Казанова — страница 5 из 13

Акт I

Акт I, сцена IКалле-делла-Комедиа1725–1734

Человек, родившийся в Венеции в бедной семье, не имея мирских благ и… титулов… но воспитанный так, будто он предназначался для чего-то другого… имел несчастье в возрасте двадцати семи лет рассориться с венецианским правительством.

Джакомо Казанова. Дуэль (1780)


Так началась первая попытка Джакомо Казановы написать воспоминания. Почти каждое слово было правдой, за исключением того, что семья, в которой он родился 2 апреля 1725 года в Венеции, была вовсе не столь уж безымянной и бедной.

Казанова был сыном актеров или, по крайней мере, актрисы, Дзанетты Фарусси, известной как Буранелла, поскольку ее семья происходила с северного острова лагуны Бурано. Поскольку имя отца ее первого ребенка, через четыре дня после Пасхи крещенного в 1725 году под именем Джакомо, не было точно известно, это оставляло место для спекуляций (то же самое позднее относилось и к остальным ее детям). Среди поклонников Дзанетты были драматург Карло Гольдони и импресарио венецианского театра Джузеппе Имер, а также ряд покровителей из аристократов, в том числе — британский принц Уэльский, и все они могли считаться отцами ее детей, которые все носили фамилию ее мужа, актера и танцовщика, Гаэтано Казановы. Второй сын Дзанетты, Франческо, впоследствии стал всемирно известным пейзажистом и баталистом, и утверждали, будто он сын наследника британского трона, потерявшего голову от Буранеллы в 1727 году, когда она играла в Итальянской опере в Лондоне. Ее старший сын, Джакомо, позднее верил, что и сам является сыном венецианского патриция и владельца театра Микеле Гримани, и некоторые эпизоды его детства поддерживают эту версию, хотя другие обстоятельства указывают, что Джакомо мог быть и сыном директора театра, Джузеппе Имера.

Мужчины тем не менее в ранний период жизни Джакомо играли только второстепенные роли. Дед и отец («муж моей матери», как Казанова иногда называл его) умерли, когда он был совсем маленьким. В небольшом доме в Калле-делла-Комедиа его окружали женщины — женщины, которые играли на сцене центральные роли и ожидали от него внимания и одобрения, но затем, как в случае его матери, внезапно исчезали со сцены и оставляли Джакомо наедине с собой.

Дзанетта Фарусси — маленькая, страстная и прекрасная нестандартной красотой комедийная актриса, по мнению современных критиков, была профессионалом сцены в эпоху, когда это подразумевало для женщины двойственную карьеру. Хотя не все актрисы были шлюхами или куртизанками, но, конечно, предполагалось, что раз они готовы выставлять себя на сцене, то будут благосклонны к собственным поклонникам и в более интимной обстановке, при подходящих условиях и оплате. Последнее было особенно актуально в Венеции, что являлось одной из причин, по которой город словно магнитом манил к себе молодых мужчин, совершавших образовательное «большое путешествие». Разрешение пройти в гримерку актрисы подразумевало, что аристократ или вельможа может ожидать более нежных отношений — в зависимости от его способности понравится женщине, пополнять ее кошелек, поддерживать ее профессиональный успех или семью. Дзанетта Фарусси, так или иначе, звезда венецианской комической сцены — и звезда Варшавы, Дрездена, Санкт-Петербурга и Лондона, куда она приехала как прима труппы театра «Сан-Самуэле» — была не прочь использовать все свои прелести и способности во благо своей семьи и карьеры, и у нее были для того все предпосылки. В свои двадцать шесть лет она осталась вдовой, славилась как красавица, получила признание публики за свой талант и приносила неплохой доход венецианскому комедийному театру во время гастролей, а также была единственной кормилицей своей большой семьи из восьми человек.

Здание на Калле-делла-Комедиа, где Дзанетта обитала с семьей, до сих пор можно найти между высокими многоквартирными домами и палаццо Малипьеро, перекрывающим весь солнечный свет в переулке; здесь же вечно шумит Большой канал, всего лишь в нескольких ярдах далее достигающий самой глубокой точки своего меандра вокруг квартала Сан-Марко. В 1725 году переулок с другого конца затемнял еще и театр «Сан-Самуэле», но теперь этот театр, где работала мать Казановы, построенный в 1655 году и переделанный в 1747 году, больше не существует. Мать назвала сына Джакомо, мужской версией ее собственного имени — Джакометта, или Дзанетта на венецианском диалекте, — а не именем своего мужа, что было бы более типично. Это обстоятельство тоже можно расценивать как намек на то, что Гаэтано Казанова не был настоящим отцом Джакомо. Родители матери жили поблизости, на корте делле Мунеге, после того, как переехали с Бурано. Его дед, сапожник из области, все еще известной марками производителей обуви, звался Джироламо — это имя стало вторым для Джакомо. Неизвестно, помогло ли сие смягчить старика, который считал, что карьера его дочери и зятя немногим лучше «презренного ремесла», но, так или иначе, дед вскоре умер — по общему мнению, из-за разбитого сердца после того, как ею дочь выбрала театральный брак. Бабушка Джакомо, Марция, простила дочь, которая тем временем уже и сама стала матерью, и взяла на себя заботу о внуке, росшим болезненным и проблемным ребенком.

Маловероятно, чтобы Джакомо Казанова жил слишком далеко от дверей театра «Сан-Самуэле», и не только потому, что здесь работала его мать (в его ранние годы она провела несколько лет в гастролях по другим странам Европы), но и потому, что его бабушка и дедушка тоже обитали неподалеку от театра. Вместе с тремя братьями и сестрой (Франческо (1727 г. р.), Джованни (1730 г. р.), Мария Мадалена Антония Стела (1732 г. р.) и Гаэтано Альвизо, родившийся (1734 г. р.) уже после смерти Гаэтано) Джакомо воспитывали в убогих условиях Корте делла Мунеге — куда, по-видимому, дети перебирались из семейных апартаментов на Калле-делла-Комедиа на время разъездов матери. Встав плечом к плечу, дети семьи Казанова могли полностью перегородить корте делла Мунеге.

Первые воспоминания зачастую весьма показательны. Они начинают тот нарратив, который мы выбираем для построения себя, и Казанова в мемуарах-исследовании самого себя придает первому воспоминанию в «Истории моей жизни» определенную значимость. Он утверждает, что не в состоянии вспомнить ничего из первых восьми лет своей жизни, и это достаточно необычно. Первое воспоминание, которое фиксирует память Джакомо и которое он датирует августом 1733 года (четырьмя месяцами позже своего восьмого дня рождения), — ужасное носовое кровотечение, поездка к знахарке-колдунье на венецианский остров Мурано и видение Королевы Ночи.

Казанова убедил себя, что до восьмилетнего возраста просто «прозябал», имея душу, неспособную к мышлению или памяти, но, возможно, более интересующуюся тем, что происходит. В детстве он периодически страдал от обильного кровотечения из носа, а Марция верила в силу народной целительницы из Мурано, места, впоследствии известного своим стеклодувным промыслом. Мурано, по словам Гете — «Венеция в миниатюре», также был ближе во всех смыслах к той более примитивной Венеции, которую хорошо знала семья Фарусси; самые первые поселенцы лагуны пришли именно на Бурано и Торчелло, забив там сваи из лиственницы, и в этом месте по-прежнему древние верования смешивались с идеями христианства и науки.

На Мурано целительница, скорее всего — знакомая Марции крестьянка с Бурано, выполнила некий ритуал и произнесла над Джакомо заклинания, некоторые из них на местном диалекте, затем одарила мальчика «бесчисленными ласками», раздевала и одевала и смазывала лоб мазью. Все это произвело на него сильное впечатление. «Ведьма», как Джакомо прозвал ее, сказала ему, что к нему придет гостья в виде «очаровательной дамы», которая и явилась ему ночью у постели, нарядно одетая и украшенная драгоценными камнями Королева Ночи.

Однако именно вера Марции во внука и ее любовь, по- видимому, произвели на него более глубокое впечатление, нежели странное видение. Мать и отец с ним общались редко, если вообще говорили, и все полагали, что не только умственно отсталый, но и молчаливый болезненный мальчик вскоре умрет, — разинув рот, он безмолвно играл сам с собой и почти наверняка сам вызывал свои носовые кровотечения чрезмерными физическими исследованиями себя, ненормально эгоцентричного ребенка.

После визита к целительнице носовые кровотечения стали менее частыми. Марция взяла с внука клятву никому не рассказывать о знахарке. Сильная вера бабушки в оккультизм оказала весомое влияние на Джакомо, как и ее презрение к профессиональной медицине. Мало того, что нетрадиционное лечение подействовало на носовые кровотечения, с тех пор мальчик был в состоянии держать рот закрытым и легче общался. Джакомо хранил это событие и сопутствовавшие ему «в самом тайном уголке нарождающейся памяти». Таким был первый из многих секретов, разделенных им с женщиной, — введение в женскую мудрость, которой он часто злоупотреблял, но, бесспорно, глубоко почитал.

Смерть «отца», Гаэтано Казановы, от опухоли мозга последовала вскоре после странного опыта Джакомо в Мурано. Гаэтано лечился, но безрезультатно, принимая антиспазматическое средство, сделанное из дорогостоящих сальных желез бобра. Для Джакомо этот факт стал ранним примером доверчивости пациентов и знахарства врачей восемнадцатого века. Тем не менее перед смертью Гаэтано добился от владельцев театра братьев Гримани — Альвизо, Жуанэ и Микеле (предположительно родного отца Джакомо) обещания поддерживать его детей.

