Акт II, сцена IДорога в Рим и Неаполь1743–1745
Человек, готовый попытать свое счастье в Риме, должен быть хамелеоном… Он должен быть вкрадчивым, невозмутимым, уметь держать себя, быть зачастую подлым, прикидываться искренним и постоянно делать вид, будто он знает меньше, чем на самом деле, в совершенстве контролировать выражение своего лица и быть холодным, как лед. Если он ненавидит притворство, ему следует покинуть Рим и попытать судьбу в Лондоне.
Город Орсара, на побережье Хорватии, был первой остановкой в одном из традиционных маршрутов на юг к Риму, зигзагообразно протянувшимся вдоль Адриатического моря. До наших дней городок остается крошечным портом, «едва ли стоящим упоминания», но Казанова подружился там с рыжим монахом-францисканцем, который, в свою очередь, познакомил его со своим другом-священником, пригласившим их отобедать и, в конечном итоге, в пресвитерий. Впервые в своих мемуарах Казанова упоминает о хорошей местной пище, поднявшей его настроение, — в тот раз это была рыба, обжаренная в оливковом масле и поданная с фриульским красным вином. Он также сошелся с экономкой священника — и, опасаясь заразить ее, был смущен собственной несостоятельностью и тем, что он описывает как ее попытки совратить его. Однако его желания взяли верх над сомнениями, и, решив, что можно прибегнуть к «определенным мерам предосторожности», чтобы избежать упреков в «непростительном грехе» — заведомой передаче инфекции, — он должным образом «дал ей тот ответ, который она ожидала». Трактаты того периода утверждали, что инфекция не может передаться от мужчины к женщине, если семяизвержения в нее не произойдет, — возможно, именно это Казанова имел в виду под «мерами предосторожности». По меркам эпохи, он был хорошо информирован — перед отъездом из Венеции он отдал свой тайник из «запрещенных книг» другу, — но, конечно, был не прав, полагая, что подобные меры могут защитить партнершу.
Затем Казанова отправился далее по хорватскому побережью в Пулу, к месту с потрясающими классическими руинами, в компании францисканца брата Стефано, который обещал показать ему по пути к Риму, как можно бродяжничать в духе святого Франциска. Вместе они поплыли в Анкону, на итальянское побережье, где, как знали, им предстоит остановиться на некоторое время и побыть в карантине — недавно случилась чума в Мессине, на Сицилии, которая торговала с Венецией.
Казанова написал от имени Стефано письма, прося денег у местных церквей и людей, чтобы странники смогли прокормить себя во время карантинного периода и по дороге в Рим. Это было традиционным способом путешествия для бедного духовенства и францисканцев, с их любовью скитаться среди дикой природы и обетом бедности. Стефано и его спутник вскоре были вознаграждены продовольствием и «достаточным количеством вина, которых хватило на все [двадцать восемь дней карантина]». Дальше дела пошли еще лучше. К ним в карантине присоединился турецкий купец, в сопровождении греческой рабыни — рабство было характерной особенностью Османской империи. Томясь от безделья, Казанова в скором времени счел, что влюблен в девушку. Им удалось поговорить через «щели пяти или шести дюймов в поперечнике» между его балконом и ее прогулочным двориком и в течение нескольких дней придумать план совместного побега. Они приложили также активные усилия, направленные на «немедленное физическое единение», — попытки отодвинуть доски с балкона таким образом, чтобы она смогла протиснуться между ними. Казанова, очевидно, убедил ее и, вероятно, самого себя, что влюблен, потому что она предложила ему выкупить ее из рабства или убежать вместе с драгоценностями, которые она сможет украсть у своего хозяина. Но ее затея не сработала, он был разочарован физическими препятствиями связи между ними, и, хотя она, по-видимому, предложила ему оральный секс, время которого он был «обнажен как гладиатор», он отказался от идеи кражи и положил конец ее мечте о свободе. Несостоявшиеся любовники были обнаружены охранником, и их история Пирама и Фисбы окончилась достаточно благополучно для молодого аббата, если уж не для рабыни. Он был освобожден из карантина и, объявив свое сердце разбитым, сразу же отправился пешком в Рим.
Дорога из Анконы была хорошо известна и богатым, и бедным. «Местность тут так же прекрасна, как и всюду в Италии, — писал один из путешественников, — но дорога неописуемо плоха». Аббат Казанова и брат Стефано планировали идти дальше вместе, но между ними возникла напряженность. Они составляли комическую пару: долговязый, элегантный венецианец в новом голубом английском рединготе и летних бриджах и рыжий монах, описанный Казановой как неотесанный и крикливый «грязный урод», в тяже- лам плаще францисканца с огромными карманами, наполненными украденной колбасой, хлебом и вином. Они постоянно спорили. Стефано имел пристрастие к «сортирным» и грязным шуткам и, по мнению Казановы, чувствовал себя неловко с женщинами. Но он уже путешествовал раньше и многому научил Казанову относительно реалий пешего странствия в качестве священнослужителя. Казанова считал, что сто пятьдесят шесть миль от Анконы до Рима здоровый человек может пройти за пять дней, однако Стефано заявил, что дорога займет несколько месяцев прогулок в созерцательном темпе со скоростью три мили в день. Казанова покинул его на первом этапе пути, пятнадцати милях до Лоретто, которые прошел за один день.
Там почти сразу он встретил огромную удачу, что будет отличительной чертой всей его жизни — или его воспоминаний, во всяком случае. Гостеприимная церковь дала ему кров и оказала помощь. Его сочли ученым и настоящим аббатом и предоставили уютный частный дом, ванну, кьянти и предложили услуги парикмахера — хотя стоит отметить, что, несмотря на сексуальную уверенность и обширный опыт в этой области, который мог быть предметом зависти многих молодых людей его возраста, Казанова в возрасте восемнадцати лет все еще не испытывал потребности бриться.
Два молодых священнослужителя встретились снова вблизи Мачераты, поспорили и подрались, так как Казанова обиделся на Стефано, который, не зная обряда, посмел провести мессу и принять исповедь у местной семьи. Они вновь расстались, когда до Рима оставалось менее трети пути. Позже Казанову ограбили на дороге, он забыл свой кошелек на столе постоялого двора и претерпел как традиционные для неопытного путешественника несчастья, так и характерные исключительно для него; так, попав на ночлег к одному из провинциальных приставов, он столкнулся с приставаниями хозяина, «голого и пьяного», когда «самый честный полицейский в Папском государстве», как Казанова вспоминает (видимо, не без иронии), попытался изнасиловать его. Время показало таким образом правоту Стефано, предпочитавшего не торопиться, он догнал Казанову и спас его от пристава, нашел его деньги, а затем они продолжили путь в Рим в черепашьем темпе.
Некоторые из домов, куда Стефано приводил Казанову именем святого Франциска, были гостеприимны, а иногда молодых мужчин подстерегали опасности. Однажды они нарвались на двух пьяных бездомных женщин, с которыми разделили придорожный сарай. Стефано отбивался с палкой в темноте, ранив собаку и старика. Казанова неохотно поддался, как он пишет, «уродливой женщине лет тридцати-сорока» и пришел к выводу, что «без любви это великое дело — гадостная вещь». Они проделали пешком путь от Фолиньо к Пизиньяни и в Сполето; и записи Казановы — один из немногих отчетов восемнадцатого века об итальянских дорогах, на которые не смотрели из окон кареты путешественники той эпохи. В конце концов, в Отриколи, Казанова убедил проезжавший экипаж за четыре папских паоло (венецианские деньги здесь не принимались) довезти его до Кастель Нуово, последние мили до Рима он прошел пешком. Он шел всю ночь, чтобы добраться туда. Возможно, он поступил так от отчаяния или чтобы избежать жары, но вероятнее, что он шел при лунном свете из-за настоящего волнения перед тем, что наконец реализует свою мечту о Риме и снова вступит на праведный путь превращения в епископа.
Когда он в конце концов прибыл в римский минимитский монастырь Святого Франциска из Паолы, то обнаружил, что упустил Бернарди, и потому вынужден был немедленно выехать на юг в Неаполь. Это было в ноябре 1743 года. В Неаполь, однако, он тоже опоздал. Бернарди уехал раньше, торопясь приступить к своим обязанностям в Марторано, в двухстах римских милях еще далее на юг. Он оставил записку для Казановы, призывая венецианца как можно скорее догнать его.
Марторано и дворец нового епископа оказались для Казановы большим разочарованием. Место находилось в запустении, дворец представлял собой средневековые развалины. Мебели в нем почти не было, практически все старые книги были проданы или утеряны, а заказанные для новой библиотеки пока еще не прибыли из Неаполя. Питание было скверным, не с кем было и поговорить. Казанова поинтересовался, существует ли здесь литературное общество или вообще какая-либо интеллектуальная жизнь в городе, и епископ — которого Казанова описывает как ласкового и сердечного — пришел «в смущение», осознав «какой плохой подарок он мне сделал». Находясь в потрясении от отсталости Калабрии и перспективы работать там, Казанова даже предложил епископу вместе сбежать и попытать удачи в другом месте. Бернарди рассмеялся и освободил его от обязательств. Он дал Джакомо рекомендательные письма к влиятельным церковным деятелям в Неаполе, свое благословение и выразил сожаление, что Марторано никогда не станет подходящим местом для амбициозного молодого человека вроде Казановы, и с тем отослал его в путь.
Должность, за которую епископ так воевал в Варшаве, оказалась для него гибельной. Жизнь в Калабрии была настолько суровой, как и предвидел Казанова, что через два года Бернарди скончался.
Казанова же снова отправился в Неаполь. Он не знал, чего ждать от будущего, был несколько растерян и осторожничал, помня неприятности недавнего странствия. В дороге, вспоминает Казанова, он «всегда спал, надев штаны… из предосторожности, которую полагал необходимой в стране, где распространены неестественные желания», но как только он достиг Неаполитанского залива, то почувствовал себя в безопасности, ощутив уверенность на пути к Риму и исполнению своего предназначения — занятию высших должностей в Церкви.
Но так получилось, что епископ Бернарди рекомендовал Казанову человеку в Неаполе, который искал учителя поэзии для своего четырнадцатилетнего сына, и на эту позицию аббат Казанова чрезвычайно подходил. Через несколько дней после приезда он и его новый ученик, Паоло Дженнаро Пало, опубликовали несколько од, написанных по случаю прибытия в монастырь юной послушницы. Стихи аббата Казановы и его имя были замечены его дальним родственником, доном Антонио Казановой, вращавшимся в литературных кругах Неаполя. В результате Казанова вскоре был принят в неаполитанское общество.
Он был очарован Неаполем, но в свой первый визит туда чувствовал себя недостаточно уверенно, чтобы противостоять тем, кто считал его невесть откуда взявшимся выскочкой. И когда оказалось, что его могут представить королеве Марии Амалии, Казанова решил уехать. У него могли быть прекрасные знакомства благодаря Церкви и дружескому расположению влиятельного родственника, но его репутацию портила история, в результате которой он получил рекомендательное письмо Бернарди, и происхождение матери, гастролировавшей где-то далеко комедийной актрисой, которую королева знала как Дзанетту, добившуюся назначения сына через епископа, таково было для Казановы возвращение к реальности. Его мать могла обладать влиянием, но оно было приобретено за счет чести ее семьи. Джакомо решил отправиться в Рим, неотчетливо представляя, что его там ожидает, но, опять же, с хорошими рекомендательными письмами.
Путешествия Казановы нередко приводили его то на реальное, то на метафорическое распутье. Если бы его дорога в Рим, в Вечный город, или даже к церковной карьере оказалась простой, его жизнь была бы намного беднее, хотя, возможно, благочестивее. И мы несомненно не получили бы столь красноречивый документ эпохи как «История моей жизни». Судьба Казановы была полна неожиданных поворотов, а также частых дорожных происшествий, что превращает путешествие, опять же, в убедительную метафору для повествования о себе.
