[24]? – спросил Кальв без предисловий.
Слегка досадуя на свою оплошность, Катон кивнул.
– Представь «отца отечества» и толпу благоговеющих почитателей, – продолжал хлопотливый щеголь. – Муза да пошлет тебе живость воображения… Какова картина! Ни дать ни взять: Аристотель с учениками на дорожках Лицея[25]!
Патетически восклицавший Кальв выглядел забавно: низенький, утомительно-шумный, напомаженный человечек. Сущий лицедей на котурнах. Впрочем, лицо его было прекрасным: мужественное лицо римлянина с черными живыми глазами.
– Нельзя ли без истасканных сравнений?
– Дай мне высказаться в стиле понаторелых адвокатов! Все утро я вынужденно молчал и…
– Что же сказал Цицерон?
– О, всеблагие боги! О, век нетерпения и суеты!
Кальв начал пародийную игру, столь любимую и распространенную в Риме. Если он приходил в приподнятом настроении, то унять его было нелегко.
– Клянусь Юпитером, ты выведешь меня из себя! – с шутливым негодованием вскричал Катон.
– Итак, Цицерон рассуждал о риторике и поэзии…
– И, разумеется, процитировал Энния[26]: «Нравами древними держится Рим и доблестью граждан…»
– В этом доме ничего нельзя рассказать! – возмутился Кальв. – Здесь все заранее знают, и нет смысла молоть горох[27]… Слушай же, грубиян! Пока Цицерон вещал о риторике, толпа завороженно глядела ему в рот. Но лишь только речь зашла о поэзии, поднялся галдеж, как на птичнике, – каждый старался показать себя знатоком. Цицерон переждал, когда болтуны уймутся, а потом произнес небрежно: «Нынче меня донимала бессонница… И я сочинил за ночь пятьсот отличных стихов…»
Катон засмеялся, качая гладко выбритой, как у египтянина, головой.
– О, божественный Марк Туллий! – потешался он. – Клянусь священной тройкой[28], скромность никогда не будет его главным недостатком.
Кальв рассказывал дальше:
– Тут из толпы вынырнул книгоиздатель Кларан и спросил Цицерона: «Что ты думаешь по поводу сообщества молодых поэтов, кропающих безделки и эпиграммы?» – «Ясно, кого ты имеешь в виду, – ответил Цицерон. – Это Валерий Катон – их заводила, да еще несколько нагловатых молодцов. С ними стакнулся и оратор Лициний Кальв. Ну, от него-то здравомыслия тем более ожидать не следует. Все они подражают Каллимаху[29], лощеному александрийскому царедворцу. Их неприличные сборища я назвал бы… «попойками неотериков»[30].
– Неотериков? – переспросил Катон.
– «Отцу отечества» претит легкомыслие, каким он считает искренний и веселый тон. Кроме того, Цицерон намекает на происхождение наших друзей – недавних граждан из северных муниципий[31]…
Сердито нахохлившись, Кальв быстрыми шажками расхаживал перед Катоном.
Катон пожал плечами:
– Когда-то самого Цицерона упрекали именно в том, что он выскочка, плебей из захолустного городишки Арпина…
Катон подошел к книжному шкафу, где хранились заключенные в футляры папирусы. На его худом лице появилось сосредоточенное, почти благоговейное выражение. Катон не домогался государственных должностей и непосредственно не занимался политикой; скандалы Форума увлекали его, как и каждого в Риме, но большую часть досуга и всю душевную энергию он отдавал поэзии и книгам.
– Вот речь Цицерона, произнесенная лет двадцать тому назад, – пояснил Катон, разворачивая один из свитков. – «От меня не скрыто, сколь безмерна ненависть знати к рвению новых людей. Отвернешься – и ты в засаде; дашь хоть самый малый повод для подозрений – и ты под ударом… Вечно мы начеку, вечно мы в труде». Сейчас он наверняка отказался бы от того, что опрометчиво высказывал начинающим адвокатом.
– Каких только противоречивых мнений ни найдешь в речах этого лицемерного человека… Ну, и Цицерон! – с неожиданной ненавистью сказал Кальв.
– Цицерон? Опять Цицерон? – воскликнул, заглядывая в таблин, миловидный юноша в выцветшей тоге.
– Фурий! Входи, юное дарование! – крикнул Кальв. – А где твой дружок Аврелий? Вы же неразлучны, как пара идиллических голубков!
Убрав свиток с речами Цицерона, Катон предложил подождать, пока соберутся все…
– …неотерики, – закончил за него Кальв. – Такое название нам придумал все тот же несравненный «отец отечества».
– Так вот отчего вы тут перемывали кости самому речистому среди римлян!
Катон осуждающе покачал головой:
– В ораторском гении Цицерона не превзойти…
– Особенно при самовосхвалении, – добавил Кальв.