Состояние здоровья старшего мальчика Казановы — он, несмотря на более редкие кровотечения, продолжал терять по «два фунта крови в неделю», в то время, когда считалось, что в человеке ее всего «только от шестнадцати до восемнадцати» фунтов, — заставило Гримани действовать, к тому же ребенок смущал своим присутствием вблизи «Сан-Самуэле» привыкшую к радостям жизни мать и настоящего отца. Было решено, что мальчику может помочь смена обстановки. Впоследствии Дзанетту осуждали, и не в последнюю очередь сам

Джакомо, за желание «избавиться» от сына, но отправка Джакомо из Венеции в Падую с более чистым воздухом была предпринята во имя спасения его жизни. Медицинское заключение гласило, что причиной частых кровотечений Джакомо является нездоровый воздух, а Венеция была зловонной на удивление. Альвизо Гримани, его дядя, действовал с добрыми намерениями, когда вмешался в семейные дела и настоял на том, чтобы в Падуе его «явно слабоумному» племяннику дали образование. Он заметил то, чего больше не увидел никто: у мальчика жадный и необычный ум. Аббат Альвизо Гримани (либо самопровозглашенный светский священнослужитель), кажется, был первым, кто выразил мнение, что болезненный мальчик может оказаться пригодным для церковной карьеры.

Второго апреля 1734 года, в свой девятый день рождения, Джакомо Казанова впервые покинул Венецию. Он отплыл от Большого канала на буркьелло — огромной плоскодонной лодке с каютами и длинной низкой палубой, будто «Ноев ковчег… с кроватями на полу, где мы все спали вповалку». Путешествие морем в Падую заняло восемь часов. Девятилетнего мальчика сопровождали мать, «дядя» аббат Гримани и синьор Баффо, писатель, который жил неподалеку от кампо Сан-Маурицио. Баффо, «возвышенный гений и поэт в самом фривольном стиле», был приятелем Дзанетты и, исходя из ее связи с Гольдони, мог предположить, что Казанове по наследству, по крайней мере частично, достались литературные интересы матери. Баффо был единственным взрослым в том путешествии, кто аплодировал необычным наблюдениям и рассуждениям ребенка, и потому Казанова никогда не забывал его.

Маленький Джакомо увидел из низкой лодки деревья — впервые в жизни, может статься, ведь Венеция его детства была лишена всяческих парков. Ему показалось, что деревья

на берегу движутся. Когда мать объяснила ему, что это лодка движется, а вовсе не деревья, Казанова в ответ предположил, будто их лодка вращается с запада на восток. Его мать посмеивались, но Баффо было впечатлен. «Вы правы, дитя мое, — сказал он. — Всегда рассуждайте последовательно, и пусть себе люди смеются». Впоследствии, рассуждая о своем становлении, уже взрослый Джакомо придавал огромное значение этому совету и породившим его обстоятельствам.

Падуя не стала городом, о котором бы позднее Казанова вспоминал с удовольствием. Прибывшие с ним из Венеции взрослые оставили его в кишевшем вшами общежитии на попечение славянки-хозяйки. Дзанетта заплатила ей за шесть месяцев шесть цехинов, или около двух сотен фунтов. Хозяйка твердила ей, что такой платы совершенно недостаточно, но Дзанетта так и уехала. С горечью, преследовавшей его всю жизнь, Казанова пишет о матери: «Она избавилась от меня».

Акт I, сцена IIВ школе в Падуе1734–1738

Именно аплодисменты… и литературная слава возносили меня на вершину счастья.

Джакомо Казанова


Аббат Антонио Мария Гоцци был учителем, виолончелистом и священником. Ему было двадцать шесть лет, он отличался «полнотой, скромностью и почтительностью» и жил вместе со своими родителями, изготовлявшими и продававшими обувь, когда к нему в Падую в ученики приехал Джакомо Казанова. Гоцци был доктором гражданского и канонического права, почитал музыку и теологию, был заядлым холостяком, а также имел обширную, весьма эклектичную библиотеку. На ее полках можно было найти книги на темы от современной астрологии и до популярных классических эротических произведений, вроде творения Никола Шорье «Алоизия, или Диалоги Луизы Сигеа о таинствах Амура и Венеры», по-видимому прочитанного Казановой. Кроме того, у Гоцци была младшая сестра, Беттина, «самая прелестная девушка на нашей улице», как утверждал Джакомо.

Гоцци оказался идеальным наставником для интеллектуально всеядного девятилетнего мальчика. Ежемесячно ему должны были платить сорок сольдо, и уже вскоре он проникся теплыми чувствами к своей новой работе и ученику. Джакомо не умел писать надлежащим образом и, к своему стыду, был помещен в группу пятилетних детей.

Сначала он был совершенно несчастен и тосковал по дому, но неожиданно ученье пошло быстро и отношения с Гоцци стали налаживаться. Аббат узнал, что его новый ученик плохо спит по ночам из-за тех ужасных условий, в которых живет, и отправился поговорить с хозяйкой заведения. Сразу после его ухода женщина обвинила во вшах Казановы горничную, а его самого поколотила. Тем не менее она стала лучше заботиться о мальчике, поскольку увидела, что теперь поблизости есть кто-то из местных, кто беспокоится о нем, даже если его семья и далеко. Здоровье Джакомо постепенно поправлялось.

Спустя шесть месяцев после приезда Гоцци назначил его проктором — главным мальчиком, ответственным за проверку домашних заданий — и предложил Джакомо переехать в свой дом. Вместе они написали Марции Фарусси, Гримани и синьору Баффо, детально описав условия жизни в общежитии в Падуе, и заявили, что Джакомо может умереть, если останется там. Немедленного ответа от Гримани или Баффо они не получили, но Марция приехала в Падую с ближайшим же буркьелло. Ей письмо прочли, так как сама она была неграмотна. Марция забрала Джакомо из общежития и, отобедав с ним в гостинице, где провела ночь, доставила внука аббату и его семье. За те сорок восемь часов, что она провела в городе, Марция устроила дальнейшее будущее внука: заплатила вперед за его обучение и обрила его кишевшую вшами голову, изведя насекомых. Гоцци дали ему светлый парик, который скрывал голый череп, но из-за контраста с его тонкими «черными бровями и темными глазами» мальчик служил поводом для насмешек иного рода.

В следующие два года Гоцци ввели Казанову в самое сердце собственной семьи. Винченцо и Аполлония Гоцци гордились тем, что их сын — священник, и тем, что один из его учеников (представленный им как «чудо», поскольку сам научился греческому языку из книг библиотеки Гоцци) стал жить с ними. Их единственная выжившая дочь, Элизабетта, или Беттина, стала первой, о ком Джакомо писал: «Не знаю почему, это она мало-помалу зажгла в моем сердце первые искры той страсти, которая впоследствии стала главной страстью всей моей жизни». Казанове было тогда десять лет.

За первый год пребывания сына в Падуе Дзанетта лишь раз вызвала его в Венецию, перед тем как подписать контракт на работу в театре в далеком Санкт-Петербурге. Визит Джакомо в 1736 году в родной город запомнился ему тем, что он смог сравнить свою прежнюю венецианскую семью — театральную, несколько непристойную, артистическую — с новой «семьей» в Падуе, где его уже считали готовым к карьере в церкви. Молодой Гоцци никогда раньше не был в Венеции, и Джакомо с удовольствием раскрывал перед ним привлекательность космополитичного города, не преминув отметить красоту своей матери, которая заставляла священника «испытывать неловкость». Казанова также осознал разрыв между интеллектуальным и театральным образами жизни: он стеснялся своей матери, которая не могла устоять перед искушением пофлиртовать с застенчивым сельским священником, но в то же время впервые в жизни увидел ее одобрение в свой адрес. Возможно, Марция убедила ее по-новому взглянуть на скромного болезненного ребенка, отосланного актрисой прочь из дома. Менее чем за год мальчик, которого когда-то считали идиотом, стал ярким, любознательным и живым и мог за общим столом изумлять компанию латынью. Более того, он пошел еще дальше — на обеде в доме Баффо, находившимся вблизи церкви. Сидя в тени, отбрасываемой колокольней, приглашенный на обед гость из Англии, поклонник Дзанетты, решил поддразнить ее умника-сына непристойной старинной загадкой:

Discite grammatici cur mascula nomina cunnus

Et cur femineum mentula nomen habet?

(Объясните-ка нам, ученые мужи, отчего на латыни слово

cunnus (вагина] мужского рода, a mentula [пенис] — женского?)

Джакомо оказался на высоте. Он не просто перевел, как просила мать, он и решил дать подходящий ответ на загадку, написав англичанину превосходный шутливый стих:

Disce quod a domino nornina servus babet.

(Тем объясню, что рабыня носит хозяина имя.)

Вся компания разразилась смехом, а англичанин подарил Джакомо в знак признания успеха собственные часы.

Дзанетта отметила событие, отдав Гоцци свои часы, и, когда она поцеловала его в обе щеки, аббат так застеснялся, что, краснея, ретировался в комнату при театре «Сан-Самуэле», которую делил с Джакомо. Позднее он сказал своему ученику, что его ответ на загадку был «великолепен», и с этого момента, в небольшом палаццо на кампо Сан-Маурицио, Казанова датирует собственное стремление к литературной славе, ибо «в ту же минуту, когда раздались аплодисменты и я почувствовал себя на верху блаженства, в мою душу упало первое зерно поэтического честолюбия». Впервые он получил публичное признание от матери и взрослых литераторов, и все благодаря демонстрации остроумия. То был опьяняющий вечер.

Спустя всего Четыре дня Гоцци и Джакомо уехали из Венеции, но при этом «дядя» Джакомо, аббат Альвизо Гримани, дал им деньги на новые книги, а Дзанетта, что любопытно, передала им подарки для Беттины: немного венецианского шелка и двенадцать пар перчаток. Она не хотела, чтобы ее сын находился только в компании Гоцци, и, возможно, инстинкт матери говорил ей, что сыну нравится Беттина — по причинам, которые он едва ли мог понять. Более прагматичное объяснение предполагает, что именно Беттина занималась волосами Джакомо, а его мать не хотела видеть на нем уродливые парики.