Когда колеса кареты веттурино покатились вдоль неаполитанской страда ди Толедо, ведущей на север, Казанова обнаружил, что его колени прижаты к коленям привлекательной молодой римлянки, возвращавшейся в родной город вместе с мужем и сестрой. Позднее Казанова дал ей имя донна Лукреция Кастелли. Ее сестра собиралась выйти замуж в Риме, а ее муж, приветливый пожилой неаполитанский адвокат, имел там бизнес.
Поскольку донна Лукреция сыграет важную роль в жизни Казановы, и не только как мать одного из его внебрачных детей, но из-за своей яркой сексуальной эмансипации (со слов Казановы), она является объектом особого любопытства для нескольких поколений ученых, изучающих восемнадцатое столетие. Как часто случалось с женщинами, с которыми он имел интимную близость, Казанова предпринял ряд мер, чтобы скрыть ее идентичность. Как он пишет в 1791 году: «Что представляет дополнительную сложность для меня, так это обязанность скрывать имена, так как я не имею права публиковать сведения о жизни других лиц». Но пока писал, он изменял свое мнение о том, какие именно личности ему следует замаскировать и как это сделать. Частые косвенные доказательства или указания, которые он оставил в других местах своих мемуаров, довольно быстро позволили сделать предположения о том, кем была Лукреция, и совсем недавно они подтвердились данными других архивов. В случае донны Лукреции с достаточной определенностью удалось установить, что под ее именем описана Анна Мария Д’Антони Валлати и ее сестра Лукреция Монти. Казанова позже записывает их как дочерей Сесилии Монти, из Рима, чье первое имя подлинное. Анна Мария родила от Казановы девочку, крещенную под именем Сесилия Джакома, поэтому у него было больше причин, чем обычно, называть девочку «Леонильдой».
Казанова изобретал псевдонимы, используя несколько схем. Иногда он менял местами имена сестер и матерей, иногда писал только инициалы, возможно даже ложные, — «г-жа Y» или «леди X». Почти всегда, из галантности, по доброте душевной или в первую очередь из соображений необходимости скрыть истину, он лжет о возрасте своих любовниц. Анна Мария, например, была почти десятью годами старше, чем Казанова, когда во время поездки в Рим познакомилась с девятнадцатилетним аббатом. Она была замужем уже примерно лет десять и детей не имела. Все это представляет в несколько ином свете то, что рассказывает Казанова в мемуарах. Но мало оснований, однако, сомневаться в его утверждении, что она была одной из самых главных и, возможно, первой большой любовью его жизни.
Карета веттурино была стандартным средством передвижения для сравнительно зажиточных людей, соответственно, донна Лукреция, она же Анна Мария Валлати, с семьей относились к среднему классу римлян. Казанова описывает флирт между немного скучавшей женой адвоката и молодым священнослужителем, вынужденными находиться вместе в течение нескольких дней в стесненных обстоятельствах. Карета не так уж располагала к вольностям, но возница заранее заказал места д ля ночлега, и практически незнакомые люди оказались в одной спальне. На первой остановке в трактире, в Капуа, аббату Казанове и адвокату досталась одна кровать, а сестры спали в другой двуспальной. Позднее, в Марино, когда адвокат вышел из общей комнаты узнать, чем вызван шум снаружи, Казанова попытался залезть на кровать-раскладушку к женщинам — будто бы «по ошибке» — но только сломал ее. Это положило начало отношений до крайности запутанных и закончившихся только тогда, когда Анна Мария забеременела и вернулась с мужем в Неаполь.
Как уверяет Казанова, их связь процветала прямо под носом у простодушного мужа, а позднее — и матери Анны Марии. Дорога между Римом и Неаполем, отмечает другой автор, часто оказывается прикрытием для романтического флирта, поскольку «значительная ее часть пролегает через нездоровые Помптинские болота» и окна экипажей «наглухо завешивают, боясь малярии». Анна Мария с воодушевлением откликалась на дорожный флирт за опущенными занавесками и в спальнях придорожных гостиниц, и Казанова, усвоив этот опыт, благополучно использовал его, уже будучи заядлым путешественником. Но, опять же, он считал себя влюбленным, даже если Анна Мария, которая была на целых десять лет старше и состояла в бесплодном браке, возможно, могла руководствоваться более сложными мотивами.
Требовалось шесть дней и пять ночевок, чтобы добраться до Рима через Капуа, Террачино, Сермонетту и Веллетри. На каждой остановке более заботились о лошадях, нежели о размещении пассажиров, и предлагаемые гостиницы отличались ужасными условиями. В Италии, пейзажи, классические руины и даже кухня которой часто были предметом восхищения, в особенности среди британцев, готовность даже респектабельных итальянцев во время поездок «делить кров со свиньями» в жутких гостиницах была поистине примечательной, причем даже не из-за соображений интимности, но из-за отсутствия на постоялых дворах элементарных удобств. Если дороги были загружены — как, по словам одного путешественника, случалось в конце недели, — в гостиницах могло не хватить места, и тогда гости располагались в пустых стойлах для лошадей и скота.
Дорога из Неаполя в Рим не ремонтировалась со времен Горация, проехавшего по ней на пути в Брундизий. Ехать приходилось утомительно долго, терпя неудобства, но дискомфорт семьи Валлати скрашивало присутствие приветливого, обаятельного и молодого спутника. Хотя на протяжении большей части первого дня он молчал, но на вторые сутки затеял флирт с Анной Марией. Ее пожилому мужу, пожалуй, польстил интерес молодого человека к красавице жене, что подтолкнуло его к дружбе с Казановой. Плохой ужин в Гарильяно во второй вечер был скомпенсирован «остроумной беседой» со спутниками, и к третьей ночи, в деревне на холме около Террачино, Казанова был уверен, что у Анны Марии на уме не только разговоры.
В Сермонетте она взяла инициативу в свои руки. В сумерках прогуливаясь с ним вблизи постоялого двора, она спросила, не расстроила ли его, и они в первый раз поцеловались. На следующий день они «говорили друг с другом с помощью коленей больше, чем глазами», но вот они достигли Рима, а их флирт так и не увенчался кульминацией.
Казанова и семья Валлати вместе позавтракали, отметив свое прибытие в Рим, и Джакомо пообещал как можно скорее посетить их снова и покинул Анну Марию, не сомневаясь, что, хотя он и священнослужитель, ему не стоит оставлять затею любовной связи, против которой она, казалось, не возражала.
Он расположился в гостинице неподалеку, у подножия Испанской лестницы — с той поры этот район практически не изменился. Уже тогда там было немало уютных мест, где, как в амфитеатре, можно было присесть и наблюдать римскую жизнь, как представление на арене. Много позднее там точно так же будет сидеть поэт Ките, остановившийся в том же доме, что и некогда Казанова, рядом с кафе, начинающимися сразу вдоль виа Кондотти (тогда страда Кондотто), и Испанской лестницей, куда, как и задумывалось, стекает поток паломников, торговцев и туристов со всего света.
Главной надеждой Казановы было рекомендательное письмо к кардиналу Аквавиве, «единственному человеку в Риме, у которого власти больше, чем у римского папы», де-факто — главе испанской Церкви во всех ее доминионах. Казанова сразу же отправился к нему. Аквавива счел, что молодому человеку не хватает лишь умения владеть языком — Казанова по-прежнему не знал французского, языка международной дипломатии в Ватикане и высших кругах Рима, что явилось главным препятствием. Джакомо дал повторное обещание выучить французский, нанял для этого учителя, который жил неподалеку, на площади Испании (Пьяцца ди Спанья), и попытался ассимилироваться в римскую жизнь.
Как он заметил, первостепенное значение имела мода. Религия была просто занятием, делом, вроде «как у работников табачной монополии». Он оставил рясу и решил одеться «по римской моде», с которой познакомился у своего кузена в Неаполе. Одевшись таким образом, он явился на первую аудиенцию к кардиналу, который разглядывал Казанову в течение двух полных минут, а затем тут же предложил ему место своего секретаря и заплатил вперед за три месяца работы. Кардинал приказал мажордому показать Казанове комнаты на четвертом этаже своей резиденции, палаццо ди Спанья (тогда и сейчас — суверенной территории Испании), и Джакомо быстро переехал со своими скудными пожитками из гостиницы у нижней части Испанской лестницы в свой новый дом на Пьяцца ди Спанья под благосклонное око матери-Церкви. После чего он пошел прямо к Анне Марии отпраздновать это событие.
Сначала главной целью Казановы было снискать расположение матери Анны Марии, с которой та жила. В доме вдовы Сесилии, в районе Минерва около Пантеона, он встретил младшую сестру Анны Марии, одиннадцати лет, и ее пятнадцатилетнего брата, который тоже был аббатом. «В Риме, — как пишет Казанова, — каждый является или же хочет быть аббатом».
Мать Анны Марии приветствовала его появление в семье и пригласила его на выходные поехать за город. Именно во время этой поездки в Фраскати они наконец вступили в любовную связь, при самых драматических и романтических обстоятельствах, какие только можно вообразить.
Вилла Альдобрандини возвышается на холме города Фраскати, расположенного неподалеку от Рима, в нескольких часах приятной езды в карете через виноградники вдоль трассы акведука. Племянник папы Климента VIII построил его, сказав, что нет никакого смысла ждать восшествия на небеса, если есть ресурсы для создания рая на земле. Дворцовые сады, расположенные по всему склону, были открыты для доступа хорошо одетым римлянам и изобиловали аллеями для прогулок, фонтанами и гротами с видами на величественную перспективу Рима. Обнаженные боги и чудовища боролись с горными ручьями и друг с другом, а в скалах струились каскады, среди которых были встроены римские театральные маски (некоторые имели размеры, достаточно большие, чтобы там можно было ходить внутри). Сады эти расположены на крутом склоне и густо засажены, и в них можно быть полностью скрыться от посторонних глаз и наслаждаться панорамными видами. Они остаются и до наших дней таким же романтичным местом, каким их считала Анна Мария.
Стоя лицом к лицу, чрезвычайно серьезные, глядя в глаза друг другу, мы разделись, наши сердца колотились, руки торопились успокоить свое нетерпение. Ни один из нас не спешил перед другим, наши руки открылись для того, чтобы обнять объект, которым они должны были вступить во владение… На исходе второго часа, очарованные и не в силах отвести глаз друг от друга, мы заговорили в унисон, повторяя: «Любовь, я благодарю тебя».
И снова Казанова настаивает, что это была настоящая любовь, а не просто похоть: «Жаль тех, кто думает иначе, но удовольствие Венеры чего-нибудь да стоит лишь тогда, когда исходит от двух сердец, которые любят друг друга и находятся в полном согласии». Опять же, он живописует себя не развратником, а лишь под давшимся совратившей его женщине. Он, как кажется, был удивлен тем, что она смеется над ним: «Горе вам, что я ваша первая любовь, вы никогда не преодолеете ее!»
Между тем французский язык Казановы быстро прогрессировал. Он был талантливым лингвистом, даже по меркам тех времен, когда образованные люди в самых крупных городах нередко говорили на нескольких современных и одном-двух древних языках. Он делал пометки о переписке с кардиналом Аквавивой, мог даже общаться с представительницей высшего света Рима, маркизой Екатериной Габриели, и сочинять оды на недавно освоенном им языке. И через некоторое время зимой 1743–1744 года (по словам Казановы) он был представлен папе римскому.
