Катынь. Post mortem — страница 7 из 41

Она не знала, сколько времени она провела, вот так съежившись от страха, сколько времени плакала прежде, чем заснула в этом зное. И вдруг она ощутила, как что-то мокрое лизнуло ее по щеке, открыв глаза, она увидела морду собаки по кличке Азор и лицо отца. Он взял ее на руки, и она поняла, что конец света ей не угрожает, хотя этот напугавший ее стон по-прежнему доносился из-за толстых бревен забора. Ее колотила дрожь, и тогда она услышала успокаивающие слова отца: «Не плачь, Никуся. Никогда не следует бояться других людей. Это ведь никакие не духи так причитают. Там находится еврейское кладбище, а на еврейские похороны нанимают плакальщиц, потому что по каждому, с кем прощаются навсегда, полагается плакать».

Когда Ника снова проснулась, Буся была уже в фартуке, а Анна застилала свою двуспальную кровать, на которой она спала одна. Почему там не было места для нее? Почему ей приходилось стелить для себя постель за шкафом? Может, Анне хотелось таким образом убедить самое себя в том, что место рядом с ней никто не может занять, кроме Анджея? Даже дочь?

Ника уже застелила свою постель и, собирая учебники в портфель, сказала, что, верно, ночью ей что-то приснилось, потому что она слышала какие-то голоса, и как будто их кто-то посетил этой ночью, но ни мать, ни Буся эту тему не поддержали. Так, может, ей и в самом деле все это приснилось?

4

Ника вбежала в гостиную и, не выпуская из рук портфель, выпалила свой вопрос так, словно хотела оповестить весь мир о том, что в ее жизни впервые происходит нечто удивительное:

– В чем я пойду в театр?

– В театр? – Анна окинула ее сонным взглядом.

Она как раз натирала воском поверхность секретера, в котором были заперты на ключ все сокровища их памяти. Сейчас должен прийти господин Гинц, он осмотрит секретер и оценит его. Ему можно верить. Когда в декабре Ника заболела воспалением легких, и у них не было ни гроша на уголь, господин Гинц купил у них два бидермейеровских кресла по весьма приличной цене. Анна словно никак не могла поверить в то, что учительница польского языка, пани Фридрихова, объявила: весь первый класс лицея идет сегодня на премьеру пьесы Жеромского «Упорхнула моя перепелочка».

– Для всего класса будут входные билеты! – Ника снимала шарфик, рукавички, куртку и по своей привычке бросала все это на ходу, как попало. А теперь она направилась к зеркалу. Ей хотелось внимательней на себя взглянуть, чтобы решить, в чем она отправится в театр.

– Война еще не кончилась, а ты собираешься в театр?

Анна пожала плечами, наклонилась над секретером, чтобы дохнуть на его поверхность и тут же стереть тряпочкой напотевшее пятнышко. Может быть, господин Гинц не заметит царапины, оставленной небольшой статуэткой Пилсудского, стоявшей на этом месте многие годы.

Слова Анны подействовали на Нику так, как будто из нее выпустили вдруг всю радость, как воздух из проткнутого воздушного шарика. Она думала, что мать тоже обрадуется тому, что все наконец возвращается к норме, что уже можно ходить в театр, который на протяжении всей оккупации был запрещен, но она видит, что мать не хочет покидать свою скорлупу, что она не в состоянии хоть на минуту вспомнить, какой она была в свои почти восемнадцать лет, когда она тоже впервые собиралась на какую-то премьеру. Нике хотелось как-то разбудить Анну, вывести ее из оцепенелости прошлого времени навстречу тому, что ждет их сегодня и завтра. В их доме настоящее время иногда становилось временем прошлым. Все было воспоминанием: вспоминали дедушку Яна, жертву операции «Зондеракция» в Кракове, вспоминали ее отца, который словно существовал, не существуя, ибо, с одной стороны, его фамилия в 1943 году появилась в списке расстрелянных в Катыни, опубликованном в газете «Краковский курьер», но, с другой стороны, в фамилии была ошибка: вместо Филипинский было написано Филипский, хотя звание совпадало. С тех пор в глазах руководивших подпольной школой монахинь она считалась наполовину сиротой. Ника не раз задумывалась над тем, как, каким образом это выделяет ее среди других девочек, которые не потеряли никого. Должна ли она чувствовать, что она лучше других или хуже? Во всяком случае, ей иногда казалось, что она словно старше других девочек, хотя по возрасту они были равны. Но если в их глазах она наполовину сирота, то кроется ли в этом некий знак судьбы для нее? Пойдет ли ее жизнь по иному руслу из-за этого? Не случится ли так, что ее юность теперь навсегда будет отмечена смертью? И когда, собственно, заканчивается юность? Тот список появился, когда ей было пятнадцать лет. Значит, именно с того момента на нее легла тень той смерти? Но ведь и Буся, и Анна, хотя они без конца возвращались воспоминаниями к довоенному времени, жили так, словно уже завтра должна воплотиться их надежда на встречу с Анджеем. Буся каждый раз, молясь за душу своего мужа, утешала его тем, во что она сама верила: что их сын Анджей жив, что его видели где-то в глубине России, он наверняка придет с армией…

– А если больше не во что будет верить? – спросила как-то Ника, когда в сочельник ставила на стол дополнительную тарелку, предусмотренную для заплутавшего странника. Она никогда не забудет того остановившегося взгляда, которым мать тогда посмотрела на нее.