Беттина была на несколько лет старше Джакомо и называла его «мое дитя», и поначалу он был ей чем-то вроде куклы. Ее история рассказывается со слов Джакомо, поэтому мы никогда достоверно не узнаем, действительно ли Беттина соблазнила его в возрасте одиннадцати лет, но в его изложении первое романтическое и сексуальное приключение было в большей степени инициировано женщиной, нежели им самим. Это подростковая истина, простая и далеко не непорочная. Она купала его ежедневно, комментируя изменения в его теле, касаясь его и тиская. Она высмеивала его «робость», когда он испытывал приступы неуверенности в себе, не зная, как ему следует действовать. Он знал, что хотел большего. Он знал, что она хочет того же. Он чувствовал замешательство и ненормальность ситуации.

Она связала ему чулки и принесла их на регулярные утренние свидания в его спальне, чтобы убедиться, что они ему впору. Ее брат служил мессу.

Приготовившись натянуть на меня чулок, она вдруг сказала, что мне не мешало бы как следует вымыть ноги, и тут же приступила к делу, не заботясь о моем разрешении. Я постыдился показать ей, что стыжусь, и позволил ей действовать, никак не предвидя последствий. В своей заботе о чистоте Беттина проявила такое рвение и зашла так далеко, что ее любопытство причинило мне столь острое, до сих пор не испытанное мною наслаждение, которое я не мог укротить, и оно вырвалось на волю. Когда все утихло, я, считая себя виновным, попросил у Беттины прощения. Она, не ожидавшая этого, подумав немного, великодушно сказала, что в этом вина ее, а не моя, но что больше такого не повторится. Тут она ушла, оставив меня наедине с моими размышлениями. Они были печальны.

Так Джакомо описывает свой первый сексуальный опыт в стиле, который, в действиях и риторике, станет его подписью. Кульминация — его первая — может быть пропущена за деталями обольщения, описаниями умысла и его последствий для партнера и самого Казановы.

Сперва его интриговало желание и реакции его партнеров, так как он находился в плену своих собственных и точно так же смущался, как и любой юноша-подросток, замечая противоречивые сигналы девочек. Кроме того, он страдал, или получал удовольствие, от мгновенности своей реакции, необычной для мальчика его возраста, и в зрелом возрасте, как представляется, Джакомо мог эякулировать без того, чтобы кто-либо физически коснулся его пениса.

С Беттиной все было кончено, в плотском смысле, прежде чем успело начаться, и Джакомо был растерян и сконфужен. С пылом примерного католического школьника он решил, что единственный способ восполнить то, что он обесчестил сестру аббата, — жениться. Беттина, по-видимому, приняла это менее серьезно, она обещала ему, что случившееся больше не повторится, но вскоре подстроила, чтобы он пошел с ней на танцы как ее эскорт, переодетый в девочку. Позже случилось следующее: она позволила Кандиани, более старшему мальчику, прийти к ней в комнату, в обстоятельствах, которые Казанова интерпретировал, возможно справедливо, как оскорбление для себя и как доказательство ее распущенности. Кандиани ударил его ногой в живот, когда обнаружил Джакомо подслушивающим у комнаты Беттины, и Джакомо начал в мечтах представлять собственную месть. Беттина потом утверждала, что Кандиани шантажировал ее связью с Джакомо. И тогда, и сейчас истину установить невозможно, в течение ближайших нескольких дней у Беттины приключились страшные судороги. В смятении и тревоге — синьора Гоцци была уверена, что болезнь — дело рук колдуньи — Джакомо нашел записку от Кандиани к Беттине, говорившую против них обоих: «Когда, встав из-за стола, я пойду к себе в комнату, там вы и найдете меня, как раньше». Галантный Джакомо спрятал ее и, что типично для него, смеялся, пока у Беттины не диагностировали оспу.

Такие трагикомические внутренние драмы, кажется, не затронули его занятий — или, на деле, не обратили на себя внимание Гоцци. Джакомо продолжил свою работу, а Беттина выздоровела, хотя болезнь оставила на ней шрамы. Она и Кандиани почти не разговаривали, и два года спустя она вышла замуж за местного башмачника. Казанова завел привычку вспоминать как близкую подругу девушку, которую он назвал своей «первой любовью». В 1776 году он присутствовал у ее смертного одра.

Между тем Дзанетта побывала в Санкт-Петербурге и вернулась в Италию. Она получила приглашения выступать перед двором польского короля и в Дрездене и никогда уже больше не жила в Венеции.

Джакомо добродушно рассказывал об окончательном исчезновении матери из его детства. Он даже выбросил из головы слезы маленького Джованни — своего восьмилетнего брата и единственного из детей семьи Казанова, которого она взяла с собой в Дрезден — как знак того, «что он был не очень умным, ибо не было ничего трагического в ее отъезде».

Он вернулся в Падую и к учебе. Казанова хвалился тем, что он получил диплом доктора права в шестнадцать лет, что долгое время считалось ложью, но оказалось правдой. В диссертации по каноническому праву он писал о праве евреев строить синагоги — спорный вопрос того периода — и о гражданском судопроизводстве и наследовании. Записи архива Падуи ясно свидетельствуют, что он окончил учебу в 1741 году, поступив в университет в 1737 году, в возрасте двенадцати лет, хотя и жил в Венеции с 1739 года. Он переехал туда в позднем отрочестве и метался между двумя городами, скрепя сердце учась у венецианского адвоката, хотя на самом деле хотел стать врачом. Семья Гримани, вероятно, подталкивала его к занятиям каноническим правом, считая близость к церкви достойной большего почтения. Казанова напишет потом, что он неоднократно говорил всем, что его призванием являлась медицина, «но моим желанием пренебрегли». Его юридическая подготовка тем не менее обернулась для него впоследствии циничным отношением к закону и юристам, но свое свободное время он использовал хорошо. Испытывая безотчетную и фамильную тягу к народной медицине, он дополнительно изучал медицину, физику и химию в монастыре де ла Салюте и приобрел навыки самостоятельной диагностики и лечения.

Его семья, однако, до некоторой степени была права в выборе для него церковной карьеры. Если бы он последовал предложенным путем, то выбрал бы более безопасную дорогу — подальше от театра и в направлении к респектабельной жизни, открывавшую ему идеальное использование его способностей к риторике. Однако иные его таланты и склонности остановили его в блистательном продвижении на этом поприще для избранных, увлекая его в храм не столь возвышенный, зато более близкий его сердцу.

Акт I, сцена IIIЯ становлюсь священником1739–1741

Красавец, гурман и сластена, он обладал тонким умом, великолепным знанием жизни, венецианским остроумием… и имел двадцать любовниц.

Казанова о Малипьеро, своем первом аристократическом образце для подражания


«Он только что приехал из Падуи, где учился в университете» — такими словами нам представляют долговязого школяра, прибывшего в самый модный район Венеции, Сан-Марко. Казанова сильно переменился с тех пор, как пять лет назад уехал отсюда на буркьелло тихим, болезненным ребенком. Он был высок для своего возраста, почти достигнув своего взрослого роста в шесть футов и полтора дюйма. Он считался очень умным и образованным, что, по сути, было правдой, и приходской священник в маленьком приходе Сан-Самуэле встретил его с энтузиазмом. Отец Тозелло повез его на гондоле по Большому каналу, от Пьяцетты за пресвитерией, к патриарху Венеции в базилику Сан-Марко, который должен был тонзуровать и рукоположить Джакомо в младший духовный сан. Церемония состоялась 17 января 1740 года.

Таковы были первые шаги в церковной карьере, не означавшие, однако, полного принятия священства или вступления в его ряды. Несмотря на это, Марция Фарусси с великой радостью получила новости от своего старшего внука. Принятие Джакомо титула «аббат» придало ему вес в глазах местного населения, если он еще не имел его — с его стройным телосложением, копной кудрей и прямым взглядом. Он стал постоянно присутствовать на мессе, а затем и на кафедре. Его положение — особенно после одного полезного знакомства — открыло ему доступ в салоны венецианского общества, на что сын актрисы прежде не мог и рассчитывать, и позволило посещать многие венецианские монастыри, где в уединении постигая грамоту томились многочисленные девушки и молодые женщины.

Вернувшись в Венецию, Казанова поначалу расположился в квартире матери на Калле-делла-Комедиа вместе со своим братом Франческо. Дзанетта по-прежнему содержала его. Мальчики были предоставлены сами себе, поскольку их бабушка присматривала за младшими детьми в тесноте корте делле Мунеге. Считалось, что Джакомо опекает его «дядя» аббат Гримани, на практике же принятие в венецианское общество произошло благодаря тому, что он — через отца Тозелло — был представлен владельцу палаццо (дворца), находившемуся рядом с церковью и Большим каналом, веселому бывшему сенатору, которому больше всего на свете нравилась молодежная компания.

Со слов Казановы, в свои семьдесят лет богатый Мали- пьеро имел множество земных благ и достижений, был общителен и с радостью находился в окружении интересных молодых людей и «общества, которое составляли дамы, сумевшие отлично попользоваться своими лучшими годами, и тонкие умы, осведомленные обо всем, что происходило в городе». Он был одним из самых влиятельных вельмож Венеции и, распознав таланты Джакомо, помогал ему. Отец Тозелло не мог не знать об этом, приход Джакомо был мирским и он не слишком ревностно относился к посещению церкви, и — хотя позднее карьера и репутация Казановы сделают смешной саму мысль, что друзья и родственники считали его пригодным для служения церкви — в глазах прихожан, приходского священника из Сан-Самуэле и сенатора Малипьеро он превосходно выдержал проверку на звание священника.

Будучи аббатом, Казанова стал постоянным гостем обедов в роскошном палаццо Малипьеро. Тогда и теперь дворец имел один из самых просторных portegos (бальных залов), откуда открывался превосходный вид на Большой канал и Венецию. Стуча дверным молотком, сделанным в виде Геракла, и ступая по мраморному шахматному полу бального зала палаццо, Джакомо Казанова вступал в новый элегантный мир, который полностью отвечал его вкусу. Дворец Малипьеро на каждом углу был украшен обнаженными богами и нимфами, и здесь юный аббат подошел к новому этапу жизни. Он познакомился с огромным количеством «почтенных дам», которые, в свою очередь, открывали свои сердца молодому вежливому новичку и представляли его своим дочерям, учащимся при местных монастырях.