Бенедикта XIV, вероятно, легко представить себе на престоле Святого Петра и в современную эпоху, он был приветливым, красивым и общительным. Джакомо писал, что папе «нравится юмор», он был общителен и словоохотлив, оставаясь по существу довольно реакционным римским первосвященником. На протяжении всей жизни успех Казановы в высшем обществе, а также у интеллектуальной и художественной элиты многих городов, где он жил, несомненно, был связан с его обаянием, включавшим помимо прочего умение вести себя уверенно и непринужденно и проявлять находчивость в присутствии великих и не всегда хороших людей. В эпоху подхалимства и подобострастия, его манера держаться скорее всего выглядела необычно и свежо. Бенедикт XIV заявил, что слышал о венецианце, посмеялся над его рассказами о сельской глуши Марторано и новом тамошнем епископе и похвалил Казанову за то, что тот пошел на службу к Аквавиве. Встреча с папой произошла в Монте-Кавалло, основной летней папской резиденции в восемнадцатом веке и в настоящее время — резиденции президента Италии.
Первым, кто предупредил Казанову, что его отношения с женой адвоката, Анной Марией, не остались незамеченными, была маркиза Габриелли. Она даже намекнула на сплетни, будто бы любовников видели в садах Фраскати и что Анна Мария беременна. «Рим — город маленький, — предупреждал его приятель-священнослужитель в палаццо ди Спанья, — и чем дольше вы остаетесь в Риме, тем теснее он становится».
Скандала с молодым секретарем кардинала Аквавивы удалось избежать благодаря тому, что муж Анны Марии с супругой подолгу службы вынужден был вернуться в Неаполь, чтобы продолжить работу над законом. Анна-Мария родила первого ребенка Казановы. Ее сестра Лукреция собиралась замуж, и ее свадьба — один из четких маркеров среди всех спорных дат в этот период жизни Казановы. Лукреция Д’Антони («Анджелика») сочеталась браком 17 января 1745 года.
Но причину грозы, из-за которой Казанове было рекомендовано покинуть Рим зимой 1744–1745 года, сам герой приписывает другому скандалу, лишь косвенно касавшемуся самого Джакомо, кардинала Аквавивы и девушки, связанной с семьей преподавателя, учившего Казанову французскому. Тем не менее, похоже, история с Валлати показала Аквавиве, что поведение его нового секретаря вряд ли будет соответствовать сохранению благочестивого спокойствия в палаццо ди Спанья, и потому он предложил Казанове на время уехать из Рима. «Я предоставлю вам повод, который позволит сохранить вашу честь, — заявил он Казанове. — Я даю вам разрешение говорить всем, будто вы уезжаете по поручению, которое я возложил на вас… Подумайте, в какую страну вы хотите ехать. У меня есть друзья повсюду, и я дам вам такие рекомендации, какие, уверен, обеспечат вам занятие».
К огромному удивлению Аквавивы, Казанова попросил послать его ни в Венецию, ни в какой-нибудь другой из великих итальянских городов-государств, где у кардинала были контакты. Вместо этого Джакомо захотел заручиться рекомендательными письмами и отправиться в Константинополь.
Акт II, сцена IIЛюбовь и травести1745
Наше слово «персона» происходит от латинского «маска» или «личина»… Поэтому «персона» — это то же самое, что «актер».
Казанова должен был отплыть в Константинополь из Венеции, имея письма-рекомендации к графу Клоду Александру Бонневалю. Однако сперва он должен был разобраться с делами в Риме и вообще в Италии. Как обычно, его подстерегла новая любовная напасть, и достаточно неожиданная — он был уверен, что влюбился в мужчину-кастрата.
В своих воспоминаниях Казанова подробно и точно расписывает финансовые и дипломатические договоренности, достигнутые перед его отъездом из Рима в 1745 году. Папа символически даровал ему рубиновые четки, стоившие максимум двенадцать цехинов, но кардинал снабдил его семьюстами цехинами в испанских золотых дублонах, которые были в то время международной валютой, а сам Джакомо смог скопить еще триста цехинов. Он купил себе векселя — так тогда обычно возили деньги через границу, — чтобы затем обналичить их в Анконе, и направился на север. Он испросил возможности ехать через Венецию, явно стремясь показать своей семье и друзьям, как быстро продвигается его церковная карьера. То, что он писал об этом периоде, стремясь упорядочить свои расходы, похоже на своего рода финансовый отчет. Помимо того, что он явно умел обращаться с числами и неизменно ощущал и облегчение, когда имеющиеся суммы позволяли ему платить, и негодование то того, что приходилось это делать, мы можем также найти в его заметках массу интересных второстепенных меркантильных деталей. Все это занимает больше места, чем его повседневные высказывания о долгожданной беременности Анны Марии, которая, как ему наверняка было известно, вскоре, скорее всего, даст жизнь его первому ребенку. Его всецело занимает мир собственных счетов, и подсчет прибылей и убытков становится предметом безжалостного самостоятельного аудита автора.
В Анконе Джакомо случайно познакомился с семьей странствующих актеров, среди которых сразу же почувствовал себя как дома. Среди них он ощутил ту же знакомую с детства родную атмосферу — «всю энергию театра; довольно игривую», так могло бы быть, если бы его матушка решила взять детей с собой на гастроли. Казанова описывает возглавлявшую это семейство мать, двух ее молодых дочерей и двух сыновей, один из которых произвел на него ошеломляющее впечатление. «Беллино», лет шестнадцати, был «восхитительно красив» и имел успех как певец-кастрат.
Папское государство, куда входила Анкона на протяжении большей части восемнадцатого и в начале девятнадцатого века, запрещало женщинам выход на сцену, также они были устранены и из церковных хоров в Риме. В частности именно поэтому венецианские актрисы, как и мать Казановы, вынуждены были делать карьеру вне итальянского полуострова. Папский запрет распространялся и на оперу, в которой мужчины не могли петь партии сопрано и контральто по природным причинам. В некоторых случаях, как в шекспировской традиции, женские партии пели мальчики, однако сила и особая красота не сломанного, но взрослого мужского голоса кастратов стала экзотической особенностью итальянской музыкальной сцены, которая столь высоко ценилась и оплачивалась.
Певцы-кастраты, подвергшиеся хирургической операции по удалению семенных желез до наступления подросткового возраста, имели долгую и музыкально прославленную традицию в папской и литургической музыке. Они пели в базилике Святой Софии в Византии и в Ватикане с конца шестого века. Ангелоподобные голоса — столь же высокие, как у мальчика-певчего, но с силой и глубиной взрослого мужчины — приносили кастратам славу и положение при папском дворе. Развитие оперы и больших оперных театров, с многочисленными постановками на античные темы по либретто Метастазио, ставившими основной задачей демонстрацию вокального мастерства, способствовали карьере кастратов. Очарование необычного звучания отмечал даже такой флегматичный меломан, как Чарльз Берни: «Это был совершеннейший восторг! Колдовство!» Кастраты стали суперзвездами. Ценой их пожизненных страданий было заплачено за голоса, сочетавшие в себе блеск, прозрачность и. силу с техникой и художественной выразительностью зрелого артиста и взрослого художника. И потому эти пережившие трагедию дивы зарабатывали гораздо больше, чем их обычные коллеги-мужчины, а композиторы Гендель, Гайдн, Глюк, Люлли, Монтеверди и Моцарт писали для кастратов специальные партии диапазоном в три октавы. Их карьера часто длилась несколько десятков лет, и выступления шли по всей Европе.
«История» Казановы посвящена описанию столь необычных и чисто итальянских путешествий, подернутых флером эротической интриги и куртуазных побед в салонах и при дворах всей Европы, и потому кажется естественным, что пути Джакомо и пути успеха современных ему знаменитых певцов-кастратов — а некоторые из них, как и он, были родом из Венеции, — неизбежно должны были пересечься. Встреча с прославленным Фаринелли представляется просто неизбежной. Однако удивительно то, что он влюбился в первого известного castrato, которого встретил.
На самом деле Беллино представлял(-а) собой следующую ступень развития этой вариации вокального искусства, которая особенно возмущала благопристойность итальянского театра и хоров, — ряженую под кастрата женщину, вынужденную притворяться ради своей музыкальной карьеры. Действительно, широко были распространены слухи, что некоторые из кастратов — женщины, и потому многие из них регулярно подвергались унизительной процедуре осмотра покалеченных гениталий с целью удовлетворить интерес критиков, блюстителей морали или просто похотливых экспертов. Это был рискованный бизнес, по сути — маскарад против Церкви и закона, но кастраты в любом случае играли в опасную двойную игру. Часто, хотя и не всегда, они исполняли женские партии в opera seria — партии богинь и королев, должным образом одетых. Нередко кастраты демонстрировали женский бюст, используя возможности театральной и корсетной моды того времени. Многие имели гетеросексуальные и гомосексуальные — или даже транссексуальные и трансгрессивные — связи. Некоторые из них, как говорят, могли, несмотря на операцию, выполнять половую функцию мужчины, что придавало им совершенно особую привлекательность для женщин, склонных к опасным сексуальным приключениям или просто опасавшихся беременности. Иногда кастраты позволяли распространять слухи, будто они являются женщинами, гермафродитами или неким неприкасаемым третьим полом, которым, в определенном смысле, они и были. В искусстве и в жизни кастраты воспринимались на грани сексуального и художественного эксперимента, были предметом страсти, презрения, жалости и зависти; воплощая триединство божественного, непорочного и человеческого начала.
Казанова решил, что Беллино — замаскированная женщина-сопрано. Он оказался прав, хотя поначалу обеспокоился тем, что вожделел и был влюблен в другого мужчину. Он пишет, что «не сопротивлялся желаниям, которые [Беллино] вызывал во мне», его собственная склонность и повышенный интерес к трансвестизму подтверждается случаем с венецианской куртизанкой Джульеттой Преати, спровоцировавшей Казанову примерять ее платье. Казанова с рождения любил маскарад. Он немало внимания в своих записках уделил тому, чтобы раскритиковать достижения брата Беллино, Петронио, который, видимо несколько уравновешивая ситуацию, имел театральное амплуа «premiere actrice», исполняя женские партии балетных прим. Так или иначе, Джакомо радостно принял решение поехать вместе с театральной семьей Беллино до Римини, где у Беллино был ангажемент, по дороге в Венецию.
Существует ряд доказательств, что он, возможно, описал как одну различные поездки и опыт 1744–1745 годов, либо запутавшись, либо осознанно исходя из необходимости придать логичность своему плутовскому повествованию. Но там, где он не точен с датами, он конкретен с вопросами секса, его все сильнее тревожила собственная одержимость прекрасным «мужчиной». Сесилия — младшая сестра Беллино — не была адекватной заменой. Не стала ею и греческая рабыня, которую он снова случайно повстречал на борту стоявшего на якоре судна, когда прибыл в Венецию. Казанова и рабыня дали выход своей похоти, полностью одетые и в присутствии Беллино, шокированного по понятным причинам подобным поведением аббата Казановы.
Вторая сестра Беллино, Марина, тоже обратила внимание на Казанову, но, в основном, похотливое — она принимала оплату за свои услуги и передавала деньги матери, которая (как было обычно в театре) совмещала материнскую роль с сутенерской деятельностью.
В Венеции Казанова прилагал усилия, чтобы произвести впечатление на свою новую сценическую семью, показывая им все в городе, покупая дорогие устрицы и устраивая им обеды с «белыми трюфелями, моллюсками, шампанским, перальтой и хересом», то есть с модными тогда испанскими винами. Страсть к кулинарным изыскам впоследствии станет для него характерным средством обольщения, а в повествовании описание гастрономических радостей часто будет служить обрамлением для рассказа об эротическом удовольствии в качестве весомой составляющей чувственного путешествия автора. Довольно скоро отношения между Казановой и Беллино вышли из-под контроля. Беллино не позволил Джакомо осмотреть свое тело, объяснив груди, которые первыми привлекли взгляд Казановы, тем, что «все мы, кастраты, имеем одинаковое уродство», и лишь изумленно подняв брови на заверения Джакомо, будто тот не может поверить в свою влюбленность в мужчину. Они согласились с тем, что никогда не дадут «согласие на гнусности гомосексуальных порывов», но Беллино по-прежнему отказывал Казанове в удовлетворении его любопытства. В конце концов Казанова жестоко применил силу, чтобы узнать, что же в действительности находится между ног Беллино — и «в ту же минуту обнаружил, что [Беллино] был мужчиной».
