[15].
Катулл однажды видел этого прославленного полководца. В сопровождении пышной свиты Помпей прошествовал в цирке на почетное место, приветствуя поднятой рукой ликующую толпу. Плотный, с толстой шеей, широким лицом простонародного склада, он снисходительно улыбался и самодовольно раздувал ноздри короткого, вздернутого носа. Катулл заметил про себя, что коричневые глаза Помпея, при самой благожелательной улыбке, остаются неподвижными и холодными. Недаром существует мнение, будто частое созерцание трупов придает человеческим глазам особое свойство: они покрываются несмываемой пленкой равнодушной жестокости и уже не способны выразить искреннюю радость или участие.
Про Юлия Цезаря на Форуме рассказывали, что он успешно воюет в Испании с непокорными племенами лузитанов. Ему около сорока лет, он сохранил в походах аристократическую белизну кожи и аттическую элегантность, хотя начал лысеть со лба и с ним случился неожиданно припадок падучей. Цезарь известен своей поразительной памятью: он знает по именам всех своих центурионов[16] и даже многих солдат. Он не боится рисковать, умеет принять молниеносное решение и ежедневными упражнениями укрепляет выносливость. Испанские легионы провозгласили Цезаря императором[17], и, конечно, он тоже рассчитывает получить триумф. Кроме того, утверждали упорно, будто Цезарь собирается выдвинуть свою кандидатуру на должность консула. Цезарь был известен в Риме любовными похождениями. Эта сторона жизни знаменитого римлянина тоже занимала Катулла, он навострял уши, когда передавали сплетни о многочисленных связях Цезаря. В сплетнях мелькали имена римских красавиц, и среди них упоминались Тертулла, жена Марка Красса, и Муция, жена Гнея Помпея.
Кроме триумфа и борьбы за консульское кресло, Цезаря ожидали кредиторы, которым он задолжал около ста миллионов сестерциев.
Поседевший, тучный Марк Красс, хотя и не боялся кредиторов, но не меньше Цезаря жаждал военной добычи. За ним, сказочно богатым рабовладельцем и банкиром, стояло сословие всадников, которому требовался политик, умеющий обеспечить наилучшие условия для откупа налогов. Свое огромное состояние Красс приобрел, скупая имущество, конфискованное у жертв сулланских репрессий, и строительством доходных домов. Богатство и честолюбие Красса росли, он стремился продолжить восточные завоевания Помпея.
Кроме грязной пены политических сплетен, постоянно обсуждались скандальные похождения нобилей, знатных матрон, известных литераторов и актеров. Рим лихорадило, среди тревожного гула мятежей и триумфов все – от оборванного пролетария до властного магистрата – искали в разнузданных оргиях немыслимых ощущений и вакхических зрелищ. Целомудренная Лукреция[18], не перенесшая насилия и убившая себя, казалась анекдотически смешной. Этот сюжет в непристойном и пародийном виде разыгрывался в уличных шутовских представлениях.
Катулл не раз слышал, как доморощенные философы разглагольствовали со скорбным и несколько лицемерным пафосом: «Побежденная Греция пленила победителей своей изнеженностью, склонностью к наслаждениям…» Моралисты говорили справедливые вещи. Однако никто не думал отказываться от чужого богатства, пленников и роскошной жизни. Не только Греция развратила своих победителей, – лукавый, чувственный Восток опьянил сладостной тысячелетней отравой сознание суровых квиритов[19]. Смуглый Египет и чернокосая Финикия исступленно ворвались в грубое веселье римских пиров.
Что же касается римского искусства, – о нем Катулл сделал для себя заключение, самонадеянное и поспешное. Он решил, что искусство и поэзия достигают высот не только во времена благополучия общества, но и в периоды неуверенности и смут. Об этом тоже спорили под базиликами. Катулл внутренне соглашался с теми, кто считал искусство крепнущей государственности выраженным в величавой монументальности и прославлении героизма.
Всклокоченные бородачи в пропотевшей одежде, подпоясанной веревками, призывали отказаться от городской роскоши и уйти за стадами в луга и горы, беспечно бренча на кифаре и дуя в свирель. Они искали сочувствия у собеседников и старались выклянчить у них несколько монет. Изящные молодые люди смеялись над бородачами. Менять блеск столицы на зачумленные трясины и иссушенные пустыри не улыбалось никому. Больше препирались в том, что важнее описывать стихами: отвагу непреклонных воителей или тревоги неразделенной страсти? Шумели и ругались, пока не спускалась ночь.