– Я понимаю тебя, Лициний, ты не можешь забыть несправедливого обвинения твоего отца[32]…
– Это была политическая игра, грязнейшая из грязных! Оптиматы ненавидели моего отца – защитника плебса. Цицерон – тогда уже двуличный – выбран сенатом для обвинения… Отец не перенес позора… Он покончил с собой в тот день, когда его объявили мздоимцем.
Катон положил руку на плечо Кальва.
– В характере Цицерона много отрицательных черт, – сказал он. – Но он не предаст республику и не потерпит единовластия, ради этого я прощаю ему все недостойные слова и поступки.
Кальв сбросил с плеча руку Катона и, сверкая черными глазами, закричал:
– Какое примерное благонравие! Цицерон – поборник справедливости… Все сенаторы – тоже… А кто был Сулла[33]? Тиран! Кровавое чудовище! И его терпели и боялись!
Фурий испуганно вскочил, ему показалось, что Кальв и Катон поссорились.
Неслышными шагами вошел красивый, стройный Квинт Корнифиций, оратор и поэт. Приветливо улыбаясь, он обнял Катона.
Кальва как подменили: он со смехом повис на шее у Корнифиция. Потом усадил его в кресло и принялся рассказывать о прозвище, полученном ими от высокомерного Цицерона.
IV
Таблин наполнялся гостями. Они здоровались с хозяином, целовались (нелепый обычай, привезенный с Востока) и полукругом рассаживались на скамьях.
Все были в расцвете молодости; их туники из кипрских тканей, с пушистой бахромою на рукавах, даже самыми рьяными модниками признавались верхом роскоши и изящества, а широченные, как паруса, хлены[34], предпочитаемые традиционным тогам, скреплялись золотыми застежками. Волосы их, благоухавшие сирийскими ароматами, были завиты, щеки и подбородок – гладко выбриты. Впрочем, известный поэт Тицид носил остроконечную бородку, как на статуях древних египетских царей.
Маленький Кальв смешил Корнифиция, и оба хохотали без церемоний. Придвинувшись к ним, улыбался коренастый, белокурый Гай Гельвий Цинна, чрезмерно самоуверенный, но, по общему мнению, подающий надежды юноша. Рядом беседовали на великолепном койнэ[35] историк Корнелий Непот и занимавший значительную государственную должность знатный аристократ Меммий. Непот со знанием дела объяснял родственные связи кипрских и египетских Птоломеев[36], глядя в лицо собеседника спокойными серо-голубыми глазами. Статный красавец Марк Целий Руф, бравший у Цицерона уроки ораторского искусства, записывал стилем[37] на вощеной табличке стихи, которые ему диктовал черноволосый, смуглый Тицид. Его переспрашивал и дергал за рукав круглолицый и толстый Манлий Торкват, происходивший из прославленной патрицианской фамилии. В кругу друзей-поэтов он вел себя добродушно и непритязательно, все называли его запросто – Аллий. Читая стихи, Тицид хмурил сросшиеся брови и поглаживал напомаженную бородку. На руке его белел перстень – яшма в виде нильского лотоса: среди молодежи «восточное» было в моде.
Шум начал стихать, когда в дверном проеме возник, весело подбоченившись, широкоплечий и массивный Альфен Вар, весьма преуспевающий адвокат. За ним следовал молодой человек среднего роста, одетый с неловкой тщательностью провинциала. Он покусывал нижнюю губу и слегка сутулился, смущаясь устремленных на него любопытных взглядов.
Вар сиял, лицо его выражало жизнелюбие и уверенность. Он поднял ладонью вперед мощную, как у гладиатора, руку.
– Sit venio verbo[38]! – с шутливой торжественностью возгласил Вар. – Досточтимые поэты, представляю вам моего друга и земляка Гая Катулла!
– Опомнись, не вопи во все горло, – поморщился Кальв. – Если ты будешь так стараться, мы скоро оглохнем…
– Что ж, добро пожаловать, – приветливо сказал Катон, пожимая руку Катуллу.
Вар продолжал греметь:
– Я счастлив привести к вам Катулла, цвет римской и транспаданской[39] молодежи! Связи отца, быть может, и откроют перед ним двери знатных, но истинную пользу ему принесут поэтические соревнования, а также советы нашего ученого и высоконравственного председателя…
– Вот беда, что ты не можешь приписать эти редкие качества себе, – насмешливо перебил его Корнифиций и подмигнул Катуллу, которого знал с ранней юности.
– Мне знакомы твои певучие элегии и потешные ямбы[40], Гай Валерий, – с мягкой улыбкой произнес Кальв.
Подошли остальные участники собрания. Они хвалили стихи Катулла и пылко заверяли в верной и вечной дружбе. Большинство оказалось земляками: Фурий Бибакул, как и Алъфен Вар, приехал в Рим из Кремоны, Цинна – из Бриксии, Непот и Корнифиций были веронцами, а Валерий Катон, хотя и родился в столице, но имел множество родственников в Цизальпинской Галлии.