Казанова был глубоко потрясен и на короткое время лишился дара речи. Вскоре, однако, он заявил, что увиденное им в панталонах человека, которого считал женщиной, прикидывающейся кастратом, — «чудовищный клитор». В итоге все же Беллино, видя страсть Казановы, признался в том, что является на самом деле, как на то и надеялся Джакомо, женщиной. Ее пенис был фальшивым, и она надевала его, боясь разоблачения со стороны оперных блюстителей морали и Церкви. Пенис представлял собой приспособление, которое Беллино, фигурируя отныне в мемуарах как певица Тереза Ланти, носила в течение нескольких лет, чтобы никто не узнал, что она женщина. Он имел вид «длинной, мягкой кишки, в палец толщиной, белой и с очень гладкой поверхностью… и прикреплялся к центру овальным кусочком очень тонкой полупрозрачной ткани, размером пять или шесть дюймов в длину и два дюйма в ширину, который фиксировался трагакантом (резинкой) к тому месту, где можно определить пол». Нося его, «Беллино», как казалось, обретал пенис, хотя и без мошонки, в точности имитируя кастрата.
Когда Тереза доверилась ему, Казанова посчитал забавным посмотреть, как она использует свой «аппарат»: «С этим необыкновенным приспособлением, она показалась мне еще более интересной… Я сказал ей, что она поступала разумно, не позволяя мне коснуться его, потому что тогда… она заставила бы меня стать тем, кем я не являюсь». В их первую ночь, после того как утомленная девушка заснула, он лежал и смотрел на нее, и тут в голову ему пришла мысль разделить с ней свою судьбу, так как он понял, что они с ней «были практически в одинаковой ситуации».
Кто же была эта женщина, маскировавшаяся под Беллино? Казанова редко заботился укрывать под псевдонимами любовниц-актрис, их репутация и так была уже совершенно испорчена, и появление их имен на страницах мемуаров распутника не могло объясняться авторской непредусмотрительностью. Тем кастратом, которого он выводит как Терезу Ланти, могла быть Тереза Ланди, родившаяся в Болонье в 1731 году, как говорит Казанова, и чей портрет и по сей день висит в театре Ла Скала в Милане. Могла быть этим человеком и Артемезия Ланти, и Анджиола Калори, которая позже, в 1750-1760-е годы, прославилась и сделала состояние в Лондоне.
Рассказ Казановы о Терезе достаточно яркий, как и подобает истории о женщине, вынужденной одеваться мужчиной, чтобы играть на сцене женщин, но в нем более поучительны откровения автора о собственном влечении к этому любовнику-транссексуалу. Эта глава его жизни сообщает о чем-то большем, чем просто о театральном характере мира Казановы. Неоднократные упоминания об отказе от гомосексуальной связи с Беллино, как и с ее братом Петронио, указывают на внутренние противоречия, выходящие за рамки исследовательского любопытства Джакомо, — его привлекает, а также отталкивает очевидная сексуальная инаковость.
Казанова находил столь неотразимым в Терезе, по-видимому, элемент актерской игры в их отношениях и, в частности, в занятиях с ней сексом, он пишет о важности для него исполнить роль любовника («удовольствие, которое я дарил, составляло четыре пятых от моего собственного»), а также о потребности находить способы выражения страсти, «разыгрывая» любовь к Терезе для «освежения уверенности… в нашем счастье». Несомненно, у них было много общего в плане окружения, семьи, амбиций и опасных перспектив. Но если Тереза Ланти действительно была «почти такой же», как Джакомо Казанова, и при этом одной из немногих женщин, заставивших его всерьез задуматься о браке, то в их влечении друг к другу вряд ли можно игнорировать то, что на современном языке определяется как трансвеститская или транссексуальная составляющая.
Их первый секс и ее драматичное обнажение своей души и поддельного пениса — безусловно, уникальные в истории романтической литературы — произвели сильное впечатление на Казанову. Он не только хотел отказаться ради Терезы от карьеры в церкви, но и честно рассказал о своем положении, перспективах, финансовых делах и характере. Единственной и самой большой его заслугой, в почти двадцать лет. было то, что он «сам себе хозяин, ни от кого не зависит, и не боится своих неудач». «В моей природе склонность к экстравагантности. Такой уж я человек». Это было небезосновательное заключение, и Терезу покорила его правдивость не меньше, чем настойчивость и страсть. В одной из неопубликованных им рукописей, найденных после смерти Казановы, он так писал о Терезе и о феномене castrati: «Ни мужчины, ни женщины не могли избежать любви [к Терезе] и не было ничего более естественного, чем это, ибо среди женщин он казался самым красивым мужчиной, а среди мужчин — самой прекрасной женщиной, даже в мужской одежде».
Они решили бежать в Римини, за пределы папской юрисдикции, — где Беллино могла бы петь и заявить в оперном мире о своей женской сущности. Они намеревались пожениться, свернув в Болонью. Их плохо продуманный план провалился в Пезаро, где военные проверяли паспорта. Казанова потерял свой паспорт. Он утверждал, что пытался использовать письмо, которое вез с собой от кардинала Аквавивы, в качестве доказательства собственной личности, но ему приказали дожидаться в Пезаро, пока привезут новый паспорт с подтверждением от церковных властей.
В этой истории Казановы есть ряд пробелов, он умалчивает, почему отклонился от пути в Венецию, после которой намеревался отправиться в Константинополь, хотя мы можем предположить, что он был движим любовью. Неясно, почему он и Беллино поехали через всю страну искать место в театре тогда, когда известно, что это было время «мертвого сезона» в опере Римини (с февраля 1744 года и до осени 1745 года). И временная задержка из-за потери паспорта кажется недостаточным препятствием, чтобы убедить человека вроде Казановы отказаться от назначения, к которому он прежде так стремился. Тереза продолжила путь в Римини или туда, где она могла петь, а позднее перебралась в Неаполь. Она и Казанова, конечно же, так никогда и не вступили в брак.
«Моя история, — признается здесь Казанова, — не вполне правдоподобна», но подоплеку его поведения можно понять из имеющихся фактов. Истинные причины, как это бывает часто с Казановой, скрываются скорее в области эмоциональной, нежели географической. В каком бы итальянском театре впоследствии ни выступала Беллино, конкурентов у нее было немного, бесспорно и то, что Тереза оказалась первой женщиной, с которой Казанова мог завести семью, и первой — как он сознается, — от которой он отказался, предпочтя свободу дальнейших приключений и путешествий.
В Пезаро ему от Терезы пришло письмо, она нашла покровителя в лице в пятидесятипятилетнего герцога Кастропиньяно. Их пути с Казановой уже разошлись. Возможно, она знала, что он не захочет повторять в их отношениях роль своего отца, оставленного матерью. В ряде писем они пришли к согласию положить конец их связи, не сказав об этом впрямую. «Разделив с ней ее долю, мужем или любовником, я бы неизбежно деградировал, попал бы в состояние униженное и потерял бы положение и профессию. Размышления о том, что в прекраснейшее время моей молодости мне придется отказаться от всякой надежды на благосостояние, для которого, как мне казалось, я был рожден, настолько меня отрезвили, что голос моего разума заглушил зов сердца». Ему было девятнадцать лет, Казанова горел амбициями, и, самое главное, его преследовала картина брака родителей — с вульгарным шиком и постоянной угрозой унижения. Роман принудил и его, и Терезу быстрее и по-разному повзрослеть. Казанова принял наконец, что не сможет продолжать свою карьеру в Церкви и не готов к вступлению в брак, тогда как Тереза обнаружила, что ждет ребенка. Их сын, родившийся в том же году в Неаполе, был крещен как Чезаре Филиппи Ланти и рос, считая, что оперная звезда Тереза Ланти приходится ему сестрой.
Пример Терезы, носившей маску, вдохновил Казанову на новый образ. Не дождавшись нового паспорта, он улизнул из Пезаро в Болонью, где примерил на себя другой «костюм». «Понимая, что теперь вероятность добиться благополучия посредством церковной карьеры мала, я решил одеться как солдат — в мундир, который придумал сам». Жизнь, для Казановы, была действительно сменой ролей. Опять же, практика того времени легко объясняет его перевоплощение в профессионального солдата — тогда армейские мундиры были на удивление разнообразными, и об униформе никак нельзя было сказать, что она унифицирует внешний вид военных. Армия на Апеннинском полуострове состояла из принудительно сгоняемых туда ополченцев и платных наемников со всей Европы, привносивших в армейскую форму национальный колорит и традиции своих стран. Солдаты сами покупали, а зачастую и шили себе форму, как и Казанова, молодые военные, по-видимому, хотели, чтобы их воспринимали всерьез как наемников и хорошо платили, и потому, естественно, пытались внешне походить на офицеров. Казанова сам сделал себе щеголеватый костюм в бело-синих тонах, с золотыми аксельбантами и серебряной перевязью для шпаги. Он считал свой дебют в качестве солдата в Болонье новым этапом своей жизни. Записанный им разговор касательно вопросов по поводу его мундира показывает его совершенно невозмутимым, только правильный костюм давал право молодому человеку уверенно чувствовать себя на мировой арене. В гостинице, где он поселился в Болонье, потребовали, чтобы он назвал свое имя:
— Казанова.
— Ваша профессия?
— Офицер.
— На какой службе?
— Ни на какой.
— Откуда родом?
— Из Венеции.
— Откуда вы приехали?
— Не ваше дело.
Тереза Ланти уже не занимала его ум, поскольку он строил планы своего триумфального возвращения в Венецию в качестве офицера, следующего в Константинополь. Этот способ тихого разрыва отношений Казанова будет использовать и в дальнейшем. Тереза любила его по-прежнему, как л он ее, но страсть ослабела, он отправился в путь и, по большому счету, был прощен, хоть и не позабыт. Конечно, у Терезы было больше причин, чем у большинства женщин, считать свой роман с Казановой особенным. Он вынудил ее к саморазоблачению, объявить себя женщиной — после чего она сделала великолепную карьеру как сопрано, — и он был ее первой большой любовью. Кроме того, Джакомо также был отцом ее первого ребенка. Но, в конце концов, когда они впервые встретились, они сами еще были почти детьми. Казанова прибыл в Венецию, чтобы затем ехать в Константинополь, если верить его хронологии, 2 апреля 1744 года — в его девятнадцатый день рождения.
Акт II, сцена IIIИстории из гарема в Константинополе1745
Во всю свою жизнь не случалось мне впадать в подобное безрассудство и так терять голову… Воспротивившись, я поступил бы несправедливо и к тому же отплатил бы ему неблагодарностью, а к этому я не способен от природы.
Военная форма оказалась хорошим выбором для молодого Казановы. Она позволила ему избежать введенного тогда в Венеции карантина, и он встретил теплый прием у Гримани, у своих «маленьких жен» — Марты и Нанетты — и в небольшой гостинице рядом с Риальто, где поселился за неимением более в городе своего жилья. Он жил там как настоящий прожигатель жизни — недолго, весело и безнаказанно.
В Константинополь никто в скором времени плыть не намеревался, и потому он решил отправиться через Корфу. Гримани представили своего отныне ставшего младшим офицером воспитанника знатным венецианцам, которые отправлялись на Корфу одним с ним судном: сенатору Пьетро Вендрами, кавалеру Венье и Антонио Дольфину, недавно назначенному послом в Константинополе.
Все трое были очень влиятельными, а Дольфин, кроме того, был еще и богат. Казанова отплыл на борту двадцатичетырехпушечного корабля с «гарнизоном из двухсот славян» 4 мая 1744 года, проведя последнюю ночь вместе с Мартой и Нанеттой.