Под шепот приливов и журчание сплетен в мраморных сводах portego Малипьеро «поведал правила поведения» на ухо Джакомо — он сказал, чтобы последний никогда не хвастался своей дружбой с женщинами или той легкостью, с которой, как священника и протеже сенатора, они принимали его в своих кругах.

Это богатое палаццо Малипьеро, залитое отраженным в водах канала светом, в жизни молодого актера, Казановы, сыграло драматическую роль. Самый впечатляющий интерьер в округе — более просторный, чем театр «Сан-Самуэле» и церковь, — portego олицетворял вступление в настоящее венецианское общество. Это была сцена, которая требовала

определенного внешнего вида и умения себя держать — качества, распознанные и воспитываемые в Джакомо умудренным жизнью Малипьеро. Палаццо, исполненное изысканности и романтического цинизма старой Венеции, стало его миром, уводившим от церковной карьеры и манившим играми венецианского высшего общества. Казанова жил менее чем в десяти шагах от места своего рождения, но в совершенно новом мире ослепительных возможностей. Венеция, столь часто изображаемая как закрытый, ветхий город, управляемый олигархией старого режима, также, по иронии судьбы, была одним из самых демократичных мест. Малипьеро в своем дворце, Дзанетта в своей гардеробной и Марция в корте делла Мунеге жили в пределах нескольких ярдов друг от друга, слушали один и те же приливы, одинаково страдали от влажности и длинных проповедей Тозелло. Джакомо повезло (но это был не единичный случай) быть замеченным местным вельможей. Олигархи Венеции охраняли свои права и привилегии — история Казановы стоит в одном ряду с историями тех, кто осмеливался пытаться пересечь классовые барьеры, — но также открывали дорогу талантам и юношеской увлеченности тем, кто соответствовал их среде.

Усложняло и без того непростой мир желаний этого микрокосма Венеции то обстоятельство, что семидесятилетний сенатор был влюблен. Предметом его вуайеристского желания стала еще одна непосредственная соседка Казановы, тесно связанная с семьей Джакомо. Малипьеро влюбился в Терезу Имер, семнадцатилетнюю дочь импресарио Джузеппе, бывшего работодателя и любовника Дзанетты Фарусси в театре «Сан-Самуэле». Сад палаццо Малипьеро смотрел на дом семьи Имер, обращенный одной стороной на оживленное пространство корте делла Дука Сфорца, где из лодок высаживались направлявшиеся в театр зрители. Здесь у окна и сидела Тереза Имер, позволяя наблюдать за своими прелестями, пока она упражнялась в пении. В свои семнадцать лет она была «красивая, своенравная и кокетливая» и любила командовать поклонниками. Малипьеро доверился Казанове, рассказав о своей любви, он знал, что слишком стар, чтобы его серьезно рассматривали в качестве возлюбленного Терезы, но был вне себя от профессионального кокетства ее самой и ее матери. Он пожаловался Казанове на поведение женщин семьи Имер и начал посвящать юношу в интриги профессиональных куртизанок.

Жизнь молодого аббата вертелась между посещением церкви на одном конце Калле-делла-Комедиа, театром, расположенном на другом конце, и палаццо, отделявшем улочку от Большого канала. Джакомо бегал по поручениям отца Тозелло и, все чаще, по делам Малипьеро. Он проникся духом палаццо, начал одеваться и вести себя в соответствии со своим новым окружением. Он красился помадой и завивал и без того волнистые от природы волосы. Малипьеро, отец Тозелло и Марция предупреждали, что его манеры и внешний вид уже заметили в окрестностях Сан-Марко и сочли совершенно неподобающим для священнослужителя. Малипьеро, в частности, ожидал благоразумного поведения подопечного. Когда Казанова принялся утверждать, что и другие аббаты появляются в окрестностях города в париках и благоухающими духами, Тозелло подговорил Марцию отдать ему на время ключи от дома на Калле-делла-Комедиа. Однажды ночью, когда Казанова и его брат Франческо спали, Тозелло пришел и отрезал кудри Казановы, после чего ему пришлось выдержать яростные нападки молодого человека, пришедшего в неописуемый гнев и плакавшего от горя. Джакомо даже угрожал подать судебный иск на священника и успокоился только, увидев искреннее раскаяние своей бабушки, к тому же сенатор Малипьеро в подарок устроил ему встречу с одним из самых известных венецианских парикмахеров, который несколько поправил дело щипцами для завивки волос, ласковыми словами и новой модной прической, смягчив разгневанного юношу.

Стрижка привела к конфликту с Тозелло. Возможно, чересчур эмоционально, но, уже будучи острижен и вынужденный — согласно венецианским законом о роскоши — надеть более скромную одежду, Казанова в сердцах поклялся Малипьеро, что больше никогда не ступит и ногой в церковь Сан-Самуэле. Малипьеро сказал ему, что он совершенно прав («Это был способ заставить меня делать то, что они хотели от меня», — позднее напишет Казанова), а затем подстроил провокацию, бросив юноше вызов. На следующий день после Рождества в подарок от Малипьеро, бывшего местным сенатором, Джакомо поступило предложение попробовать себя в качестве проповедника на кафедре Сан-Самуэле, куда был выдвинут кандидатом аббат Казанова. Малипьеро слышал, как Джакомо разглагольствовал в садах его палаццо среди старших, да и сам обсуждал с молодым человеком поведение женщин Имер. «Что вы на это скажете? Вам это нравится?» — задал он ему вопрос.

Казанова ответил, что готов. Он был полон решимости «говорить удивительные вещи». В качестве текста на праздник Святого Стефана он весьма смело выбрал не библейский стих, а одно из посланий Горация: «Ploravere suis non responderer favorem speratum meritus» («Они сетовали, что их достоинства не находят той благодарности, на которую они надеялись»). Название оказалось пророческим. Казанова прорепетировал речь на своей бабушке, которая выслушала ее, перебирая молитвенные четки, и объявила ее «прекрасной». Джакомо показал речь и Малипьеро, который заметил, что она не совсем христианская, но аплодировал отсутствию латинских цитат и отправил его к отцу Тозелло. Казанова направил копию своего предполагаемого текста Гоцци в Падую и немедленно получил письмо-ответ, гласившее, что он «сумасшедший», а отец Тозелло сказал, что никогда не допустит произнесения столь небиблейской проповеди в Сан-Самуэле. Тозелло предложил Казанове прочесть одну из его собственных речей, но тот, преисполненный юношеского максимализма, поклялся, что при необходимости дойдет до венецианских цензоров и патриарха, чтобы доказать отсутствие в проповеди крамолы, и, в конечном итоге, Тозелло сдался.

Казанова выступил с проповедью и получил некоторое признание, а также смог собрать пожертвований «почти пятьдесят цехинов… когда сильно нуждался в деньгах… вместе с восторженными записками, все вкупе заставило меня серьезно задуматься о том, чтобы стать проповедником».

Этот был его второй пьянящий успех, он заслужил общественное и интеллектуальное признание, способствовал — как и реплики английского поклонника его матери — развитию склонности к выступлениям и импровизации. Но удовольствие оказалось недолгим: отец Тозелло попросил его снова произнести проповедь в День Святого Иосифа, 19 марта 1741 года, и вторая проповедь Казановы в приходе Сан-Самуэле оказалась в итоге последней.

В назначенный день он принял приглашение отобедать у знакомых аристократов — графа Монтереальского и его родственников. Казанова чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы не заучить свою проповедь наизусть и вдобавок пить во время обеда. Как он впоследствии напишет, «от беспокойной аудитории исходил глухой шум», так как он не обратился к ней как положено обращаться к пастве. «Я видел, как люди уходят, мне казалось, я слышу смех…» «Смею заверить читателя, — продолжал он, — что не могу сказать, сделал ли я вид, что лишился сознания, или упал в обморок всерьез». Тем не менее он упал на пол амвона, разбил голову и был перенесен в ризницу. Униженный, он упаковал вещи и отправился обратно в Падую, чтобы завершить свое юридическое образование и «полностью отказаться» от профессии проповедника. Однако он оставался священником и спустя несколько месяцев вернулся в Венецию, надеясь, что его провальную проповедь позабыли.

Акт I, сцена IVЛючия, Нанетта и Марта1741–1743

Марта возразила Нанетте, что я, человек сведущий, не могу не знать о том, чем занимаются девушки, когда спят вместе.

Джакомо Казанова


Юный Казанова не лишился своей девственности ни с одной из очевидных претенденток на нее — ни с племянницей отца Тозелло, в которую был безумно влюблен, ни с Лючией, девушкой-служанкой из Венето, которая вовсе не возражала против связи с ним. Он был слишком добропорядочным молодым католиком, чтобы согласиться принять любовь Лючии, а брак с Анджелой Тозелло сделал бы невозможным церковную карьеру Джакомо. Тем не менее обе они стали «скалами-близнецами, фактически созданными, чтобы потопить корабль [его невинности]», поскольку направили его дальнейший путь. Описывая свою сексуальную инициацию, Казанова рисует образы главных героинь словно на киноафише — двух молодых женщин, опаливших и посвятивших его в тайны эротической игры. Тем не менее были и две другие женщины, подруги Анджелы — сестры Саворньян, Нанетта и Марта, которые пригласили его в свою постель, когда ему было семнадцать лет.

Анджела Тозелло проводила много времени в пресвитерии Сан-Самуэле у Большого канала, хотя дом ее семьи находился недалеко от театра со стороны Калле Нани. С Казановой они впервые встретились, когда последний прибыл к отцу Тозелло, чтобы показать преподобному копию своей проповеди со стихами Горация. Девушка с легкостью приняла идею его ухаживаний, поскольку они намекали на брак. Этот «прекрасный дракон добродетели» — хотя ей тоже было всего лишь семнадцать лет — настаивал, чтобы ради нее он отказался от карьеры в церкви. Отдалило их друг от друга его намерение придерживаться стиля жизни распущенного венецианского священства.

