[32]. Крупнейший теоретик политического консерватизма Эдмунд Берк еще определенней указывал, что род всегда мудрей, чем один человек, даже если этот человек – самый великий революционер.
Не следует думать, однако, что революции вызываются исключительно эгоистическими, корыстными мотивами, чуждыми реальности определенной политической культуры; корни любой революции, по словам религиозного философа Семена Людвиговича Франка, в «духовной неудовлетворенности, в искании цельной и осмысленной жизни»[33]. Эти искания всегда происходят на конкретной почве конкретной политической культуры, оторваться от которой никак нельзя. Революции могут многое, они только не могут, как бы ни старались, совсем «преодолеть» прошлое. Поэтому комплекс проблем, связанных с политической культурой, как правило, оказывается в центре внимания общественности в смутные времена перемен; это происходит, полагал Мартин Грейффенхаген, от потребности в идентичности: «Население, которому неведомы координаты своего политического существования, является обществом немых»[34]. Более того, один из самых значительных политических мыслителей ХХ века Жорж Сорель полагал, что всякое консервативное движение – это контрреволюция, то есть революция с обратным знаком; для Сореля сохранение определенной политической культуры – это тоже дело революции[35]. В самом деле, революции всегда и сохраняют, и развивают наиболее яркие черты национальной политической культуры, даже те, которые формально противоречат целям революции. Понятие «революционное сохранение» вошло и в фашистскую идеологию. По Сорелю, настоящая революция может исходить только из консервативных побуждений, так как только у консерватора есть силы действовать решительно, революционно, ибо только он имеет твердую почву под ногами[36]. Кроме того, революция всегда только усиливала государственную власть и никогда ее не ослабляла. Таким образом, у Жоржа Сореля возник термин «консервативная революция», этот термин как нельзя лучше подходит к политической ориентации правых сил в период Веймарской республики.
Легко предположить, что подобные теоретизирования в отношении влияния политической культуры на историю могут вызвать законное раздражение и неприятие, ибо огромное количество историков отрицают теорию, как таковую. Одни признают возможность существования моделей и закономерностей в истории, но отрицают их доступность систематическому исследованию. Не так просто найти убедительное объяснение отдельному событию в истории, а попытки связать их в цепь или систему общих категорий означает, что исследователь удаляется слишком далеко от достоверных фактов. Как писал по этому поводу Питер Матиас, «в сокровищнице прошлого более чем достаточно отдельных примеров для поддержания любого общего предположения. Проще всего стукнуть историю по голове тупым орудием гипотезы и оставить на ней отпечаток»[37]. В самом деле, возможность того, что теория «вытеснит» факты, без сомнения, следует воспринимать всерьёз. В то же время объем данных по многим научным проблемам так велик, что отбор становится неизбежным и принципы этого отбора могут исказить результат исследования. Применительно к американской истории Эйлин Крадиатор пояснила эту мысль так: «Если один историк спросит, „содержатся ли в источниках сведения об активной борьбе рабочего класса и рабов за свои права“, источники ответят „конечно“. А если другой спросит, подтверждают ли источники согласие широких кругов американской общественности с существовавшим порядком на протяжении двух последних столетий, источники также ответят: „конечно, несомненно“». В доказательство почти любой теории модно привести впечатляющий набор отдельных примеров.
Решение этой проблемы не в отказе от теории (все равно совершенно свободно интерпретировать невозможно), а в осознанном и критическом отношении к теории. Отбор данных должен быть репрезентативным, исключенные факты не должны иметь существенный характер. К тому же историк должен в определенной степени дистанцироваться от собственной теории и быть готовым изменить курс, если не может её подтвердить[38]. Кроме того, всегда есть возможность сравнить достоинства различных теорий, чтобы выяснить, сможет ли какая-нибудь из них пролить свет на проблему. Слишком спекулятивные тенденции в исторической теории пресекаются довольно быстро сами собой.
Относительно этой проблемы английский историк Ф. Брэдли ещё в 1874 г. писал: «Не бывает истории без предвзятости: истинное различие – это различие между автором, который не знает, в чем состоит его, может быть ложная предвзятость, и автором, который упорядочивает факты и творит, сознательно исходя из оснований, которые ему известны и на которых строится то, что есть для него истина. Лишь осознавая свою предвзятость, история начинает становиться действительно критической и воздерживается (насколько это возможно) от фантазий, свойственных художественной литературе»[39].