Корабль зашел в Орсару, где Казанова бывал и прежде, как нищий аббат. Он полагал, что его не узнают, раз он одет в роскошную форму венецианского офицера, но местный парикмахер и лекарь запомнил его неожиданно хорошо и по необычной причине: «Вы передали определенный знак любви [гонорею] экономке дона Джераламо, которая подарила ее своему другу, поделившемуся им со своей женой. Она передала его распутнику, который распространял “подарок” столь эффективно, что менее чем через месяц я получил пятьдесят пациентов, которых я вылечил за надлежащую плату. Могу ли я надеяться, — продолжил лекарь, — что вы останетесь здесь на несколько дней, чтобы болезнь возобновилась?»
Общение на борту корабля было тесным, Казанова отменно столовался вместе с обширной свитой Антонио Дольфина, а дворяне скоро заделались азартными игроками, и в результате Казанова заболел новой пагубной страстью, последствия которой уже были вне компетенции парикмахеров-лекарей. Он проиграл драгоценности, которые купил или получил от Гримани в качестве страховки в путешествии, а также большую часть своих денег, в фару и бассет. «Единственное, что я получал, — писал он, — так это глупое удовлетворение, слыша, как меня называют “прекрасным игроком” каждый раз, когда я терял самую важную карту».
Примерно в середине мая 1745 года, в соответствии с хронологией Казановы, они прибыли на Корфу, где он пересел на «Европу» — один из крупнейших военных кораблей Венеции и лучший вид транспорта для переправы в Константинополь через Босфор.
«Вид города с расстояния в лье чудесный, — пишет Казанова. — Нигде в мире нет такого красивого зрелища». Стояла середина июля, было душно, и Казанова со свитой посла Дольфина остановился в венецианском посольстве в Пере, прежде чем переехать в летнюю резиденцию неподалеку от деревушки Буюкдере, в районе Стамбула.
Точная хронология этого периода вызывает вопросы, но есть основания полагать, что он датируется 1745 годом. Так или иначе, рекомендательное письмо от кардинала Аквави- вы было переслано бывшему графу Бонневалю, обратившемуся в то время в ислам и принявшему имя Ахмед-паша Караманский, и Казанова — всего лишь два дня спустя после своего прибытия в Константинополь — получил от графа приглашение на аудиенцию.
Константинополь тогда был «бесспорно крупнейшим городом Европы», как писал французский дипломат в 1718 году. Хотя численность его жителей была меньше, чем жителей Парижа и, вскоре, Лондона, но он простирался в нескольких направлениях на тридцать пять миль и поэтому обычно считался самой густонаселенной метрополией в мире. Он оглушал впервые прибывающих туда людей, «его условия [были] самым приятными и удобными во Вселенной»; город был усеян мечетями и минаретами и имел множество садов, расположенных вдоль кромки воды. «Треугольник» старой части города упирался одним концом в Дворец Топкапы, который европейцы с благоговением и удивлением называли «сераль» — золоченая крыша здания будто огнем горела над текущими мимо нее водами. Для венецианца, каким был Казанова, Константинополь, однако, выглядел в некотором отношении знакомым, павшей имперской столицей, построенной на воде, владычицей морей, с выросшим в глубокой изоляции жестко сегрегированным обществом, но только в отличие от Венеции эта столица была в одеждах Востока и казалась особенно яркой молодому еще человеку, совершающему свое первое большое путешествие за рубеж. Кроме того, о Константинополе путешественники рассказывали множество фантастических историй, да и Казанова писал собственные восточные сказки, во многом подражая стилю позднее прочитанных им книг — «Персидским письмам» Монтескье, «Нескромным сокровищам» Дидро и популярному переводу Галланда «Тысячи и одной ночи», получившему особенно широкое распространение во Франции.
Сначала в Константинополе Казанова получил доступ к исключительно мужскому политическому обществу. Женщин, как часто отмечали путешественники, на улицах можно было увидеть редко, а если они и выходили, то, укрытые с головой темным покрывалом, выглядели «как призраки». Первым Казанову с городом познакомил граф Бонневаль. Графу было пятьдесят пять лет, и с 1730 года он был известен как Ахмед-паша. Беспечное отношение бывшего графа к религии, по-видимому, явилось одной из причин, по которой Казанова вдохновился на отстаивание собственной веры при встрече с мусульманством. Бонневаль признавался, что не знает толком ни Корана, ни Евангелия, и был таким же мусульманином, как и христианином. Другими словами, он просто приспособился и ни во что особенно не верил, как принял к сведению Казанова.
Бонневаль чувствовал, что в практическом отношении ему от Казановы будет мало проку, но так как в рекомендациях Аквавива написал, что венецианец разбирается в литературе, то граф: паша пригласил его на своего рода литературный вечер, где говорили только по-итальянски. Здесь Казанова встретил двух турок, которые оставили заметный след в приобретенном в Константинополе жизненном опыте Джакомо. Одним из них был достаточно пожилой Юсуф Али, второго Казанова называет просто «Исмаил».
На новых знакомых Казановы из летней резиденции венецианского посольства, где он жил в июле — августе, произвело большое впечатление, как быстро он сошелся со знатными турками, которые пригласили Казанову в свои дома после итальянского вечера у Бонневаля. Бонневаль предложил Казанове своего янычара, чтобы тот помог ему найти дорогу в гости к туркам, и считал, что Казанова действительно оказался в счастливом положении, не имея «ни забот, ни планов или постоянного места жительства, [отдал] себя судьбе, ничего не опасаясь и ничего не ожидая». Более взрослым мужчинам юный Джакомо, возможно, напоминал о безвозвратно миновавших годах молодости, и оба турка осыпали его знаками внимания.
Юсуф Али был философом и, помимо этого, очень богатым человеком. Он пригласил Казанову отобедать (Казанова описывает поданные яства старого Стамбула — медовые напитки и тушеное мясо) и затем последовал ряд богословских дискуссий. Подобного рода дружеские беседы Казанове нравились, и он даже признался мусульманину, что сам-то он может оставаться волокитой и хорошим католиком благодаря частым исповедям и отпущению грехов: «Я настоящий мужчина, и я христианин. Я люблю женщин и надеюсь насладиться плодами многих завоеваний… ибо, когда мы признаем свои проступки, наши священники обязаны отпускать наши грехи».
Юсуф в удивлении поднял бровь. Он решил прощупать интерес Казановы к исламу, к возможному обращению в него — может быть, из-за того, что изначально познакомился с Джакомо в доме знаменитого вероотступника графа Бонневаля, а может быть, симпатия Юсуфа к интеллектуально всеядному молодому человеку была связана с тем, что он решил оценить юношу как возможного зятя. Зельми, дочь и сокровище души Юсуфа, была единственным его ребенком, будущее которого оставалось неясным. Его сыновья разбогатели и уже не зависели от него, а вот дочь, воспитанную в европейских интеллектуальных традициях, Юсуф не хотел выставлять на брачный рынок Константинополя и, возможно, именно поэтому решился устроить ее брак с венецианцем, имевшим хорошие связи и питавшим склонность к философствованию. Казанова оказался перед сильнейшим искушением — обещанием богатства и красивой пятнадцатилетней девственницы, но колебался из-за двух беспокоивших его причин: во-первых, ему не позволено было заранее познакомиться с Зельми; во-вторых, необходимо было принять мусульманство.
В то же время, уже благодаря Исмаилу, ему открылась иная сторона обыденной жизни Османской империи, позднее часто комментировавшаяся путешественниками восемнадцатого века. Исмаил также присутствовал на собрании литературного общества Константинополя. У него имелось достаточное количество связей с властями материковой Италии (ранее он был министром иностранных дел при султане), и потому он значился в списке турецкой знати, который Аквавива вручил Казанове. Исмаил тоже пригласил молодого человека на обед. Дом Исмаила был полон «азиатской роскоши», но разговаривали там исключительно на турецком языке, и поэтому турок предложил Казанове прийти потом на отдельный завтрак в беседку в саду, где они смогли бы побеседовать наедине по-итальянски. В беседке Исмаил недвусмысленно дал понять Казанове, что тот привлекает его физически, как сексуальный партнер, и Казанова смущенно вскочил и ушел, заявив, «что не любитель подобных развлечений», но затем, испугавшись обидеть Исмаила и переговорив с Бонневалем, успокоился. Как сообщил ему бывший граф, Исмаил согласно турецким обычаям хотел явить Казанове знак величайшего своего расположения, но венецианец может не сомневаться — впредь, если он будет у Исмаила, тот более не предложит ничего подобного.
Параллельно развивая отношения с Юсуфом Али и Исмаилом, Казанова легко переходил от бесед с одним из турок об абстрактной безгрешности, которую подвергал опасности в общении со вторым. Оба мужчины были заинтересованы в нем интеллектуально и в определенном смысле — сексуально, хотя и в совершенно различном отношении. Время, проведенное в Турции, заставило Джакомо подвергнуть сомнению непреложность установок своей родной культуры, традиций и нравственности. Кроме того, его параллельное описание двух сторон турецкой жизни представляет собой ценность для современных исследователей сексуальной жизни Османской империи.
Как-то раз Исмаил позвал Казанову на вечер и попросил, чтобы тот продемонстрировал фурлану — зажигательный венецианский карнавальный танец. Несколько похожий на вальс, танец соединял пару в весьма тесном контакте и подразумевал, что партнерша будет виться-кружиться вокруг мужчины. Для танца Исмаил вызвал из своего гарема танцовщицу, которая, как решил Казанова, была венецианкой, хотя в Константинополе наемные танцоры, как утверждает леди Мэри Уортли Монтегю, чаще всего были цыганами. Девушка скрывалась под маской, и Казанова начал с ней танец, не видя ее лица. Он так и не узнал, кем была его энергичная партнерша, заставившая его запыхаться, Джакомо покинул вечер в смятении и раздосадованный тем, что не смог этого установить. Бонневаль посоветовал ему не лезть в гарем вельможи Османской империи. Константинополь, как в 1717 году заметила леди Мэри, пребывал в состоянии сексуального греха, полуприкрытого «вечным маскарадом» паранджи, поскольку женщины даже из лучших гаремов могли иметь «полную свободу в следовании своим склонностям без опасности быть разоблаченными».
Эта черта жизни Константинополя была знакома Казанове по Венеции, с той лишь разницей, что женщины из османского общества зачастую оставались скрытыми чадрой и в постели. «Вы можете себе представить количество верных жен в стране, где им нечего опасаться болтливости своих любовников», не без зависти пишет леди Мэри. Об описаниях сексуальной жизни турок у Казановы и у леди Мэри ведется горячий спор. Наиболее вероятным представляется, что иностранцы и венецианцы с хорошими связями, вроде Казановы, сталкивались с наиболее открытой для них частью османского общества, в то время как общепринятая строгая мораль, описываемая другими авторами, просто существовала параллельно. Казанова не одинок в своих описаниях сексуальных пристрастий османского полусвета.
Однажды Исмаил пригласил его на ночную рыбалку, в полнолуние, на Босфоре. Джакомо согласился, хотя пишет: «Его желание быть со мной наедине выглядело подозрительным». Дело приняло неожиданный оборот. Они расположились на берегу у летнего дома Исмаила и жарили на решетке рыбу, которую наловили. Потом Исмаил шепнул ему, что некоторые женщины из его дома, по всей видимости, будут купаться в бассейне и за этим можно понаблюдать из соседнего садового домика, от которого у турка был ключ. Казанова преисполнился энтузиазмом. «Ведя меня за руку, он открыл дверь, и мы оказались в темноте. Мы видели весь освещенный луной бассейн. Совсем рядом перед нашим взором предстали совершенно голые девушки, плавающие, выходящие из воды и поднимающиеся по мраморным ступеням, где они принимали самые неизъяснимые позы». Это была сцена из арабских сказок, три женщины из гарема, обнаженные при свете луны. Рассказы путешественников того периода полны удивления «омовением магометан» и в этом смысле Казанова следует литературным традициям. Жители Османской империи купались прилюдно и часто. Один французский писатель того времени извел десять страниц на описание этих ритуалов, на радость своему повелителю-королю включив туда неожиданные подробности, которые в Версале посчитались шокирующими: и мужчины, и женщины практиковали полную эпиляцию всего тела.
