— Марина! — только и мог выдохнуть Дима, губами ища ее губ.
— Нет, — нет, — прошептала она.
— Нет? Почему?
— Нет.
Она оттолкнула его и закрыв лицо руками упала на заднее сиденье лицом в свое бальное платье…
— Мишка! Мишка, гад! Мишка, гад! Ну почему? Почему-у-у-у? Почему ты меня бро-о-о-осил?
Дима неуверенно протянул было руку, в естественном желании как то успокоить ее, но Марина вдруг зашлась. Как будто перед смертью.
— Ми-и-и-ишка!
Дима испуганно отпрянул, насколько лицо Марины было искажено, буквально изуродовано перекосившей его болью. Это было истинное и самое настоящее горе.
Оно отразилось в этом мокром, скорченном судорогой лице, с ничего не различающими, полными отчаяния глазами.
— Боже, кто виноват, в том, что такая прекрасная девочка, в самый лучший вечер ее юности, вместо того, чтобы радоваться, купаться в счастье — этой естественной среде обитания чистой души — плачет. Нет, не плачет, буквально умирает, раздираемая рыданиями. Боже, где же справедливость? Кто ломает естественный порядок вещей? Кто нарушает правила природы, заключенные в простой формуле, что любовь двух молодых сердец должна быть счастлива?
Так думал Дима, глядя на содрогавшуюся в рыданиях Марину. И был несчастен не от того, что не в силах помочь ей, но от того, что природа была несправедлива и к нему. Он ее любил — эту чистую, самую чистую девочку, но ее любовь досталась не ему.
— Время. Нужно время. Только время. И все пройдет. И все устроится так, как мы того хотим. Даже если мы того сейчас не знаем, как точно мы хотим, чтобы все в нашей жизни устроилось. Но есть ли у нас это время? И такими же как теперь будем мы тогда, когда время вылечит нас?
Он не помнил, сколько прошло минут или часов, пока она лежала на заднем сиденье его машины. Не помнил, сколько выкурил сигарет.
— Ты мне друг? — спросила она.
— Друг.
— Тогда помоги мне.
— Я все готов для тебя.
— Помоги сделать аборт, чтоб никто и никогда не узнал. Никто и никогда.
Лицо ее было совершенно сухим. Только щеки были черны от потеков дешевой болгарской туши, да губы, со смытой с них помадой стали вдруг тонкими и бледными.
— Марина, я сделаю все как надо, не беспокойся. Я сделаю для тебя все. Абсолютно все. Положись на меня. Положись на меня, дорогая моя.
Уже тихо светало, когда он остановил машину возле ее ворот.
— До свиданья, Марина
Ласково улыбнувшись, Дима открыл ей дверцу, и гибкая и ловкая, она исполненная гордой грации вышла…
— Оглянется? — загадал Дима.
Марина щелкнула задвижкой калитки… И уже исчезая, блеснула взглядом…
2.
Марина так и не смогла взять в толк, почему Москву называют «большой деревней». До приезда в столицу, ей доводилось бывать и в Ставрополе, и в Ростове, и в Минводах… Но все эти города были не такими. Не такими «шикарными», как сказала бы Наташка Гринько. Она, кстати говоря, тоже сперва приехала было в Москву, но срезалась на первом же экзамене, а на заочное, рисковать не стала — поехала поступать в родные края — в Ростов. Теперь письма пишет регулярно. Мишку Коростелева видит часто…
В институт культуры по отделению хореографии Маринка со своею золотой медалью поступила легко. Накарябала сочинение, не мудрствуя особо, про образ русской женщины в романах Толстого, да показала себя по спецпредмету. До испанского танца с кастаньетами, блестяще отточенного еще в девятом классе — дело даже и не дошло. Старый препод… то ли доцент, то ли профессор, неряшливого вида, весь седой, аж даже с желтизной в волосах, узнав, что она с юга, из казачек, попросил пройтись на пуантах лезгиночку… Маринка потом, уже сверх спрошенного, показала еще и фуэте, и батман… Двое в комиссии даже поаплодировали.
Но по порядку:
Москву сперва увидала из окна самолета. «Ту» накренился, вынырнув из облаков, и сердечко ее девичье аж зашлось — заколотилось. Вон он — университет на Ленинских горах! Кто ж его с первого взгляда не узнает?
И вот автобус катит ее из Внукова по мокрому Киевскому шоссе. В дождь прилетела. К добру?
Здравствуй. Москва!
Как дурочка, прям с чемоданом поехала в институт. За версту видать что приезжая. И обидно. Что мы, хуже москвичек, что ли? В метро — во все глаза глядела на пассажиров. Кто? Как? В чем?
И решила, что кабы не ее чемодан, то и сошла бы за столичную, да блистала бы здесь не хуже самых красивых местных девчонок. А что? Джинсики у нее — самые что ни на есть фирменные. В Ростове папка достал у приятеля своего — у Корнелюка. И кроссовочки «адидас», и курточка тонкой лайки — все на ней как надо. И сама она — высший сорт. И парни в метро на нее смотрят. Смотрят и улыбаются — кто посмелей, а кто робкий — глаза отводят.
Прав был папка, когда говорил, что лучше и красивее их казачьей породы — во всем свете не найти.
Народу в приемной комиссии — как перед входом в водочный магазин, когда Горбачев трезвость в стране объявил. А она еще и с чемоданом… Ну дура-дурой!
