Он бросился к Маржке, но не успел даже нагнуться — его опередил распорядитель, получивший знак от председателя.
Все произошло очень быстро. Три-четыре человека засуетились вокруг Маржки, тощий мужичонка с оторванным карманом оказался газетчиком. И даже присяжный, так бурно поминавший Христа во время рассказа Маржки, уже был на полпути к ней.
Свидетельница Криштофова не в силах была подняться на ноги. Распорядитель, ухватив ее за талию, поволок из зала.
— В приемную, и быстро врача! — крикнул вслед председатель, одним взглядом удостоверившись, что медицинские эксперты давным-давно удалились.
Прокурор вскочил: несчастную пронесли совсем рядом, и он увидел незабываемое: ее глаза, казалось бы, погасшие на багровом, одутловатом лице, покрытом смертельной испариной, вдруг ожили, узрев Лена. Неописуемый, животный ужас сверкнул в них. И, если бы не омертвели ее измученные, искусанные губы, она закричала бы на этот раз еще громче. Но вдруг густая белая пена, такая странная на ее пунцовых щеках, повалила у нее изо рта...
Прокурору, натуре утонченной, все это было отвратительно. Вернувшись к столу с бумагами, он еще краем глаза успел увидеть, как она слабо пыталась высвободиться из рук распорядителя, отталкивала по-детски пухлыми ручками, смешно растопырив локти; с растрепанной головы свисала жалкая двухцветная косичка...
Когда ее вынесли, прокурор с облегчением вздохнул.
Он пописывал стихи и даже печатал их, разумеется, под псевдонимом, и неприглядная суета не могла не покоробить его душу...
К судебному действу его вернул несколько изменившийся кашель подсудимого.
На протяжении всей сцены с Маржкой Лен казался совершенно безучастным. Однажды только, услышав первый ее крик, он вытаращил глаза, никаких других признаков удивления роковому повороту дела не выказал, да и вряд ли кто-нибудь обратил бы на них внимание. А если бы и нашелся такой наблюдательный человек, он заметил бы, что с той минуты, как Маржка исчезла за дверью, Лен был далек от происходящего. Но таких в зале не оказалось...
Кашпар Лен был бледен как смерть, точно она уселась с ним рядышком на скамье подсудимых. Его сверкающие глаза были устремлены на одного из судей, обратившегося к нему:
— То, что вы действительно совершили инкриминируемое вам преступление...
— Встаньте, подсудимый, с вами судья говорит! — перебил коллегу председатель.
Лен встал во весь свой рост, ссутулил угловатые плечи и, переведя дыхание, судорожно глотнул.
— Подойдите ближе!
Лен потупился и не сразу сделал нужные пару шагов, давшихся ему с видимым трудом.
— Итак, после показаний свидетельницы Криштофовой вы уже, конечно, не станете отрицать, что совершили убийство, — продолжил заседатель, известный своими атаками врасплох. — И все-таки: почему вы использовали в качестве орудия убийства кирпич, а не свинцовый отвес, как было обговорено с вашей подругой?
Лен молчал.
— Ну так я вам скажу: отвес принадлежал лично вам, и никто не усомнился бы, что вы и есть убийца! Разве не так?
Лен не издал ни звука, лишь глаза его сверкали, проясняясь все больше — казалось, судья снимает и снимает с его плеч страшную тяжесть.
— Это еще не все. Из тех же соображений, чтобы иметь алиби, вы достигли состояния опьянения, в котором вас и нашли и о котором мы слышали тут столько ученых мнений. Бутылку, найденную возле вас, вы выпили либо перед самым убийством, либо сразу после него. Ну, так прав я или нет?!
Желая придать сказанному больший вес, судья ткнул вниз указательным пальцем одной, потом другой руки и замолчал, торжествующе глядя на подсудимого.
И не было в мире более пристального взгляда, чем противостоящий ему взгляд горящих, широко раскрытых глаз подсудимого.
Лен явно готовился что-то сказать — собираясь с силами, часто дышал, делал судорожные глотки, поднимая плечи, точно хотел помочь себе.
Губы его раскрылись, блеснули зубы, придав мертвенно-бледному лицу подобие улыбки.
Лен уже хотел было заговорить, как вдруг его огромная, исхудавшая в плеть рука взметнулась вверх и шлепком закрыла широко раскрытый рот.
Это не помогло — меж пальцев потекли тонкие алые струйки, закапав на бумаги, на которых решалась его судьба.
Лен вовсе не желал этого и изо всей силы зажимал рот пятерней, но это не помогало.
Вся рука была в крови, будто он раздавил горсть спелой черешни.
Еще один приступ — и исторгнутая кровь залила арестантский халат.
Лен качнулся, попятился и... упал навзничь. Голова свесилась со ступеньки, глухо стукнувшись об пол.
Без слез и криков Кабоуркова подбежала к Лену, приподняла ему голову...
Так Кашпар Лен сократил грозивший затянуться процесс.
(1908)