Вряд ли можно предположить, что Исмаил не планировал подглядывать за ритуалом купания женщин своего дома. Вполне возможно, как счел Казанова, что он получал удовольствие от подглядывания, особенно в компании другого зрителя. Казанова был убежден, что женщины знали о наблюдении за ними и нарочно вели себя соблазнительно. Несомненно, Исмаил понадеялся, что подсматривание сблизит его с венецианцем. Казанова пишет, что он «предпочитает верить», будто Исмаил не планировал дальнейшее. Он увидел, как Исмаил мастурбирует в темноте, глядя на девушек, а затем позволил турку дотронуться до себя. Его проза, возможно, умышленно становится здесь неясной — эмоции и импульсы смешиваются, как и его отношение к своим читателям, с их предрассудками и ожиданиями, адресованными знаменитому гетеросексуальному распутнику. «Во всю свою, жизнь не случалось мне впадать в подобное безрассудство и так терять голову», — напишет Казанова, возможно смягчая редкое признание в повторном половом контакте с другим мужчиной, который мог подразумевать, а мог и не подразумевать полноценный секс с проникновением.
Я, как и он, принужден был довольствоваться находящимся подле предметом, дабы погасить пламень, разжигаемый тремя сиренами… Исмаил же, принужденный, находясь рядом, заменить собою дальний предмет, до которого не мог я достигнуть, торжествовал победу. В свой черед и он воздал мне по заслугам, и я стерпел. Воспротивившись, я поступил бы несправедливо и к тому же отплатил бы ему неблагодарностью, а к этому я не способен от природы.
То, что произошло у Казановы с Исмаилом, когда они вместе подглядывали за купальщицами, представляется неизбежным. Возможно, таким образом Джакомо исследовал неизвестные ему грани сексуальности, искренне допуская любое разнообразие в этой сфере. Выражаясь литературно, Константинополь был подходящим местом для подобных изысканий. «Блистательная Порта» — султанская Турция — часто описывалась в литературе того времени как наиболее вероятное место, где молодые люди могут познакомиться с сексуальной культурой, совершенно чуждой общепринятым европейским нормам. Порой сознательно, чтобы бросить тень на ислам, с подачи писателей от леди Мэри Уортли Монтегю и Адольфа Слейда до барона де Тотта повторялись сюжеты вроде описанного Казановой, Константинополь пользовался дурной славой — как и период карнавала в Венеции, — что только увеличивало вероятность гомосексуальных контактов.
Благодаря Константинополю, Казанова многое узнал о себе. Он обнаружил, что его амбиции не берут верх над привязанностями к вере и культуре Европы; увидел, что может и за границей, не изменяя себе, вызывать расположение зрелых мужчин и философов, как делал это в Италии. Он понял, что его сексуальный аппетит, будучи на своем пике, не ведает границ ни места, ни совести, ни, по-видимому, пола. Если, как иногда предполагают, он выдумал константинопольский эпизод, по-прежнему очевидно, что перед Джакомо стоял вопрос об определении отношения к Церкви, пределов своей жадности (он отрекся от брака по расчету) и к своему первому, по всей видимости, опыту пассивного и активного анального секса, которому у себя в мемуарах он отвел не больше места, чем жасминному кальяну с филигранью из Константинополя. Что же касается двуличия Исмаила-соблазнителя, Казанова просто заключает: «Мы не знали, что сказать друг другу, поэтому просто посмеялись». И это очень в духе Джакомо, который опять остался верен себе.
Он покидал Константинополь, обогатив свой жизненный опыт и увозя немалый багаж. Хотя Джакомо и отклонил заманчивые предложения Юсуфа Али «высокой должности в Османской империи» и руки его дочери Зельми, турок сказал, что впечатлен познаниями и аргументацией Казановы и был бы рад иметь его зятем, а затем отдал Джакомо ряд товаров для продажи на Корфу или в Венеции. Случай с Исмаилом был лишь одним из нескольких приключений в Константинополе, о которых Джакомо не рассказывал Бонневалю или Венье, по возвращении в венецианское посольство. Письмо, которое Исмаил передал ему для кардинала Аквавивы, Казанова вскоре потерял, а подаренный обожателем бочонок турецкого меда — продал.
Описание краткого пребывания на Корфу по дороге в Турцию и обратно часто теперь упоминают как свидетельство чрезвычайной правдивости всего, что он написал в Константинополе. Джакомо прибыл на Корфу с сундуком товаров от Юсуфа Али и Исмаила, явившимся, по словам Казановы, всего лишь умеренной платой за удовольствие разделить с ним компанию, хотя современные циники могут увидеть здесь плату за сексуальные услуги. В числе подарков были вино, табак, жасминовый кальян и кофе мокко, стоившие на Корфу сотни цехинов и доставшиеся военным морякам острова и их избалованным куртизанкам. К тому же на Корфу Казанова прибыл в младшем военном звании венецианской армии, которое купил в Венеции. С учетом его впечатляющей эрудиции и рекомендации от Дольфина, ему предложили службу в качестве адъютанта у Джакомо да Ривы, командующего базировавшихся на Корфу галеасов (галер). А это, в свою очередь, привело его в постель синьоры Фоскарини, любовницы да Ривы.
Связь с Фоскарини была неудачной, разочаровывающей и унизительной, ранним для него уроком роли чичисбея — любовника, которого знатная замужняя женщина заводила с разрешения мужа, своего рода проявления венецианской галантности, чреватой крушением романтизма. В любом случае, для Казановы это стало очередным испытанием, а разочарование от связи с содержанкой вышестоящего офицера в итоге закончилось тем, что Джакомо заплатил за любовь одной из портовых шлюх и снова подцепил гонорею.
Таким был человек, который принял решение вернуться в Венецию. Его корабль бросил якорь вблизи Арсенала 14 октября, и, после прохождения бортового карантина, он ступил на землю родного города 25 ноября 1745 года. Он был сломлен, исхудал и полон сомнений. Однако, во многих отношениях, он начал взрослеть.
Акт II, сцена IVПалаццо Брагадина и вхождение молодого человека в общество1745–1748
Я чувствовал стыд, унижение, зарабатывая каждый день гроши под звуки флейты из оркестра театра «Сан-Самуэле»… Я позволил моим амбициям уснуть.
Как только Казанова сошел на берег, он отправился к синьоре Орио — узнать новости о друзьях и повидаться со своими «маленькими женами». Он многое пропустил, пока был в отлучке. Вдова Орио повторно вышла замуж, Нанетта тоже вступила в брак и стала графиней, а ее сестра, Марта, к этому времени ушла в монастырь на Мурано. Казанова больше никогда уже не увидел Марту. Франческо, его брату, теперь было восемнадцать лет, он учился рисовать батальные сцены в крепости Сант-Андреа, где когда-то держали в заточении Джакомо. Молодые мужчины в первый раз практически подружились — Казанова потрудился посетить форт и попросил Франческо вернуться в Венецию.
Но появление Казановы в городе не было ни счастливым, ни комфортным. Он осознает, что, в свои двадцать лет, считается дилетантом и не подающим особых надежд человеком. Задуманные им схемы красивой карьеры в церкви или в армии разбились о скалы чрезмерного тщеславия и мелких скандалов, и знакомые и бывшие приятели в окрестностях «Сан-Самуэле» в открытую смеялись над ним. Он снял вместе со своим братом дешевую комнатку в другом тихом театральном районе, на Калле-дел-Карбон и оказался далеко от центра Венеции, да еще и без гроша. Это могло быть симптомом самоуничижительной, отчасти юношеской депрессии или же проявлением еще одной особенности Джакомо — пав низко, он стремился сам еще более ухудшить плохую ситуацию.
Он попросился в театр к Гримани скрипачом. В оркестре было вакантное место, а Казанова умел играть на скрипке с тех пор, как научился этому в Падуе у доктора Гоцци. Работа эта почтения ни у кого не вызывала и к тому же была довольно публичной, но Джакомо сам ее выбрал и из-за нее же пребывал в страданиях. Он играл в маленьком оркестре, в его тесной яме, в двух музыкальных комедиях из всего репертуара; как недавно установлено, это были постановки «Олимпиады» на музыку Фиорелли и «Orazio Curiazio» на музыку Бертони. Он избегал бывших друзей и прятался, насколько мог, избегая «светского общества», много пил и проводил время в плохой компании. Одно из самых ранних упоминаний о Казанове в архивах венецианской инквизиции фиксирует его позор: «После низложения из сана священника, Казанова играл на скрипке в театре “Сан-Самуэле” у Гримани. Этот Казанова, по мнению многих людей, с которыми он сталкивался во время своих путешествий, не имеет уважения к религии».
В профессиональном театре есть свое братство, свои правила и плохие привычки. Оркестровая яма любого театра традиционно отдыхает в кабаке, и Казанова присоединился к коллегам. Молодые музыканты напивались в круглосуточных заведениях magazzini вблизи театра на площадях Сан-Стефано и Сант Анджело и, вдохновленные мальвазией, дружелюбные и никому ненужные, болтались пьяными вокруг Пьяццы Сан-Марко. Они отвязывали стоявшие на приколе гондолы, будили священников и просили их о последнем причастии для здоровых людей, посылали повивальных бабок к старым девам и девственницам. Они отрезали у колоколов шнуры, звонили в пожарные колокола и даже осквернили военный мемориал посередине кампо Сант-Анджело. Казанова записывает все проделки, не извиняясь и не оправдываясь. Он был потерянным молодым человеком.
Тем не менее один инцидент с оркестром, имевший место во время карнавала 1746 года, поставил Казанову в венецианском обществе и в жизни на совершенно другие позиции. К счастью для него, в одну из ночей им разрешили играть на другом берегу Большого канала и на короткое время освободили от обязанностей в театре «Сан-Самуэле». Музыканты вошли в «один из нескольких оркестров для балов… дававшихся в течение трех дней в палаццо Соранцо в Сан-Поло» по случаю свадьбы синьора. Если Казанова не оказался бы там, то никогда бы не встретился с Брагадином.
Сенатор Матгео Джованни Брагадин был братом прокуратора Венеции и жил в палаццо ди Санта Марина около Риальто. Он прибыл в палаццо Соранцо тем мартовским вечером 1746 года вместе со сливками венецианского общества на свадебное торжество. За час до рассвета с оркестром рассчитались, и Казанова уже собирался отправиться домой, когда перед ним, стоящим в очереди на гондолы, из красных одежд сенатора на землю выпала записка. Казанова вернул ее пожилому мужчине, который представился как сенатор Брагадин, и тот, поблагодарив юношу, предложил подвезти его до дома.
В гондоле с сенатором случилось что-то вроде инсульта. Сначала у него начали неметь руки, потом ноги, а когда Казанова поднес к нему лампу, то увидел, что половина лица сенатора искривлена параличом. Джакомо действовал быстро. Он приказал гондольерам остановиться у Калле Бернардо, разбудил и привел в гондолу хирурга, который немедленно пустил сенатору кровь, после чего гондола понеслась в направлении палаццо самого Брагадина. Казанова остался без рубашки — он пожертвовал ее, чтобы было чем остановить начавшееся после кровопускания кровотечение. Слуга побежал за двумя близкими друзьями сенатора, Марко Дандоло и Марко Барбаро, которые прибыли в течение часа. Доктор проводил манипуляции, и Казанове сказали, что он может идти домой. Однако Джакомо ответил, что он во избежание несчастья предпочитает остаться.