Катулл с удивлением видел: болезненное, бредовое состояние республики не мешает распространению образованности. Греция продолжала овладевать душами победителей. В Риме ни один человек не мог считать себя достойным уважения, не зная греческого языка и поэзии – от Гомера до Каллимаха[20]. Когда послы из Александрии выступали перед сенатом, им не потребовался переводчик. Величайшие ораторы Цицерон и Гортензий так же выразительно произносили речи по-гречески, как и по-латински. Большинство молодежи из высших сословий получали или усовершенствовали свои знания в Афинах, на Родосе, в Александрии. Щеголи меняли тяжелую традиционную тогу на изящную аттическую хлену. Виллы богачей были уставлены греческими статуями и увешаны греческими картинами. Стали прививаться, не исключая излюбленных гладиаторских боев, греческие гонки на колесницах. Коринфские бронзовые вазы стоили несметных сумм. Изысканно красивые рабы покупались за сотни тысяч сестерциев. Рим смотрел греческие комедии и трагедии. Рим слушал греческих кифаредов. Рим применял в строительстве греческие архитектурные стили.
Но все же Рим всегда оставался Римом.
Он перенял у этрусков религию, и она стала его государственной религией. Он заимствовал у самнитов вооружение и покорил им и самих самнитов, и другие народы. Он разгромил карфагенский флот и теперь был повелителем морей. Рим впитывал греческое искусство и создавал свое, римское. Катулл нашел, что стихи стали увлечением, страстью, манией тысяч римлян. Стихи сочиняли сенаторы, всадники, знатные матроны, ремесленники и актеры, свободные граждане и рабы. Кроме ораторского и полководческого гения, только стихи могли принести высшую славу и признательность народа. Римляне чтили память основателя римской поэзии, грека Ливия Андроника. Кроме эллинской классики, на римской сцене ставили веселую бытовую кутерьму Плавта, «слезные» комедии карфагенского раба Теренция и назидательные трагедии Акция и Пакувия. Саркастическая усмешка, обличавшая пороки общества, впервые блеснула в бесстрашных стихах Луцилия.
Но особым преклонением «истинных» патриотов и моралистов республики пользовался «римский Гомер» – Квинт Энний. Ему подражали, его прославляли и без устали восхищались звучащими тяжеловесной бронзой строками поэм и трагедий. Все эти зачинатели оставили незабываемое наследие и отступили в небытие. Стихами увлекались Цицерон и Гортензий, Цезарь и Варрон[21]. В стихах был издан трактат об агрономии и сборник кулинарных рецептов. Издатели и хозяева книжных лавок стремительно богатели.
А тем временем в Риме появились новые поэты. О некоторых из них уже говорили знатоки, другие, безвестные, бродили где-то рядом в толпе, мечтая о скором успехе. Это были молодые муниципалы, уроженцы италийских городов, чьи деды или отцы добились римского гражданства. У них сложились свои взгляды на современную поэзию. Образованные и настойчивые, они смело вторгались и в политику.
Хотя рекомендации отца давали Катуллу доступ в два-три аристократических дома, он предпочитал им базилику Эмилия, где спорили о политике и поэзии, храм Минервы на Авентине, возле которого обсуждали свои дела актеры и драматурги, и всегда собиралось немало хорошеньких вольноотпущенниц. Ему нравились торжественные процессии по Священной улице, книжные лавки на Аргилете с перечнем книг, нацарапанном на дверце, болтовня прорицателей, ворожей и фокусников, снующих у Большого цирка на Капенской улице. Постепенно Рим раскрывался внимательному взгляду веронца.
Рим роскошествовал и гордился. Стремительная мощь римских завоеваний представлялась неиссякаемой, неудержимой, но внутри грандиозного здания республики все предвещало потрясения и катастрофы, повсюду замечались признаки разложения и предсмертных мук. Таков был этот огромный перенаселенный город, расползшийся по холмистому берегу мутного Тибра, в шестьсот девяносто четвертом году от своего основания[22].
III
Звякнуло дверное кольцо… Дверь глухо хлопнула, и застучали торопливые шажки… Пожар, что ли? Мятеж в городе?
Катон, читавший у себя в таблине[23], поднял голову.
Вздор! Это спешит с новостями Кальв, знаменитый оратор, едва достающий ему до плеча макушкой. (Шажки стремительно приближались.) Кальв всегда жаждет быть в центре событий – и не только на шумном Форуме, где недостаток роста возмещается его выдающимся красноречием, малыш всюду старается привлечь удивленные взгляды: озадачить, произвести впечатление – его постоянная забота. Он и сейчас наверняка войдет как-нибудь необычно… с кичливым возгласом и вскинутой вверх рукой… Недурно бы испортить тщеславному коротышке эффект внезапного появления.
Скрывая улыбку, Катон склонился над развернутым свитком.
Отброшенный занавес взлетел чуть не до потолка… Качнулись восковые личины предков… И бронзовый светильник грохнулся об пол. «О, разбойник!» – Катон спохватился, но Кальв уже стоял перед ним, бурно-взволнованный, в белоснежной тоге, ниспадающей гармоничными складками, и в башмаках на толстой подошве.
– Хочешь услышать, как нас обозвал Цицерон