Катынь. Post mortem — страница 5 из 41

9.45. Стоим на станции Ельня . Вероника пытается представить себе, что он тогда чувствовал. Что видел сквозь зарешеченное окошко вагона. Может быть, именно такие вот здания, какие она видит сейчас: пропитанные влагой стены станции цвета гнилой земляники?

Пассажир наблюдает за тем, как женщина поспешно кладет записную книжку на колени, берет фотоаппарат и делает снимок залитой дождем маленькой станции. Когда поезд снова трогается, неожиданный его рывок опрокидывает гильзу, та катится и, ударившись о металлическую кромку столика, падает на пол.

Пассажир спускает ноги в носках с противоположного сиденья, отбрасывает шуршащую газету и хочет поднять гильзу. Но у Вероники оказывается больше сноровки. Она молниеносно наклоняется и прикрывает гильзу ладонью. Пассажир не успевает завершить свой жест, на лице его застывает неловкая улыбка. Женщина смотрит в упор, прямо глядя ему в глаза, как будто хочет сказать: не тронь!

Она сжимает гильзу в руке как что-то очень ценное. Спрятав ее в сумку, она кладет туда же и записную книжку.

Пассажир по-прежнему наблюдает, но в его глазах к обычному любопытству теперь примешивается оттенок подозрительности. Он складывает газету. Придвигается ближе к окну, чтобы заглянуть в лицо этой женщине, и начинает разговор, который чем-то напоминает допрос.

–  Извините. Вы куда едете?

– В Смоленск. А потом в Козельск. А потом еще в Катынь.

–  Вы фотограф?

– Нет.

–  Извините, а кто вы по профессии?

– Археолог.

–  Вы турист?

Вероника отрицательно качает головой. Она знает: те слова, которые она скажет сейчас, не будут иметь для этого человека никакого смысла, однако все же произносит:

–  Нет, я дочь.

3

Когда Вероника открыла глаза, она не знала, который был час, не знала, в какое время она погружена. Все вокруг было затянуто муслиновой пеленой сна, полной полутеней и призрачного света.

Если бы кто-то спросил ее, где она сейчас находится, то, вероятно, она не смогла бы ответить, что она в Кракове, в квартире бабушки Буси, что сейчас апрель 1945 года и что утром она наконец пойдет в школу, пойдет самым обычным образом, с портфелем в руке, в настоящий лицей, а не так, как до сих пор, в подпольную школу. Ей стало жаль, что, открыв глаза, она потеряла сюжетную нить сна, в котором летела над солнечной долиной, не важно откуда и куда, для нее был важен лишь сам этот полет, важна была его легкость и ощущение, что все возможно и никакая тяжесть не прижимает ее к земле. Она могла бы опять закрыть глаза, попытаться догнать этот сон, но что-то мешает ей сделать это. Она чувствует, что в квартире что-то происходит. В ее неподвижной атмосфере присутствует какое-то движение.

По заполненной тенями, заставленной мебелью гостиной пробиралась маленькая фигурка старой женщины с протянутыми вперед, как у слепца, руками. Она плыла словно дух, в длинной ночной рубашке, поверх которой была накинута шерстяная ночная блуза. Свет фонаря, проникавший сквозь окно, превратил ее седые волосы в ореол…

Но этого Ника не могла видеть со своей постели, устроенной за шкафом. Этот огромный гданьский шкаф был как баррикада. Он отделял ее угол от остальной части гостиной, которая теперь превратилась в склад старой мебели. Когда милиционеры с бело-красными повязками на рукавах велели им пустить в одну из комнат семью железнодорожника Ставовяка из разрушенного советской артиллерией дома, им пришлось вынести всю мебель из спальни. Потом явилась какая-то комиссия, тоже с повязками на рукавах пальто, и опечатала дверь кабинета профессора Филипинского полоской бумаги с двумя большими красными печатями. Устное распоряжение представителей городских властей звучало так: «Комната реквизирована для служебного пользования». Не помогли никакие протесты, не могло быть никакого обжалования решения, ибо они действовали от имени военной комендатуры и в общественных интересах…

Ника не знала, как именно возникло у нее ощущение, что в этой завесе полумрака и полутишины что-то все же происходит. Она услышала, как скрипнула дверь их прежней спальни. Ника повернула голову и сквозь стеклянную дверь гостиной увидела осторожно передвигавшуюся тень. Это, верно, тот самый железнодорожник-машинист отправляется на работу. Обычно он старался быть совсем незаметным, как будто не хотел прослыть незваным гостем. Уходя до рассвета на работу, он до самой входной двери квартиры шел в носках, держа ботинки в руке. Он надевал их, вероятно, только за порогом, на лестничной клетке. Он старался быть незаметным, зато его большая, как скирда сена, жена заполняла собой всю кухню; у нее вечно было полно тайных претензий ко всей семье профессора Филипинского, которой, по ее мнению, всегда хорошо жилось, при всякой власти! «А лучше всего при немцах, – язвительно поддакивала Буся, – ведь мужа взяли на содержание в Заксенхаузен, откуда он уже не вернулся…» Жена Ставовяка отвечала, что это не повод подозревать ее семилетнюю дочку в том, что она таскает сахар из сахарницы хозяйки квартиры. Буся уже и не напоминала навязанным жильцам, что ради того, чтобы купить этот сахар, она продала на рыночной площади черную лису со стеклянными глазками, которую ей когда-то купил муж…