Врач пытался вылечить то, что, по-видимому, неверно диагностировал как сердечный приступ, положив ртутный компресс на грудь сенатора. Состояние Брагадина резко ухудшилось, и Казанова сделал тот внезапный шаг, которые часто потом будут характеризовать его карьеру. Он стал оспаривать диагноз и снял компресс. Это был потрясающе смелый в рамках венецианской классовой структуры и доверия к медицинским заключениям поступок, однако сенатор выздоровел, приветствовал Казанову как гения и целителя и попросил его переехать в свой дворец.
Как посчитал Казанова, причиной расположения к нему Брагадина, Дандоло и Барбаро стало то, что они сочли юношу целителем. Кроме того, они разделяли интерес Джакомо к эзотерическому учению, известному как каббала, что в то- период не было редкостью в Венеции и еще будет обсуждаться в этой книге далее. Сенатор счел, что Казанова наделен сверхъестественными способностями. Когда Джакомо спросили, откуда его познания по медицине, он наудачу принялся рассуждать и вспомнил что-то из коллекции недозволенных книг доктора Гоцци. Его медицинский гений был замешан на самообладании и способности здраво рассуждать — сильных сторонах его натуры уже в то время — и умении рисковать перед лицом смерти. Если бы Брагадин умер, Джакомо пришлось бы за это ответить, но, сталкиваясь с опасностью, Казанова, как правило, играл как актер комедии дель арте и импровизировал в самом немыслимом направлении. Так Джакомо Казанова вновь оказался на той стезе, о которой мечтал. Он переехал в палаццо Брагадина, вновь оказавшись в том мире, который, как он всегда чувствовал, должен был принадлежать ему.
Существует, однако, еще одно возможное объяснение внезапного взлета Казановы в обществе и его быстрого сближения с пятидесятисемилетним сенатором и его друзьями.
Казанова был хорошо осведомлен о тех слухах, что вскоре поползли по Венеции:
Близость моя с этими тремя уважаемыми людьми была причиной удивления тех, кто наблюдал ее. Шептались, что за ней якобы кроются какие-то странные явления, зловещие секреты, изобретаемые злыми языками с целью ославить. Говорили, что все это неспроста. Сплетни мешались с клеветой. Ведь должна же была быть за всем этим какая-то тайна, которую надлежит разоблачить.
Один из знакомых Казановы недвусмысленно заявил, что Брагадин сознательно «подцепил» смазливого мальчика из оркестра.
Но эта версия маловероятна, к протеже Брагадина серьезно отнеслись и другие люди, причем они явно не притворялись. Тем не менее, возможно, их дружба началась при условиях, отличных от описываемых Казановой. От палаццо Соранцо невозможно пройти по суше к каналу Рио-де-ла-Мадонетта. Здание имеет ворота на воде и собственный водный выход в канал. Гондолы же ожидали у пересечения двух каналов Рио-де-ла-Мадонетта и Рио-делле-Беккарие, и от палаццо нужно было пробираться по суше извилистыми закоулками, чтобы выйти на набережную Фондамента-дель-Банко-Сальвати, где околачивались гондольеры. Не там ли, в темном Калле Кавалли, сенатор случайно оперся на плечо Казановы, который предусмотрительно выбрал именно этот путь. Могло ли быть так, что сенатор нарочно уронил записку, тем самым дав окончательный сигнал к флирту, начавшемуся еще ранее? Если Казанова был тогда бисексуалом, то такое вполне могло иметь место: «Связь с Брагадином началась хотя бы как простая продажа его [Казановы] тела, точно таким образом, как вся его семья и остальные люди в театре, обоих полов, продавали свои тела». Это, безусловно, помогает объяснить крепость уз, которые с того дня связали Казанову с Брагадином. Казанова открыто говорил, что любой молодой человек будет глупцом, если не пытается снискать «расположение влиятельных людей… лаской и, [отбросив] предубеждения». Более того, он осознавал, что инквизиция следит за его контактами с Брагадином, считая их подозрительными: «Двадцать лет спустя я узнал, что они следили за нами и лучшие шпионы трибунала государственных инквизиторов пытались обнаружить тайные причины столь невероятного и ужасного союза».
Документы венецианской инквизиции и в самом деле подтверждают основания для паранойяльных утверждений Казановы о пристальном внимании к нему лучших шпионов инквизиторов, а также мнение, что Казанова продавал свое тело и целительские умения, основанные на владении каббалой. Из бумаг инквизиции того периода видно, что Джакомо считался кем-то средним между вольнонаемным слугой, выскочкой из низшего сословия и продажным юнцом:
Среди тех, с кем он знается, Брагадин, Барбаро и разные вельможи, которые любят его и с несколькими из которых он состоит в интимной связи… Также отмечается, что он имеет многочисленных знакомых из иностранцев и молодых поклонников — как мужчин, так и женщин, — с кем развлекается в их домах, а также замужних женщин и пожилых мужчин и женщин, с которыми он также увеселяется во всех смыслах.
Заключение инквизиции гласило: «[Казанова] пытается возвыситься в обществе и сделать себе состояние, одновременно удовлетворяя свои прихоти». Наконец, последнее странное обстоятельство: если Казанова действительно планировал в ту ночь ехать домой, то почему отправился с сенатором, чья гондола уплывала в противоположном направлении на север, до того, как с ним случился «сердечный приступ»?
Судите сами, насколько достоверно звучат объяснения Казановы того, почему трое вельмож столь быстро прониклись к нему расположением. Брагадин, Дандоло и Барбаро практиковали модную и запрещенную тогда каббалу, пытаясь подчинить фортуну и постигая для этого науку вычисления волшебных формул на основе древнего иудейского мистицизма. Казанова, возможно, и знал о каббале примерно столько же, сколько и о медицине, но он успел сказать правильные слова в подходящий момент, убедив этих людей в своем могуществе, чем в первую очередь, а вовсе не пороком и завоевал сердца «стариков» (на самом деле они были средних лет).
Спустя несколько недель Брагадин попросил Казанову не просто переехать в палаццо, но и стать персональным каббалистом, целителем и оккультистом для него и его друзей, а также стать его приемным сыном.
«Я выбрал самый похвальный, благороднейший и исключительно естественный путь, — пишет Казанова не без намека на иронию. — Я решил поставить себя в положение, когда мне не нужно будет более тревожиться о самом необходимом для жизни, а что именно мне необходимо — никто не может судить лучше меня… Такова история моей метаморфозы и счастливого времени, когда я возвысился из роли скрипача до дворянина». Он перепрыгнул через рампу сразу в центр сцены, получив главную — jeune premier — роль, которой жаждал. За одну ночь Казанова стал молодым венецианским патрицием, со всеми привилегиями богатства и без всяких обязанностей, которые, возможно, ему пришлось бы нести, будь он настоящим, а не приемным сыном.
Это было достигнуто не без помощи театральных богов, Казанова использовал случай и внушил веру в «свое неодолимое могущество», блефуя и используя для импровизации обрывочные познания в каббале. Он действительно «волею небес» произвел неизгладимое впечатление на троих мужчин старше него, и они призвали его, и если они осыпали его материальными «земными» благами, то он принимал их покровительство со всем пылом юношеской признательности. Он будет им на радость тем молодым человеком, которым некогда был каждый из них. Почему нет? Его объяснение привязанности к нему Брагадина — помимо их общего интереса к каббале — было простым:
Великодушный Брагадин присматривал за мной: Он любил мое сердце и мой разум. В молодости он тоже был большим повесой, рабом каждой страсти… Он полагал, что видит во мне себя, и жалел меня. Он говорил, что если я и дальше буду так жадно жить, то скоро сгорю, но, несмотря на предупреждения, никогда не терял веру в меня. Он всегда считал, что дикость моя пойдет на убыль, но не дожил до того времени, когда смог бы увидеть это.
Казанова присоединился к тем людям высшего венецианского общества, о которых позже Стендаль скажет, что они жили лучше, изысканнее и более счастливо, чем, возможно; какой-либо другой в истории человечества. И Джакомо обладал уникальным талантом жить счастливо в это лучшее из времен. Так начинается период жизни Казановы как праздного венецианца из высшего общества — именно такой его имидж потом станет известным в мире, но попал наш герой в круг элиты и продержался там всего лишь несколько лет, едва разменяв свой третий десяток. Нельзя недооценивать роль случайности, совершенно изменившей жизнь Казановы. Она вытащила его, как deus ex machina в греческом театре, из канавы к звездным высотам венецианского общества. Эта трансформация в стиле Золушки сразу обеспечила ему новую жизнь, но при этом таила в себе риск. Из архивов инквизиции становится очевидным, что именно нарушение социальных границ, а вовсе не постельные приключения или фокусы с картами Таро привели стражей Светлейшей республики к мысли об опасном радикализме Джакомо Казановы. Но все это было у него в будущем.
В настоящем же он приступил к обучению тому, как надо быть богатым. Брагадин, Дандоло и Барбаро выделили ему довольно щедрые пособия по десять цехинов в месяц, которые выплачивались почти всю его жизнь. Он немного занимался необременительной юридической работой для Лезе Мандзони; у него снова был дом, новые сыновние отношения с отцом (точнее, с отцами). Что еще более важно, с точки зрения его положения в Венеции, он имел свою собственную гондолу и слугу и отныне одевался и вел себя как ровня своим молодым друзьям из благородных семейств. Близкими друзьями Казановы стали польский граф Завойски, молодой своенравный Дзордзи Бальби, известный остроумием Анджело Кверини, отпрыск могучего венецианского рода и молодой повеса Лунардо Венье, палаццо которого смотрит окнами на «Сан-Самуэле» с другой стороны Большого канала.
Отношения с Брагадином и его друзьями, начавшиеся в театральной традиции квази-проституции или, как представляет Казанова, циничного обмана им трех человек, одержимых спиритизмом, вскоре превратились в нечто весьма трогательное. Брагадин и, поначалу в меньшей степени, Дандоло и Барбара очевидным образом заботились о молодом Джакомо. А тот, в свою очередь, отвечал им любовью и уважением. Он обращался к ним за советом так же, как обращался и за деньгами. В молодости Брагадин многое пережил и много любил и потому знал больше о венецианском высшем обществе, чем мог предположить протеже с задворок «Сан-Самуэле». Когда Казанова запутался в истории с юной аристократкой, сбежавшей от жениха, или пытался помочь деревенской девушке с приданым, они советовали и выручали его. Правда, в обоих случаях Казанова действовал небескорыстно: женщины платили ему сексуальным удовольствием за его доброту. «[Брагадин] всегда давал мне превосходные наставления, — писал Казанова, — которые я слушал с удовольствием и восхищением и никогда не игнорировал. Это все, что он хотел от меня. Он давал мне хорошие советы и деньги». Кроме того, как прекрасно знал Казанова, сенатор дарил ему любовь.
Проживая в палаццо Брагадина, где с балкона второго этажа смотрят три каменные головы апостолов, Казанова вскоре стал известной фигурой в окрестностях Санта Марина — района изысканных дворцов, где, по иронии судьбы, находится еще один театр, «Театро Гримани ди Сан-Джованни Грисостомо» (сейчас известен как «Малибран»). Когда молодой франт выходил из своей гондолы, он мог бросить взгляд через канал на жизнь, которую оставил, напротив пристани палаццо находились двери в театр.