– Ничего не изменится, – голос Анны прозвучал как клятва, – ибо нельзя жить без погребения своих умерших. Когда-нибудь ты поймешь, что можно примириться с временным отсутствием живых, но мертвые становятся отсутствующими навсегда.

Так жив ли он был или мертв? Его продолжали ждать или все же оплакивали? И все они втроем – Буся, Анна и Ника – обманывали себя или же поддерживали друг друга? Сколько раз она задумывалась над этим, столько раз это заканчивалось ее странной тревогой – смогла бы она узнать его, встретив на улице? Временами ее буквально придавливало это ощущение неизбежного присутствия отсутствующих. И сейчас ей хотелось сказать что-то такое, что могло бы оправдать ее радость по поводу сегодняшнего посещения театра, напомнить, что Анна тоже когда-то впервые переживала нечто подобное. Но она не успела этого сказать, ибо в дверях появилась Буся и произнесла замогильным голосом, как человек, который должен сообщить нечто неотвратимое:

– Пришел господин Гинц.

В гостиную вошел мужчина со шляпой в руке. Затянутый в лоснящийся пиджак, он напоминал своим видом кусок ливерной колбасы в оболочке. Лавируя между предметами мебели, хаотично составленной в гостиной, он добрался до угла, где стояла Анна, небрежно поймал и поцеловал ее руку, при этом его цепкий взгляд внимательно изучал состояние секретера. В этом человеке еще сохранялось некое почтение к владельцам выставленных на продажу предметов, хотя при этом он словно давал понять, что не намерен с ними чересчур церемониться, выхода у них и так нет…

Когда Гинц проверял состояние секретера, выстукивал, оценивал и назначал день вывоза, Ника, встав перед зеркалом, внимательно в нем рассматривала себя. Волосы у нее от матери, но вот глаза, эти светлые глаза, в которых всегда таится готовность к улыбке, они у нее от отца. Ника искоса бросила взгляд на фотографию Анджея, висевшую в овальной раме на стене, и ей вдруг показалось, что он заговорщицки подмигнул ей, словно давая знак, что он рад, что его Никуся именно сегодня впервые в жизни пойдет на премьеру в театр…

А потом и все остальное происходило перед этим зеркалом. Именно зеркало должно было показать ей, как она будет выглядеть в глазах других. Она не хочет быть смешной и не хочет быть Золушкой. Она не хочет надевать это бархатное платье с вырезом, окаймленным кружевом, ей не нравится завязанный на бедрах шарф…

– Не хочу я выглядеть как старый пыльный манекен, – дерзко заявила она, и тогда Буся и мать обменялись красноречивыми взглядами: опять бунтует, опять хочет настоять на своем.

– Но послушай, Ника. – Рука бабушки погладила ее по спине. – В этом платье твоя мать произвела фурор на юбилее твоего дедушки.

– И еще в этом платье я была на премьере в театре. Тогда играл Остерва, – добавила Анна. – Мы приезжали сюда на Пасху в тридцать девятом.

Тот вечер Ника помнит очень даже хорошо. Помнит отца в гражданском костюме, помнит, что хотя до Театра Словацкого было всего сотни две шагов, но шел дождь, и горничная побежала за фиакром. Тогда она завидовала маме из-за этого выхода в театр, а теперь, наверное, Анна завидует ей. Ника подозревала, что для Анны сейчас важно не то, что она, ее дочь, впервые в жизни идет в театр, а важно прошлое, в котором Анна когда-то отправлялась вместе с мужем на премьеру именно в этом платье из бархата. Охотнее всего Ника пошла бы в обычной блузке и юбке, сшитой из перекрашенного покрывала, но ведь Буся тут же сурово заметит, что театр – это праздник, и хотя теперь процветает хамство, но для нас, интеллигенции, остаются незыблемыми некие правила, в соответствии с которыми в гости не ходят в плавках, а в костел – в декольте до пояса…

Ника смотрела теперь на себя с таким выражением на лице, как будто только что проглотила лимон: это бархатное платье было ей чуть широковато, но Анна никак не хотела уступать.

– Все будет хорошо, если на бедрах повязать шарф.

На секунду Анна замерла, всматриваясь в отражение Ники в зеркале, как будто она видела себя в этом бархатном платье. По привычке она машинально крутила обручальное кольцо на безымянном пальце. Затем она неожиданно направилась к старому комоду. Из-за этого своего постоянного погружения в прошлое она производила впечатление человека, который лишь по ошибке оказался в этом месте и в это время. С тех пор как она услышала сообщение о катынском преступлении, она стала одеваться в блеклые тона, желая, видимо, дать всем понять, что да, она женщина, но хотела бы об этом навсегда забыть. В ее движениях было что-то сомнамбулическое, ее жесты иногда неожиданно замирали, словно ей сначала мысленно надо было вспомнить, что именно она собиралась сделать сейчас. Даже когда она ретушировала снимки в фотоателье пана Филлера, ее кисточка вре