Сестры Саворньян были компаньонками Анджелы и проводили с ней долгие часы за вышивкой, все втроем они слушали Казанову, пытавшегося произвести впечатление на племянницу священника. Эти встречи, по-видимому, проходили в пресвитерии и в доме тетки Саворньян, синьоры Орио. Девушки занимались вышивкой, а Казанове — как многообещающему священнослужителю — было дозволено присутствовать при этом, по традиции, девушки могли слушать вдохновляющие тексты и проповеди, покуда сидели с иголками и нитками. Однажды раздраженная сверх меры Анджела сказала ему, что «воздержание заставляет ее страдать точно так же, как страдает он». Однако она уже согласилась стать его женой, и этого ему должно быть достаточно. Если он не желает оставить церковь, то она не желает даже целоваться с ним.

Описывая это уже с перспективы своего пожилого возраста, Казанова с очевидностью изумляется собственной юношеской глупости и противоречивым порывам — он не хотел ни частичного сексуального удовлетворения, предложенного Беттиной, ни отношений с замужними женщинами в роли игрушки. Он хотел страстной любви, в венецианском стиле, а не взвешенного подхода к браку. Он хотел продолжать свою карьеру в церкви, но играть в любовь так же, как играли все вокруг, утонченно, со знанием дела, в одно время только с одной партнершей — и не лишиться свободы клириков. Он хотел небольших «авансов», но был совершенно не уверен — «будучи сам девственником», — на каких условиях он хочет получить «главный приз». Анджела привела его в ярость, и «я уже познал адские муки моей любви».

Когда весна 1741 года перешла в лето, Казанова получил приглашение в загородное имение графа и графини Монреали. Для состоятельных венецианцев было и остается обычным проводить часть знойного периода вдалеке от кишащей комарами лагуны, в Венето — той части старой венецианской Республики, что расположена на материковой Италии. Венецианцы с друзьями или покровителями из знати — духовенство, художники, актеры и музыканты — могли рассчитывать попасть в круг приближенных и сбежать от жары и ужасных комаров, которых один из гостей Венеции называл «наполненными всем ядом Африки». Для Казановы приглашение в имение к графу Монреали было идеальным способом вырваться из двойного мучения — от венецианского лета и от Анджелы. Но в Пазиано, загородной резиденции графа вблизи Фриули, его поджидала иная мука.

Лючия была четырнадцатилетней дочерью домоправителя Пазиано. Она была «белокожей, с черными глазами… уже сформированной так, как городские девочки формируются в семнадцать лет, — напишет Казанова. — Она смотрела на меня так прямо, как если бы я был ей старый знакомый». Как и Беттина, Лючия казалась бесхитростной, и, тоже как и с Беттиной, роман с ней завершился болезненно, описанием чего Казанова заполнил девять страниц. Впервые писатель целиком из своей памяти переносит на страницы женщину. Повествуя об их встрече, он инстинктивно переходит на язык театра: «Повторный выход Лючии, она только что вымылась». Она была совершенной инженю, сельская девушка, красивая, простая, неиспорченная; дитя природы, она присаживалась на его кровать каждое утро, чтобы подать кофе. Ее родители всего лишь попросили его попробовать расширить ее кругозор.

Казанова в самоуспокоении упивался победой над искушением, которому редко мог противостоять, и в конце концов решил, что самый почетный выход — запретить Лючии находиться в его компании. «Не в силах страдать далее из-за растущей любви, в частности из-за “лекарства” школяра» [редкое признание в мастурбации], он решил просить ее оставить его в покое. Лючия рассмеялась и обещала пойти ему навстречу во всем, за исключением «самого главного» (своего с ним общения), и они часами целовались и обнимались, после чего Джакомо оставался во власти низменных чувств и разочарования. «Что сделает нас ненасытными, — писал он, — на одиннадцать ночей подряд [которые последовали], так это воздержание, и она делала все от нее зависящее, чтобы заставить меня пасть». Он решил, что предпочитает роль галантного юноши и «священника». Его учтивость, кажется, простиралась вплоть до орального секса, но он был непреклонен в своей решимости не лишать ее девственности, или, если уж на то пошло, не потерять своей чести. Он считал ее слишком невинной и доверчивой к нему, чтобы в полной мере воспользоваться ею.

Первая часть этой истории служит в качестве прелюдии к тому, что произошло после его возвращения в Венецию. Однако он считал произошедшее уроком себе как любовнику и повесе. Вскоре после его отъезда Лючия сбежала с графским курьером, «известным негодяем, [который] соблазнил ее». Казанова винил себя: «Я [был] горд, в моем тщеславии, что оказался достаточно добродетельным и оставил ее девственницей, а теперь со стыдом раскаивался в моей глупой сдержанности. Я пообещал себе, что в будущем стану вести себя более мудро в вопросах сдержанности. А более всего несчастным меня делала мысль, что она будет вспоминать меня с отвращением как первопричину своих бед». Это было сложной ситуацией. Он желал чувственных радостей, но при том хотел знать, что оставил у своих любовниц положительные воспоминания и не ухудшил их положения как женщин. Хотя и семнадцати лет от роду, он добровольно отклонил путь постельных «завоеваний». И пусть он был задет тем, что некто, кого он полагал менее достойным, преуспел там, где Джакомо решил отступить, его главной заботой оставалась Лючия и его место в ее сердце. Когда он понял, что она убежала, он впал «в тоску». И годы спустя, когда он обнаружил Лючию, работавшую дешевой проституткой в Амстердаме, он обвинил себя в том, что так сложилась ее жизнь. «Страх, который я уже больше не обнаруживал у себя, панический страх последствий, губительных для моей будущей карьеры, удержал меня от полного наслаждения». Но страх не смог бы удержать надолго.

С такими мыслями он вернулся в сентябре 1741 года в Венецию и неожиданно радостно обнаружил там себя объектом вожделения. Нанетта и Марта Саворньян были дальними родственницами и «закадычными подругами» Анджелы, «хранительницами всех ее секретов». Нанетте было шестнадцать, ее сестра была на год младше. Их тетка, с которой они жили, синьора Орио, выделила им в своем доме на Салидас Сан-Самуэле одну спальню, где, время от времени, ночевала и Анджела.

Заговор придумала Нанетта, письменно связавшись с аббатом Казановой и сдружив его со своей теткой через Малипьеро, а затем организовав ему приглашение посетить их дом. Когда он оказался там, Нанетта под конец вечера вызвалась якобы проводить его, но вместо этого отправила его на четвертый этаж, в комнату, где осталась на ночь Анджела. Это было довольно рискованно и забавно — и вполне в духе готовых всем делиться девочек.

План сработал, и они оказались заперты в спальне на четвертом этаже, в сентябре или октябре 1741 года, вдали от своей тетушки или других обитателей дома; девушки хихикали, а последние свечи догорали. «Нас было четверо… и я был героем пьесы», — напишет Казанова в типичном для себя стиле. Однако первая ночь обернулась фарсом. Девочки дразнились и смеялись над ним, Анджела отказалась подойти в темноте к нему поближе, он потерял терпение и выбранил ее. Все девочки расплакались, как плакал и Казанова, который вернулся домой после того, как синьора Орио уехала на утреннюю мессу. Вряд ли такой представлялась ему ночь страсти, о которой он грезил.

Он вернулся в Падую, чтобы получить степень доктора права (utroque jure), и после двухмесячного отсутствия получил второе приглашение от синьоры Орио. Нанетта была там и заявила, что девочки оскорблены его прошлым поведением и что Анджела хотела бы повторить постельную вечеринку. Казанова согласился, скорее из желания как-то отомстить Анджеле, чем в надежде, что она смягчится. В назначенный вечер, однако, появились только Нанетта и Марта. Они утверждали, что не знают, где Анджела, но предложили Казанове поспать в их кровати, тогда как сами заняли диван.

Они поклялись в привязанности и вечной верности, полагая его «истинным братом», а затем открыли две бутылки кипрского вина и принялись за копченое мясо, которое он привез с собой для Анджелы, дополнив его хлебом и пармезаном, стащенным из кладовой тетушки. Впервые из множества аналогичных случаев, придавая дополнительную убедительность и человеческие нотки своему рассказу, Казанова в подробностях описывает то, что было съедено.

Они начали с игры в поцелуи, а потом заговорили об Анджеле. Девочки рассказали ему об игре, в которую как-то играли, когда она осталась у них на ночь, когда одна из них делала вид, будто она — «милый аббат [Казанова]», и все вместе они возились на кровати. Они говорили о всякой чепухе и разыграли всю необходимую преамбулу подростковой власти над сном, представляемым предметом наименьшего беспокойства. В конце концов они решили пойти спать вместе, как друзья. Казанова пожаловался, что не сможет уснуть, если он не ляжет голым. Девочки ответили, что он мог бы снять одежду, а они не будут смотреть. Он сказал им, они могут чувствовать себя в безопасности в его присутствии, «вас две, а я один». Затем все они как бы легли спать.