Теперь Ставовяк ушел, его жена и дочь спали, но Ника инстинктивно чувствовала, что там, за шкафом, где в гостиной громоздится мебель, собранная со всей квартиры, что-то происходит, идет какая-то жизнь, и что это вовсе не сон. Она лежала с открытыми глазами, вслушивалась в тишину темной комнаты. Отсюда, из-за этого шкафа, она мало что могла увидеть. Люстра, свисавшая с потолка, украшенного плафоном, отражала слабый отблеск далекого уличного фонаря, свет которого струился сквозь невидимые отсюда окна. Люстра была похожа на огромного черного паука, который притаился в ожидании жертвы. Ника закрыла глаза и на мгновение попыталась вновь вернуть тот полет, в котором она парила над незнакомыми лугами и реками. Нет, далеко ей не улететь, что-то мешает, что-то заставляет ее встать и проверить, почему она все время ощущает чье-то присутствие…

Через раздвинутые тяжелые портьеры в гостиную проникает слабый свет фонаря. Этот желтоватый отсвет ложится на поблескивающую фанеровку старой мебели; к боковой стенке орехового шкафа с зеркалом прижимается старый секретер в стиле Луи-Филиппа; в угол втиснут сервант, заполненный старыми чашками и серебром, хрустальными бокалами для вина, которыми не пользовались уже столько лет, что они стали чем-то вроде музейных экспонатов; к этому серванту, собственно, нельзя подойти, к нему придвинуто кресло с резными подлокотниками, увенчанными головами гривастых львов; рядом с широким ложем, перенесенным сюда из занятой навязанными жильцами спальни, втиснуты ночные столики, на которых стоят лампы с абажурами в стиле модерн; даже сами стены этой комнаты будто свидетельствуют, что теперь она представляет собой что-то вроде склада: на дверях висят пальто, которые не поместились в шкафу, на стенах в тесноте висят картины в золоченых рамах; при свете дня можно было бы полюбоваться цветовой гаммой пейзажей, красным платком на голове деревенской девушки, разглядеть пену на морде вздыбленного коня, на котором командир эскадрона в фуражке с белым околышем спешит броситься в атаку, вскинув вверх саблю; можно было бы увидеть, как мастерски изобразил художник тончайшую вышивку кружевного воротничка на портрете матери профессора Филипинского и благородную седину на портрете его отца, сидящего в кресле на фоне множества книг в прекрасных переплетах, ибо как куратор просвещения он всегда повторял, что власти меняются, а книги остаются; на килиме, висящем над кроватью, видны многочисленные старые семейные фотографии в черных овальных рамках; среди них есть и фотография профессора Яна Филипинского в жестком воротничке и бабочке, а рядом, что называется плечом к плечу, фотография его сына Анджея, в форме майора…

Серая, утомленная темень ночи еще борется со слабым светом дня, настойчиво пробивающимся сквозь шторы. Желтоватый отблеск плохо помогал различить силуэты, но все же позволял уловить некое движение в словно замершем в неподвижности воздухе. По комнате проплывала белая маленькая фигурка, в накинутой на плечи ночной блузе.

Ника опустилась на колени у шкафа. Но смотрела она не на Бусю, ее взгляд был устремлен в противоположную сторону, туда, где стояло вынесенное из спальни в гостиную двойное, супружеское ложе.

На смятой подушке покоилась голова женщины. Это Анна. Ее длинные каштановые волосы рассыпались по подушке. Казалось, ее уносит сейчас течением реки сна, ибо она вдруг глубоко вздохнула, и из груди ее вырвался какой-то хриплый звук, прозвучавший то ли как восклицание, то ли как мольба. Видимо, собственный голос разбудил ее, она открыла глаза, беспокойно вглядываясь в окутанные ночным мраком контуры мебели, как будто хотела убедиться, где она на самом деле находится. И тогда она заметила пробирающуюся сквозь лабиринт мебели фигуру женщины в ночной рубашке. Анна знает, что это мать Анджея, но смотрит так, как будто не уверена, то ли это фигура из прерванного сна, то ли из реальности. Анна видит, как филигранная фигура женщины почти на ощупь приближается к втиснутому в угол возле застекленных дверей секретеру. В ней самой есть что-то от этой сдвинутой в кучу мебели. Она – часть ее. Она корнями своими там, в том времени, откуда родом эта мебель.

Она старается открыть дверцы, но они заперты на ключ. И тогда прозвучали эти слова:

– Он сегодня приходил ко мне…

Буся резко повернулась, как воришка, пойманный на месте преступления. И увидела на фоне окна женщину в длинной шелковой рубашке, по плечам которой струился, спускаясь ниже лопаток, каскад каштановых волос. Буся не слышала, как Анна встала с постели, как подошла к окну и оказалась теперь рядом, она стоит с опущенными вдоль туловища руками, и безмолвно смотрит на нее как тот, кто и без слов знает, почему они обе встретились в этот ночной час и именно в этом месте.