Социальные мифы в истории: границы понятия
Немецкий философ Эрнст Кассирер, который умер в эмиграции в США в апреле 1945 г., за несколько недель до конца войны, в последней своей книге «Миф государства» назвал политическую карьеру Гитлера триумфом мифа над рассудком[40]. Эти слова немецкого философа вполне можно отнести в целом к Германии в 1933–1945 гг. Вопрос о природе социального мифа – это чисто теоретический вопрос. Во многих дисциплинах теория представляет собой выделенные на основе накопления изученных данных общие положение (иногда законы). Историки в таком значении теорию почти не используют. Для них теория обычно означает интерпретационную схему, придающую исследованию импульс и влияющую на его результат. Некоторые исследователи придерживаются определенной теоретической ориентации; другие признают значение теории только как стимула, отправной точки, но выступают против подгонки под нее фактов; третьи рассматривают теорию как злостное посягательство на автономию истории как исторической дисциплины[41]. На практике ни один историк не в состоянии игнорировать социальную теорию. В этом главная причина, почему марксизм влиятелен до сих пор, несмотря на то, что политическое будущее коммунизма не выглядит многообещающим[42]. Теория просто необходима при анализе исторических перемен – существует ли «мотор» изменений, если да, то из каких деталей он состоит?
Поэтому, исходя из упомянутой необходимости, представляется, что именно политическая культура представляет собой один из самых важных факторов истории. Современную политическую культуру проще всего изучать посредством социологических опросов на основе тщательно разработанных анкет, как это и делается в иных странах. Дело было бы вовсе простым, если бы политическая культура была постоянной величиной, но она может значительно изменяться даже на протяжении жизни человека, поэтому в отношении минувших эпох этот путь неприемлем, поэтому о прошлых временах легче всего судить по наиболее распространенным социальным мифам, то есть по тому, что в наибольшей степени воодушевляло народ, пробуждало фантазию, готовность к жертве, борьбе за идеалы, высоко стоящие над действительностью. Как определял английский политолог Кристофер Флад в обыденном понимании миф – это рассказ о событиях, которых никогда не было или же некий символ веры, которому определенная социальная группа придает статус истины[43].
На темы социального мифа за последние десятилетия написало огромное количество книг разного качества. В мои намерения не входит обзор критической литературы по теории социального (или политического) мифа, я лишь остановлюсь на наиболее существенных сторонах мифа, которые важны для дальнейшего изложения.
В новое время в социальных отношениях происходили качественные изменения, связанные с переходом от традиционной (феодальной) его организации к более рациональной, воплощенной в институтах гражданского общества. Этот процесс последовательно охватывал духовную, социальную и экономическую жизнь, радикально изменяя условия существования людей. Важнейшим его проявлением в политической сфере становится утверждение демократических институтов власти и политических свобод. Вследствие этого широкие массы населения, ранее являвшиеся лишь объектом политики, становятся ее субъектом. Впервые в истории они получают возможность непосредственно влиять (через систему выборов) на политический процесс и даже принятие политических решений. Однако с введением всеобщих выборов в конце XIX в. стало ясно, что, решив одну проблему (борьбы с абсолютизмом), человечество столкнулось с другой, возможно более трудной. Очевидной стала угроза разрушения самой демократической системы, установление тирании, еще более жестокой, чем прежняя. Причем установление этой тирании грозило с теоретически неожиданной стороны – со стороны демократических по своему происхождению сил.
Одним из первых этот феномен в социологическом плане интерпретировал Хосе Ортега-и-Гассет в книге 1931 г. «Восстание масс». Испанский мыслитель констатировал, что вся власть перешла к массам и указал на негативные следствия этого процесса – падение культурного уровня и нравственности населения, что разрушает либеральные установления и принципы. В этом отношении еще раньше Георг Зиммель подметил, что «нет ничего проще отрицания. Вот почему большая масса не в состоянии согласовать стоящие перед ней задачи, обретая это согласие в отрицании». Было бы бесполезно побуждать массы к поискам позитивного мировоззрения или к критическим умонастроениям, ибо они попросту этим не обладают; всё, что у них имеется – это сила отторжения. Они черпают свои силы лишь в том, что изгоняют или отвергают