То, что произошло дальше, является одним из наиболее известных и подробных рассказов о первом сексуальном опыте — и довольно экзотическом. Учитывая особую смесь нежно вспоминаемых деталей, степень, в которой это событие стало потом типичным для Казановы, и тревожность вторжения сексуального познания, стоит процитировать текст полностью:

Они повернулись спиной ко мне, и мы оказались в темноте. Я начал с той, лицом к которой лежал, и не зная, была то Нанетта или же Марта. Я нашел девушку свернувшейся калачиком и прикрытой ночной сорочкой, не делая ничего такого, чтобы вспугнуло ее, я, шаг за шагом, так быстро, как это было возможно, скоро убедил ее, что лучше всего ей притворяться спящей и предоставить мне свободу действий. Мало-помалу я расправил ее тело; очень постепенно, медленно и последовательно, но удивительно естественными движениями, она перевела себя в такое положение, которое являлось наиболее благоприятным из тех, какие могла предложить мне, не изменяя себе. Я приступил к ласкам, но чтобы они увенчались успехом, было необходимо открытое и очевидное согласие с ее стороны, и природа, наконец, заставила ее сделать это. Я обнаружил первую сестру вне подозрений [как девственницу] и, подозревая о боли, которую она должна была пережить, был удивлен [тем что] мне было позволено оставить жертву наедине с самой собой и повернуться в другую сторону, чтобы сделать то же самое с ее сестрой… Я застал ее неподвижной в положении, часто принимаемым человеком, погруженным в глубокий безмятежный сон. С величайшей осторожностью и боясь разбудить, я начал с услаждения ее души [клитора] и в то же время убеждаясь, что она была такой же нетронутой, как и ее сестра, я продолжал действовать, покуда она — откликнувшись самым естественным движением, без которого мои труды не увенчались бы победой, — не помогла мне добиться триумфа; хотя в критический момент она оказалась больше не в силах играть в свое притворство. Отбросив маску [спящей], она сжала меня в своих объятиях и прижала свой рот к моему.

Минуту спустя троица встала, зажгла свечи и омылась «в ведрах, что вызвало у нас смех и обновило все наши желания», а затем они уселись «в костюмах золотого века» доедать последний хлеб и допивать вино. Пополнив энергию, они провели «всю ночь в самых разнообразных схватках».

Предпочитаемый Казановой стиль описания своего полноценного сексуального опыта был во многом уникальным, но в то же время отвечал литературным условностям той эпохи. Любовники носили маски, скрывающие их истинные чувства, и играли в игру понятных, но не высказываемых желаний. Они наслаждались «схватками», в которых он играл роль завоевателя. Как человек своей эпохи — чувствовал ли он себя таким в тот момент или позднее — он на словах почитал девственность, хотя и стремился ее к разрушению. Чувствовалось также, бесспорно, некое принуждение со стороны молодого человека, которое более подобало эротической литературе, чем вероятной реальности данного момента — но также и возможно, что сестры чувствовали принуждение. Однако «триумф» любовников был взаимным, они разделили кульминацию, их дружба продлилась, и Казанова вспоминал эти свои занятия любовью как забавный хоровод. Он торжествовал своему соучастию, совершенно не думая о последствиях или возможной опасности, хотя бы для девочек, поскольку они обе оказались запятнанными. Первый сексуальный опыт Казановы, с двумя сестрами, будет эхом проходить сквозь всю его дальнейшую жизнь, выливаясь в соблазнения других сестер, матерей с дочерьми и даже в сожительстве с монахинями.

Когда старая синьора Орио уехала к мессе, молодой аббат выскользнул из ее дома после второй из многих будущих проведенных там ночей. Он, Марта и Нанетта поддерживали сексуальную близость в течение ряда лет, и потому первый половой контакт наложил на него глубокий отпечаток. Он доказал, что способен научиться ars veneris, как он обычно называл искусство и науку любви и секса, которой так надолго посвятил себя. Втроем они провели целую ночь, неоднократно занимаясь любовью, но он признавался: «Эта любовь, которая была первой в моей жизни, не научила меня почти ничему о мире, поскольку она была совершенно счастливой, никогда не нарушалась какими-либо разногласиями и не затемнялась никаким корыстным интересом».

Из этих отношений Казанова извлек выгоду гораздо большую, чем девушки. Они удвоили его растущую сексуальную уверенность, убедили его, что женщины могут быть заинтересованы в простом сексе точно так же, как и он сам, и предоставили ему удобную возможность исследовать собственную и чужую физиологию. Вероятно, Марта воспринимала их связь не так, как Нанетта. Вскоре после ночи любви Нанетта вышла замуж, тогда как Марта удалилась в монастырь на Мурано, Санта-Мария-дельи-Анджели, и отвергла ухаживания Джакомо Казановы. В конце концов она приняла имя матушка Мария Кончитта, но сказала, что простила Казанове участие в их сексуальных экспериментах, ведь ее бессмертная душа будет спасена, потому что она провела остаток жизни в покаянии. Ее последние слова, обращенные к Казанове, были о том, что она будет молиться, чтобы он тоже смог однажды раскаяться в собственном сладострастии.

Но у молодого аббата были другие планы.

Казанова дает нам три кратких примера изменения своих взглядов в этом возрасте, готовности пойти на риск осуждения со стороны церкви и старших ради безрассудных порывов и сексуальной предприимчивости. Два случая произошли с профессиональными куртизанками, третий — с ходившей в невестах сельчанкой. Тереза Имер затеяла с ним профессиональный флирт из окна своей спальни на корте дель Дука Сфорца, что обернулось довольно регулярными приглашениями в салон Малипьеро. Здесь она убивала время, сидя вечерами и глядя с длинного балкона на Большой канал, пока сенатор спит. В один из вечеров они с Казановой оказались наедине, и кто-то из них, вероятно он, придумал «сравнить различия в наших формах с невинной веселостью». Может быть, именно их детские смешки привели к тому, что Малипьеро неожиданно проснулся, избил Джакомо палкой за дерзость и вышвырнул прочь из дворца. Это привело к временному прекращению отношений Джакомо со своим первым покровителем из аристократов и положило начало длившимся всю жизнь до некоторой степени братским отношениям с Терезой Имер.

Между тем он познакомился с еще одной профессиональной обольстительницей, Джульеттой Преати, характерной представительницей особого типа венецианок — актрисой, куртизанкой и музыкантшей. Она была утонченной и красивой молодой женщиной, которую в возрасте четырнадцати лет «купил» у ее отца дворянин Марко Муаццо. В обмен на благосклонность как любовницы она получила образование, научилась музыке и несколько лет спустя оказалась в Вене, где играла в опере Метастазио роль castrato. Она была опытной профессиональной красоткой восемнадцати лет от роду, когда в 1741 году познакомилась с Казановой через круг друзей Малипьеро, пользовавшихся дурной славой. Они мгновенно прониклись неприязнью друг к другу. Через год, однако, после его встречи с Мартой и Нанеттой, то ли она почувствовала, то ли он сам заявил, что она больше не может быть с ним надменной и что Казанова должен устроить для нее праздничный вечер. Он согласился — с тем условием, чтобы некоторые расходы оплатила она, и пригласил, в частности, синьору Орио с ее племянницами. Большинство гостей были друзьями Джульетты и, следовательно, скорее всего, не принадлежали высшему обществу Венеции.

На вечеринке Джульетте пришла в голову идея обменяться с Казановой для одного из танцев одеждой, она бы надела его рясу аббата и бриджи, он — ее платье и сделал бы женский макияж. Его волосы были достаточно длинными сзади, чтобы, как он пишет, сделать шиньон. Но если она думала, что сможет победить в этом венецианском маскараде и подсмеяться над ним, то ошиблась. Молодой человек снял штаны, чтобы позволить ей увидеть «слишком заметное действие ее прелестей» на него. Они вместе пошли вниз, хотя его одежда была «очевидным образом запачкана результатам его несдержанности», и хотя впоследствии Джульетта ударила его, когда он вновь попытался заставить ее почувствовать его эрекцию, она была явно застигнута врасплох тем, что юный аббат ведет себя как опытный повеса.

Аналогичным образом в поездке в загородное имение в Пазиано, где у него ранее была связь с Лючией, Казанова встретил молодую невесту, отличавшуюся несколько деревенской простотой. Выезжая во время грозы на карете из имения, он безжалостно воспользовался ее боязнью молний для того, чтобы убедить ее сесть к нему на колени и прикрыться плащом, и в конечном итоге одержал «наиболее полную победу, которую когда-либо получал искусный фехтовальщик». Ему было семнадцать лет. Хотя он и пишет в своих мемуарах о ней как о глуповатой и претенциозной молодой женщине, которая с самого начала между ними флирта была в курсе его намерений, этот эпизод вряд ли показывает его кем-то иным, кроме как искателем сексуальных удовольствий. Человека, который позднее заявлял, что хотел спать только с женщинами, в которых был влюблен, разоблачает его собственное перо. Молодая невеста отшучивалась, что поклялась не садиться в карету ни с кем, кроме будущего мужа. Когда она выбежала оттуда, возница расхохотался. «Почему ты смеешься?» — спросил Казанова, который учел возможность того, что кучер при случае будет очевидцем ненасильственного бесчестия невесты.

«Вы знаете почему», — записывает Казанова ответ ухмыляющегося свидетеля.

Акт I, сцена VУже не семинарист1743

В конечно счете, я оставил церковь ради армии, поскольку носить униформу намного похвальней, чем собачий ошейник.

Джакомо Казанова


Хотя Джакомо Казанова начал карьеру как «серийный бабник» и позднее это создало ему славу, мать — выступавшая на сцене в Польше — по-прежнему хотела в будущем видеть его в лоне церкви. В духе церковной политики восемнадцатого века Дзанетте Фарусси, не слишком благочестивой звезде комедии дель арте, тем не менее удалось убедить королеву Польши, свою поклонницу, написать ее дочери и королеве Неаполя с предложением другого поклонника итальянской сцены, Бернардо де Бернадиса, на должность главного викария Польши в епископство в Калабрии, которая была подарком неаполитанской короне. Иными словами, мать Казановы оказалась в состоянии помочь карьере своего приятеля-итальянца, будучи в Польше. В ответ он должен был найти местечко для ее сына. «Он направит тебя на путь к высшим кругам Церкви, — писала она взволнованно Казанове в начале 1743 года. — Представь мое счастье, когда, двадцать или тридцать лет спустя, я наконец увижу тебя епископом!»

Казанова писал, что, казалось, смирился. Ради своего будущего он должен был оставить Венецию во имя трудов на ниве Римской католической церкви в Риме и на юге Италии. «Прощай, Венеция, говорил я себе. Я тратил время на пустяки, а в будущем меня станут волновать только великие и важные вопросы».