В полной взбудораженности, она и не помнила, что и как писала. Только боялась какой то ерунды, дескать — ошибусь в заявлении, а ректор заметит ошибку, и скажет — «не надо нам таких неграмотных студентов в институте культуры»! Поэтому, заявление выводила строго по образцу, вывешенному здесь же на стенке в приемной комиссии. Потом и еще три раза перечитывала. И все отдала двум приветливым таким девчонкам — секретарям. Те документики ее в отдельный большой конверт — и аттестат с круглыми пятерками, и характеристику, и справку медицинскую… И все равно — тут же дали направление в свою институтскую поликлинику. Вот как они — москвичи боятся, что мы им заразу какую-нибудь принесем. Сами бы лучше за собой смотрели. Тоже мне!
Потом в Лоси — в общежитие. Забросила чемодан… Тут же познакомилась с двумя девчонками — абитуриентками. Ирка — боевая такая — из Кургана, и Оля — рыженькая тихоня из Белгорода. Тихая. В тихом омуте…
—. Все девчонки на медкомиссию, — орет комендантша в коридоре, — без справки никто постельного белья не получит.
— Ну не дискриминация ли? Почему парням во всем такая лафа?
— Ну, мы зато в армию не попадем
— Это ты зря, в «кульке» для девок военная кафедра — на медсестер всех готовят, военнообязанными будем
У гинеколога испытала три минутки стыда. Во-первых… Во-первых — мужик. Нестарый лет сорока. Толстый, мясистый такой с усами. На двери табличка: Лившиц Игорь Моисеевич.
— Аборт недавно делали?
Маринка и так вся напряглась, а тут…
— Я спрашиваю, — давно аборт делали?
— Неделю тому назад, — выдавила из себя Маринка.
— Ну, ну… Смотрите… Вам теперь поберечься надо… Такая маленькая еще.
И писал потом что то в карточке, посапывая в усищи. Прям, как у Сталина.
Господи! Неужели это как-то может повлиять на поступление? Ну кому какое дело? А все равно — страшно. И почему «маленькая»? Что он имел ввиду?
До первого экзамена еще две недели. Ирка с Олей решительно побежали записываться на платные подготовительные, хотя занятия на курсах уже и начались. Маринке денег не жалко — шестьдесят рублей. Папка дал ей двести пятьдесят и обещал еще прислать, если чего. Но просто ей вроде как бы и не надо. Как медалистке — ей только сочинение и специальность сдавать, а историю, русский устный и иностранный — Родина уже простила. За золотую медальку школьную. Не даром Мариночка старалась!
Так что, оборвала лепесточек от объявления «готовлю в ВУЗ по литературе письменной (сочинение) Матвей Аркадьевич» и успокоилась.
А в комнате их пока трое, хотя койка еще одна стоит. Ирка, Оля и Маринка.
У Ирки специальность — баян. Она его с собой из Кургана притащила. Но клятвенно обещала, что играть станет только тогда, когда девчонок в комнате не будет. А Оля, как и Маринка — танцует. И в общежитии класс есть — с палкой и зеркалами. Решили, что будут ходить каждый день по вечерам. А пока… А пока — решили Москву смотреть.
Воскресенье жаркое выдалось. Плюс тридцать два в тени.
Подумали-подумали. И решили на пляж.
В Химки. Так Ирка решила. Она то знает.
Ирка девчонка тертая. Она третий год приезжает поступать. Первый год на медицинский пыталась — мимо! Потом в педагогический на английский язык — тоже мимо денег… Теперь, решила уже чтобы наверняка. И главное, главное, девки, это замуж за москвича и прописаться. Как бы циничным это ни показалось! Ведь можно же и по любви? Неужто нельзя москвича полюбить? Так и поедем на пляж — москвичей ловить!
Да! Ирка опытная. И Москву знает. И вообще — у нее здесь родственники какие то есть. Тетка. Правда, она теперь с мужем в Болгарии. Но ключ от квартиры у Ирки имеется.
Однако, вместо москвичей, девчонки поймали ленинградцев.
Ленинградцев в Москве.
Отец Вани Введенского был из тех недоучившихся консерваторских пианистов, что по причине тяготения к спиртному, пиком своей карьеры почитают сытое место тапера в ресторане. И Ваней то он сына своего назвал в честь американского блюзмена Джона Ли Хукера… Просто Джоном не позволила записать его Ванина мама — Людмила Александровна.
Мама Вани жила с его отцом в так называемом «гражданском браке». Они не были расписаны. И у Вани поэтому была не та фамилия, что у мамы. Она — Людмила Александровна Ковач, а он — Ваня Введенский, по отцу.
А когда Ване было три года, отца сбило машиной. Бабушка частенько приговаривала, что был бы трезвый — так не полез бы под колеса… И Ваня отца своего вообще не помнил. Смотрел на его фотокарточки, что остались у мамы, как на изображения какого то чужого человека… Так, мужчина лет двадцати пяти с тонкими подбритыми усиками. Модный, манерный. И какой то неродной.
Замуж мама так и не вышла. Был у нее постоянный мужчина, но связь свою с ним, она не афишировала. Когда Ваня уже подрос и учился классе в восьмом или девятом, от бабушки он узнал, что мужчина этот — мамин начальник, женатый человек, и что встречаются они у того на даче, и что каждый год одну неделю своего отпуска проводят вместе с мамой на юге. Ваня их за это презирал. Обоих. Но маму в общем любил и жалел. В конце — концов, поступить в институт помог именно мамин кавалер. К концу десятого класса, когда Ваня стал совсем большой, мама уже перестала прятаться, и након