Как всякий молодой человек, оказавшийся перед сложным жизненным выбором — если мы верим писавшему про себя взрослому мужчине, — Джакомо Казанова одновременно ощущал прилив самоуверенности и едва подавляемого страха. Без сомнения, он знал, даже в восемнадцать лет, что принятие полных священнических обетов отвечало венецианской традиции, но вряд ли — действиям честного человека, если даже невеста в Пазиано вырвала у него признание в том, что он грешный служитель Божий. Но и амбиции, и связанные с ними проблемы уже стали для Казановы наркотиком.

Вдень 18 марта 1743 года умерла Марция Фарусси, любимая бабушка Джакомо. Он ухаживал за ней во время ее последней болезни, и эта утрата оказала непосредственное воздействие на его жизнь. Братья Гримани завладели остатками недвижимости семьи Казанова и заявили Джакомо, что ему придется перебраться из семейного гнезда в более дешевые съемные апартаменты. Его мать оставалась в Польше. Но поскольку волею обстоятельств и так предстояло изменить жизнь и уделить внимание служению церкви, то первым шагом на пути к действительной и метафорической дороге в Рим стала распродажа обстановки квартиры на Калле-делла-Комедиа. Сначала продав занавески и постельное белье, а затем мебель и венецианские зеркала, Джакомо положил в карман все вырученные деньги, не поделившись с братьями и сестрой (Джованни и Франческо учились искусству, Гаэтано и Мария находились на попечении Гримани). Это был злой и неправедный поступок, который положил начало серии событий с непредвиденными последствиями, но который также говорил об эгоцентричной сущности Казановы, полагавшего, что весь непосредственно его окружающий материальный мир, в самой своей малости, дан ему в личное пользование.

Одним из последствий внезапного лишения крова было то, что Гримани решили отправить Джакомо в семинарию Сан-Киприано, на острове Мурано, пока епископ де Бернарди не призовет его в Рим. Казанова поступил в семинарию в конце марта 1743 года и, хотя он считал «смешным» свое пребывание там, по-видимому, встретил хороший прием и был помещен вместе с другими семинаристами в общую спальню, получив кровать и матрас. Он признается своему приходскому священнику, отцу Тозелло, что чувствовал слабость и тошноту, когда проводил свою последнюю ночь свободного венецианца у «двух жен», занимаясь любовью; он думал — и его пенис начал кровоточить от страха, — что очень нескоро рискнет нарушить новый обет целибата. Это, возможно, была разумная точка зрения, и хотя другие семинаристы смеялись над идеей Казановы, но сам он считал, что теперь окончательно встал «на путь к папству».

По своему обыкновению, молодой Казанова при поступлении в Сан-Киприано почувствовал, что в учреждении его ущемляют. Он был «оскорблен» необходимостью сдавать экзамен, настаивая на том, что уже и так был доктором права, и решил вести себя как слабоумный. Он был помещен в класс девятилетних мальчишек, изучавших грамматику, покуда не был узнан своим учителем физики из венецианской школы при монастыре Лa Салюте.

В Сан-Киприано он, похоже, стал держаться более мальчишеского поведения. Он сошелся с группой «красивых пятнадцатилетних семинаристов», с которыми беседовал о поэзии и философии. Они быстро стали неразлучны. Семинаристы занимали длинные спальни, где имели отдельные кровати. Казанова довольно подробно объясняет терпимость священников к мастурбации мальчиков; задачей префекта было «досконально убедиться, что ни один семинарист не разделит свою постель с другим». Неожиданно самый знаменитый гетеросексуальный любовник был изгнан из семинарии за то, что его поймали в постели с другим мальчиком. Приятель Казановы неожиданно залез к нему в постель без приглашения, но Казанова посмеялся над таким нахальством и прогнал его. Несколькими днями позже, однако, Казанова вбил себе в голову мысль «нанести ответный визит другу». Опять же, как он утверждает, они сделали это только ради шутки, но когда он захотел вернуться к своей кровати, то нашел ее занятой — туда залез другой мальчик. Именно эта проделка второго соседа привела к исключению, префект проснулся и застукал их.

На следующий день оба семинариста были наказаны восемью ударами розог, что должно было положить конец истории, но Казанова, как обычно, взбунтовался против несправедливости и лицемерия. Он громко заявил о своем праве обращаться с жалобами к патриарху Венеции и даже убедил своих сокурсников поклясться, что они никогда не видели Джакомо даже разговаривавшим с тем другим семинаристом.

Вызвали отца Тозелло, а Казанову перевели в одиночную камеру. Ректор семинарии отказался верить, что это нечто иное, чем «скандальное тюремное заключение». Непримиримость Казановы и нежелание признавать свою вину подогрели скандал и довели его до точки, после которой Гримани были вынуждены направить свои собственные гондолы, чтобы забрать Джакомо вместе с кроватью и с позором вернуть в Венецию. Истину мы так никогда и не узнаем.

Он был доставлен отцом Тозелло в сообщество иезуитов, откуда сбежал к синьоре Орио, чтобы увидеть своих «двух ангелов». Там он оказался не в состоянии поддерживать эрекцию из-за «волнения… несмотря на две недели воздержания», как он утверждал. Он действительно был растерян. Без денег и лишенный друзей, Джакомо проводил свои дни в библиотеке Сан-Марко, в надежде найти способ заявить о своей невиновности и спасти репутацию прежде, чем из Польши приедет епископ. По причинам, которые он не полностью объясняет, но, вероятно, как-то связанными со скандалом в семинарии, он был арестован по дороге домой из библиотеки и доставлен в гондоле Гримани в крепость-тюрьму Сант-Андреа по пути к Лидо, где бучинторо останавливается в день Вознесения, когда дож направляется на церемонию обручения с морем. Джакомо стал заключенным.

Легкость, с которой мужчины и женщины могли лишиться своей свободы в то время в Европе, является одним из самых ярких мотивов в воспоминаниях Казановы. В Венеции, в частности, было крайне легко обвинить человека, что для современного читателя удивительно. Девушек насильно отправляли в монастырь. Протестующие, пьяницы, должники и те, кто просто оскорбил власть имущих, не могли рассчитывать на то, что закон будет на их стороне. Казанова, как представляется, в заключение попал по приказу влиятельных Гримани — его собственных дядей и «отца», они надеялись, что небольшая встряска сможет вернуть оступившегося юношу на дорогу к церковной добродетели.

Казанова встретил свой восемнадцатый день рождения, 2 апреля 1743 года, как заключенный, но на удивление стойко. Он обнаружил, что один из сокамерников согласился заниматься его волосами, если Джакомо будет писать за него письма, и продал свою церковную одежду, чтобы заплатить за улучшение условий тюремной жизни. Казанова получил камеру с видом на остров Лидо и подружился с небольшим сообществом мелких правонарушителей. Кроме того, он познакомился с молодой гречанкой, женой одного лейтенанта, которой был нужен кто-то для написания прошений от имени ее мужа. Она предложила заплатить Казанове своим «сердцем», но не сопротивлялась, когда он попросил о «более доступных органах». Как талантливый автор, он даже сумел договориться о предварительной оплате каждой из трех частей своей писанины: секс за сам контракт, потом за первый детальный проект и отдельно за корректуру. Возможно, он поздравил себя с идеальным днем рождения для любого восемнадцатилетнего парня — неоднократным сексом с гречанкой, наградившей его, правда, еще и первым венерическим заболеванием.

Естественно, что Казанова впал в депрессию, скучал и был обижен. Сестры Саворньян смогли посетить его в день Вознесения — крепость-тюрьма была излюбленным местом для наблюдения за церемонией обручения дожа с морем, — но он не смог ответить на их объятия, поскольку лечился от гонореи и переживал свои шесть недель очищения, воздержания и использования лекарств medicina spagirica, уничтожившего его скудные денежные средства.

Казанова был освобожден из Сант-Андреа по распоряжению Гримани, когда те решили, что он усвоил урок, перед приездом епископа де Бернандиса в Венецию. Несколько дней спустя Джакомо встретился с новым епископом Марторанским, «по милости Божией, волею Святого Престола и стараниями моей матери». Они говорили на латыни. Было решено, что они поедут в Рим раздельно, но там встретятся и затем отправятся в Неаполь, в новую вотчину епископа в Калабрии. Казанова должен был отправиться в Рим морем из Венеции через Анкону. На прощание с площади Сан-Марко он помахал рукой «двум ангелам» и покинул город с десятью цехинами от Гримани и с сорока пятью своими собственными в кармане, «с радостным сердцем и не сожалея ни о чем».

ИнтермедияКазанова и путешествия в восемнадцатом веке

Я получаю удовольствие просто от изучения людей во время путешествий.

Казанова в письме Вольтеру (1760)

Это было моим четвертым сексуальным приключением подобного рода, которое не является чем-то необычным, если мужчина путешествует один и в крытой повозке.

Казанова о преимуществах путешествий по дорогам в восемнадцатом веке


Казанова приобщился к искусству путешествовать. В небрежно составленных заметках, уцелевших в пражском архиве, указывается, что он регулярно упаковывал с собой в дорогу, в числе прочего, кофе и сахар, итальянские приправы, компактную печку и ночной горшок. Его мемуары переполнены ссылками на практические аспекты и суровую реальность, а также чувством радости от путешествий в ту эпоху, когда в любую минуту могло случиться что угодно, в момент в некотором смысле неопределенный, поскольку никто не знал, насколько затянется поездка. Это отвечало склонности Казановы к импровизации, и потому он оставил нам огромное количество информации о первой великой эпохе странствий ради удовольствия. И часто создается впечатление, будто он стал зависимым от путешествий и одним из его лучших художников, способным развлекать себя и окружающих ровно столько, сколько будет делить с ними путь.

В восемнадцатом веке в Европе было четыре способа путешествия по суше. Те, кто часто ездил, как Казанова, могли использовать собственные повозки и лошадей, но это было недешево и хлопотно.

Можно было, имея свою повозку, менять лошадей по дороге — именно по этой причине переезды делились на станции или этапы. Можно было нанять и экипаж, и лошадей на станциях либо же столкнуться с суровыми условиями общественных дилижансов.

Казанова получал, скорее, удовольствие от тесных контактов с попутчиками в дороге. Как считается, из 64 060 километров, что он преодолел за свою жизнь (ошеломительное расстояние по тем временам, когда, вообще говоря, то расстояние, которое сейчас преодолевается за час, требовало целого дня), почти половину итальянец проехал в нанятых или собственных экипажах. Покупка и продажа экипажей или карет в пункте назначения была удобным способом перевода активов за границу, и Казанова, который часто оставался в городе на неопределенные периоды времени, делал так, по крайней мере, четыре раза. Он упоминает о более чем двадцати различных типах транспортных средств — от колясок со складным верхом и открытых фаэтонов до дьяблей, дилижансов, итальянских экипажей с откидным верхом mantices и быстрых почтовых повозок на одного — solitaires. Экипажи в Европе называли по-разному, но все они принадлежали (кроме ездивших в снегах России) к двум основным типам: двухколесные, или колесницы, и четырехколесные деревянные вагоны и кареты. Наиболее распространенной была французская карета chaise de poste, двухколесная или же небольшая четырехколесная; множество ее экземпляров сохранилось до наших дней.

Эти четырехколесные транспортные средства, многие из которых находились в общественном пользовании, имели крытый жесткий верх, поддерживаемый стальным каркасом, фигурными скобками или стальными пружинами, а также нижнюю раму, к которой прикреплялись колеса. Формой они походили на купе в современных поездах, но их размеры были гораздо меньше, и Казанова не раз по нескольку дней ехал в тесном физическом контакте со своими спутниками. «Обычная ширина внутри составляла три фута пять дюймов для двух человек и четыре фута два дюйма для трех человек на каждое сиденье [vis-a-vis]. Высота сиденья от пола была 14 дюймов, а от крыши — три фута шесть дюймов или три фута девять дюймов». Неудобно, особенно высокому человеку.

Французские кареты были немного просторнее. Эти дилижансы, иногда называемые «гондолами» за то, что сильно тряслись на своих креплениях, были пригодны только для езды по новым почтовым дорогам, построенным Людовиком XV. У них было по три маленьких окна с каждой стороны, и походили они на длинные фургоны с огромными высокими задними колесами и более низкими передними. В 1770 году Чарльз Берни, путешествуя в таком дилижансе, отметил, что, хотя мест там предусмотрено по четыре с каждой стороны, по выходным часто садились по пять человек. Кроме того, дилижанс имел уникальную овальную форму, что делало его удобным для общения, но крайне тесным для стукавшихся друг о дружку коленок всех пассажиров. Как говорят, самым быстрым в Европе был дилижанс Париж — Лион, он ездил с головокружительной по тем временам скоростью — пять с половиной миль в час. Казанове его первая с такой скоростью поездка в Париж в 1750 году радости не принесла, его так тошнило, что попутчики сочли его за дурную компанию (редкое оскорбление для Казановы).

Пассажиры быстро знакомились в пути. Не было никакой возможности избежать непосредственного контакта с незнакомцами, чья надежность, трезвость, нравственные принципы или чистоплотность были неизвестны. В придворную эпоху, когда этикет требовал некоторой сегрегации между полами, путешествия сближали мужчин и женщин. Престарелые, немощные и дети, как правило, не ездили. По ряду причин, путешествия считались опасным и преимущественно мужским занятием, а на женскую репутацию они бросали тень.

Но хуже опасностей — в виде клопов, карманных краж или грабителей — была скука. Дорога от Рима до Неаполя обычно занимала пять или шесть дней, от Лондона до Дувра — два дня, и много недель требовалось для того, чтобы по суше или морем добраться до Санкт-Петербурга. Долгие дни и ночи в непосредственной близости с одними и теми же людьми, которые чувствовали себя неуютно, плохо спали, раздражались, потели и не сменяли пыльную одежду, — все это не добавляло романтичности дороге, на которой стремился сосредоточиться Казанова. Часто он начинал свое путешествие в середине ночи и «играл в карты, рассказывал истории т. д., как принято в [такой] ситуации и потому не стоит даже и упоминать». О благодарности, с которой, следовательно, могли его встречать новые спутники — кудесника, актера, мастера производить впечатление, рассказчика, привыкшего «веселить», — можно только догадываться. Он даже брал на себя организацию питания, исходя из того, что успел узнать о вкусах своих спутников.

В Европе Казановы, или в его сердце, сельская местность не имела романтического ореола. Он, как и большинство путешественников того времени, с хваленой скоростью в пять миль в час проезжал по ней с неприкрытым желанием достичь города. Реки были препятствиями, горы считались ужасными еще до того, как погружаться в страх стало модным. Описания Казановы, относящиеся к переезду через Пиренеи в 1768 году и Пьемонт в 1769 году, также его замечание о том, что панорамы в той местности лучше, чем в Альпах, которые он пересекал несколько раз, являются редким исключением из путевых записок той эпохи. В сущности, он рассказывает нам о сельской местности больше, чем другие его современники, хотя и пишет, в основном, о постоялых дворах и их обитателях, об обустройстве деревни и о ее жителях, о деревенской кухне, а не о самих пейзажах.

Переезд через Альпы считался опасным, и это добавляло Италии экзотического очарования. Под конец маршрута путешественник был вынужден спешиться с мула или легкой горной повозки. Было трудно — и дорого — перевезти багаж, хотя кое-кто шел на дорогостоящий демонтаж экипажей для их переноса через перевал Мон-Сени. Поездка на мулах через Пиренеи запомнилась Казанове как отличное приключение, но Альпы были головокружительным вызовом. Чарльз Берни писал о склоках возниц и погонщиков, поскольку экипажи разбирались и грузились на мулов. Как и Казанова, он говорил, что при подъеме лучше не смотреть назад «подобно жене Лота или Орфею», а спуск считал еще более страшным для того, чтобы смотреть вниз. Многие предпочитали морской путь в Италию с южного побережья Франции и отправлялись в Геную из Антибы или Ниццы. Тут тоже таились свои опасности, небольшие фелюги заходили из порта в порт, опасаясь бурных вод и скал. Однажды Казанова почти потерпел кораблекрушение у Ментона, а младший брат Георга III умер в Монако, как утверждалось — от морской болезни.

Возможно, самой щадящей формой путешествия из тех, что тогда существовали, был долгий путь на восток к новой русской столице, в Санкт-Петербург. Поскольку большая часть русской торговли велась через балтийские и скандинавские порты, с Голландией и Великобританией, обычно туда добирались морем, и город был спланирован так, чтобы, прежде всего, производить на прибывающих впечатление панорамой, открывающейся с моря. Казанова, однако, прибыл в Россию по суше через Берлин. Он покинул Берлин зимой 1765 года и вернулся обратно дождливым сентябрем следующего года, в «спальном» фургоне, schlafwagen. В России фургоны ставили на сани или же на колеса, и путешественники могли ехать в крытых кабинах, с меховыми двуспальными кроватями. На обратном пути его попутчицей была французская актриса, с которой он познакомился в Санкт-Петербурге. Она заплатила ему за проезд собственной компанией и — как пишет о ней Казанова — венерической инфекцией.

Как венецианцу, Казанове надлежало бы отдавать предпочтение путешествиям по морю — он вырос под шум мягких приливов лагуны на набережной Сан-Самуэле и научился грести прежде, чем ездить верхом. Но, пересекая Ла-Манш по пути в Англию и обратно, Джакомо очень мучился от морской болезни. Он больше привык к венецианским плоскодонным яликам. Буркьелло, в которых он плавал в Падую в 1734 году, были любимым видом транспорта в Венеции и Венето. В самой Венеции ежедневные перевозки грузов и людей, конечно же, осуществляли гондолы; как подсчитано, в 1750 году они перевезли более двадцати тысяч пассажиров. И хотя на картинах того периода гондолы очень похожи на современные, они существенно отличаются — современные гондолы имеют гораздо более высокие борта и неглубокую осадку, чем оригинальные лодки восемнадцатого и девятнадцатого века, и уже не могут пройти под некоторыми небольшими мостами Венеции, и это лишь отчасти обусловлено повышением уровня воды и медленным оседанием построек, а прежде гондольеры помимо прочего гордились большой осадкой своих суденышек.

«История моей жизни» Казановы — один из самых всесторонних отчетов о том, каково было в восемнадцатом веке путешествовать чуть ли не во всех европейских странах. Его записки много шире, чем воспоминания совершающих «большое путешествие», как правило, ограниченное только Францией, Италией, частью Германии и Швейцарии. Рассказ Казановы в некоторой степени уравновешивает изнеженное и англоцентричное восприятие, многое добавляя. Венецианец путешествовал на перекладных, был ограблен, имел в попутчиках знать и куртизанок, плавал вместе с рабами на галерах на Корфу и в Стамбул, был застигнут штормом на пути в Венецию. Кроме того, его воспоминания важны для истории путешествий, поскольку в них содержится множество сведений о маршрутах и поломках, о двадцати семи различных валютах и примерно 470 разных монетах, которыми он расплачивался, об опасностях и удовольствиях в дороге в эпоху, когда путешествовали столь немногие; и кроме прочего — эти странствия во многом объясняют его самого. Заядлый путешественник, бродяга, скиталец, который нигде не может обрести дома, связать себя узами отношений или обязательствами карьеры, может показаться архетипом современным, но восходит, по меньшей мере, к Казанове. К месту у него было такое же отношение, как и к человеку — главенствовала идея приобретения опыта или, по сути, завоевания, что говорит о его беспокойном духе. Но он жил в период относительного мира и стабильности, доброжелательного отношения к иностранцам, в частности к венецианцам, и экономического подъема в новых городах ранней современной эпохи. Помимо всего прочего, он пишет свои мемуары в современном стиле, как описание путешествия. Согласно совету одного современника Казановы, «каждому путешественнику следует иметь в виду два объекта: один — свое собственное развлечение, и второй — сообщение своим друзьям той информации, что он приобрел».

Акт II