В компании трех вельмож он провел лето 1746 года в Падуе, теперь уже бесконечно далекой от оставшегося в прошлом мира школяров доктора Гоцци. Нынче Джакомо тратил время и деньги в доме местной куртизанки Анчиллы, где также играл в азартные игры. В результате он получил вызов на свою первую дуэль, с «молодым мужчиной с такими же куриными мозгами, как и у меня, и с такими же вкусами» — от графа Медина, который был главным любовником Анчиллы и карточным шулером в ее игорном бизнесе. Дуэль при луне на шпагах (Казанова усвоил привычку знати и военных носить шпагу, но нигде не упоминается, чтобы он учился ею владеть), в ходе которой Джакомо ранил графа, побудила Брагадина предложить Казанове немедленно вернуться в Венецию. Так он и поступил, проведя оставшуюся часть 1746 года за «своими обычными занятиями: азартными играми и любовными делами».
Неудивительно, что венецианские власти озаботились поведением молодого Джакомо Казановы. Венеция была — и остается — городом, где невозможно сохранить анонимность и где преступления и проступки сразу же становятся предметом сплетен, комментариев, порицания или досужего обсуждения. Кроме того, в восемнадцатом веке в городе действовала разветвленная сеть платных информаторов, работавших на Совет десяти и его малый комитет, Совет трех. За этими структурами стояла устрашающая инквизиция. Венецианскую инквизицию не следует путать с инквизицией, действовавшей от лица Церкви; Совет трех, куда попадало большинство материалов инквизиции, был органом государственной цензуры.
Джованни Баттиста Мануцци работал информатором в основном в районе вокруг кампо Сан-Стефано и Сант-Анджело, но иногда писал и о делах в удаленных от Риальто местах вроде Сан-Луки или даже Санта-Марины. Он был пьяницей, если судить по винным пятнам на его донесениях, до сих пор хранящихся в базилике Санта-Мария-Глориоза-деи-Фрари в Венеции, а также если смотреть на ухудшение его почерка по мере того, как он писал. Кроме того, он был ханжой. Он пристально следил за Казановой, который неизбежно попал в какой-то момент в поле зрения инквизиции, пусть даже и началось это из-за каких-то шалостей. В архивах есть доклады о жизни Джакомо, как и о многих других гражданах города, — он попадал в группу тех людей, кого слишком часто видели с иностранцами.
Но дело было не только в общении с иностранцами и незначительных проступках. Венецианская инквизиция являлась скорее органом государственного, нежели религиозного, контроля, и хотя это различие было в восемнадцатом веке не существенным, в первую очередь внимание к Казанове привлек его внезапный взлет по социальной лестнице в общество знати.
Одна из основных функций инквизиции и, возможно, венецианской власти заключалась в сохранении местной олигархии — узкого круга патрицианских семей из списка Золотой книги дожей, имевших право занимать должности в правительстве и церкви, при синекурах и в торговых монополиях; семей, своего рода неприкасаемых для всех остальных венецианцев или международного сообщества. Один из первых докладов Мануцци о Казанове иллюстрирует; как опрометчиво тот заигрывал с инквизицией, скверно ведя себя в компании, людей с хорошими связями:
Что касается обязательства перед венецианской [инквизицией] разобраться с вопросом в отношении Джакомо Казановы, сына комедийных актеров, то характер [Казановы] можно описать следующим образом: хитрый и пользующийся щедростью посторонних людей — таких как Брагадин, который помогает ему финансово в связи с тем, что Казанова нигде не работает. По большей части он общается с людьми похожих склонностей, хотя и из всех слоев общества, от знати и до мелких игроков. Однако Дон Пио Бата Дзини из церкви Сан-Самуэле, друг Казановы, сказал мне в частной конфиденциальной беседе, что не следует недооценивать умения Казановы — он способный игрок, который может выигрывать в городе деньги у знати, [встречающейся среди] его многочисленных знакомых.
Возможно, зная, что за ним внимательно следят, в январе 1748 года Казанова покинул Венецию и отправился через всю Северную Италию в Милан, выбрав город за то, что там на него «никто не обращал никакого внимания». Продлилось это недолго. Он занял четыреста цехинов, скорее всего у Брагадина, принарядился и в расцвете своих двадцати трех лет отправился в театр.
Представление, опера, было ничем не примечательным, за исключением появления под «общие аплодисменты» младшей сестры Терезы Ланти, Марины, — теперь «взрослой, расцветшей и, коротко говоря, обладавшей всей прелестью, положенной девушке в семнадцать лет». Она была такой, какой следовало быть девушке из семьи Ланти, и пользовалась покровительством самозваного римского графа, Чели, подкладывавшего ее в постель мужчинам, которых потом намеревался обмануть в карты. Когда Казанова назвался родственником Марины, Чели сказал «она шлюха», на что Марина добавила, что это именно так и графу можно верить, поскольку он ее сутенер. Смешанные мотивы галантности и личной выгоды привели Казанову к решению «спасти» девушку от графа, Джакомо предложил ей вместе отправиться в Мантую, где она могла бы выступать как прима- балерина. Вытаскивая ее из трудной ситуации, он снова нарвался на дуэль. Секундант с его стороны стал ему затем другом на всю жизнь. Это был французский актер, певец и танцор Антонио Стефано Балетти, на год старше Казановы, он должен был танцевать с Мариной в Мантуе.
На этом этапе своей жизни Казанова неоднократно попадал в круг профессионального театра — он даже путешествовал под девичьей фамилией своей матери, Фарусси, — и, видимо, полагал, что компания музыкантов и актеров соответствует его взглядам на мир и его происхождению. Марина же выбрала не Джакомо, а Антонио, когда втроем они отправились в Мантую по виа Кремона. Привычка Казановы искать театральную толпу делала ночной город особенно привлекательным для него. Поэтому вскоре после того, как Марина и Антонио занялись репетициями и все вместе они переехали в отдельную квартиру, Казанова снова попал в беду.
В Мантуе действовал частичный комендантский час. Город патрулировала милиция из состава австрийской армии, но офицер, который за позднюю прогулку остановил Казанову, был ирландского происхождения и служил в императорской пехоте. Звали его Франц О’Нейлен, и они с Казановой сразу признали друг друга как родственные души и вскоре после «ареста» Казановы уже пили вместе. О’Нейлен тем не менее был развратником более мрачного толка. Он хвастался, что бросил попытки вылечиться от гонореи, ввязывался в драки и ссоры, ему ничего не стоило сбить, проезжая по городу на полном скаку, пожилых женщин, но особенно отталкивающим был его интерес к сексуальному садизму, он даже носил кольцо с острым выступом, чтобы причинять партнеру наибольшую боль в момент максимального удовольствия. Это было слишком даже для Казановы. Джакомо хотя и имел отчасти схожие вкусы, но никогда не испытывал тяги к сексуальному насилию и не проявлял его.
В конце концов они поссорились из-за различных взглядов на отношения с женщинами. Казанова утверждал, что любовь без любви ничего не стоит, а О’Нейлен дразнил его тем, что подловил Джакомо, когда тот снял себе на пятнадцать минут шлюху, которую даже не считал привлекательной.
Понимание Казановой собственной сексуальности развивалось. Он признается в мемуарах, что его тяга к сексуальным приключениям была не совсем или даже вовсе не физической, но возникала из радости доставлять удовольствие, от желания игры и из-за патологической потребности дарить эротическое или иное удовольствие, чтобы затем — двигаться дальше. Идея погони за сексом, чтобы причинять скорее вред (или даже реальную боль в случае О’Нейлена), чем удовольствие, была для Казановы неприемлемой.
Он провел два месяца в Мантуе, лечась от гонореи обычными для себя дозами eau de nitre (селитры) и спартанской диетой и часто приходя в театр посмотреть, как его друзья Балетти и Марина выражают в танце свою страсть.
В последнюю ночь в Мантуе он снова пошел в театр, где увидел синьора Мандзони, в чьей юридической конторе в Венеции работал спустя рукава. Мандзони был с Джульеттой, знаменитой куртизанкой, которую Казанова встречал несколько лет назад в палаццо Малипьеро. С их помощью он познакомился с местным главным австрийским военным чиновником, генералом Спада. Это мог бы оказаться ничем не примечательный вечер встречи старых и новых знакомых, который не стоило бы слишком подробно описывать в воспоминаниях, если бы позже в ту ночь Казанова не встретил женщину, которую можно назвать любовью всей его жизни.
Акт II, сцена V«Вы забудете и Анриетту»1749
Те, кто не верит, что женщина способна делать мужчину счастливым двадцать четыре часа в сутки, — никогда не знали Анриетты… Невозможно вообразить степень моего счастья.
В коридоре дома, где остановился Казанова, можно было увидеть и фарс, и романтику, и драму. Здесь смешивалось все. Венгерский, как Джакомо понял по униформе, офицер спорил с хозяином итальянцем, пытаясь говорить с ним на латыни. В комнате венгра в кровати спал еще один мужчина, и итальянец угрожал венгру инквизицией, поскольку подозревал в незнакомце женщину и потому даже уже призвал sbirri — констеблей от инквизиции, которые составляли отчет для местного епископа.
Казанова, привлеченный любопытством, соображениями учтивости или же присущим ему инстинктивным интересом к действу и неудачникам, решил взять сторону иностранца и выступить переводчиком.
«Пыл, с которым я вмешался в дело, — утверждал он, — проистекал от моего врожденного чувства учтивости, которое не смогло смолчать, видя, что с иностранцем обращаются подобным образом». Кроме того, разумеется, он был заинтригован тем, кто же на самом деле лежал в постели венгра. Казанова попросил генерала Спада, с которым свел театральное знакомство, помочь со sbirri, которых, как верно полагал венецианец, хозяин дома использовал как средство выбить деньги из венгра. Все было сделано в добрых старых венецианских традициях: немного обаяния, несколько встреч, поднятые в изумлении брови… И проблема разрешилась.
Затем в гостинице венгр открыл Казанове тайну своего спутника: им оказалась коротко стриженная, со взъерошенными пшеничными волосами француженка, переодетая в солдатскую форму и назвавшаяся Анриеттой. Она не говорила ни по-итальянски, ни на латыни, а венгр не знал французского. Тем не менее они вместе путешествовали и спали, что было странно и опасно. Дело было не в том, что она переодевалась в солдата, так поступал и сам Казанова. Но вот спать с женщиной, которая одевается как мужчина, — это означало стать объектом внимания со стороны инквизиции, поскольку — в отличие от Беллино — Анриетта не очень-то пыталась скрыть свою женственную природу. Ее внешний вид был знаком сексуальной и социальной эмансипации; она ожидала, что к ней будут относиться как к мужчине, и открыто путешествовала в качестве любовницы с пожилым иностранцем, с которым не могла общаться. Они направлялись в Парму, и Казанова немедленно решил переменить свой собственный маршрут.
Если компаньонка венгра и спровоцировала воспоминания о трансвестите Беллино, Казанова об этом не упоминает. Однако в «Истории моей жизни» он довольно скоро пишет о блестящей, своенравной «ряженой» Анриетте. Именно ее почти сценическое остроумие пробудило его интерес к ее происхождению и образованию и придало ей особую привлекательность в его глазах. На следующий день Анриетта парировала серию насмешек Джульетты, которая считала ее сбежавшей откуда-то куртизанкой либо, как писал Казанова, «искательницей приключений».
— Странно, — обратилась Джульетта к «ряженой», — что вы (и венгр) можете жить вместе и совершенно не говорить друг с другом.
— Почему же странно, синьора? Мы понимаем друг друга, и речь вовсе не нужна для того дела, которым мы вместе занимаемся.
На этих словах вся компания зашлась смехом.
— Я не знаю ни одного дела, в котором речь или, по крайней мере, ее письменная форма не были бы необходимы.
— Прошу прощения, синьора, такие занятия есть, например как насчет азартных игр?
— Вы что, кроме карт, больше ничем не заняты?
— Совершенно верно. Мы играем в фараон, и я держу банк.
Хохот продолжался, пока все уже не стали задыхаться, и синьора Кверини [Джульетта] тоже не смогла удержаться от смеха.
— Но разве так вы получаете большой доход?
— Вовсе нет. На самом деле выручка настолько мала, что о ней и говорить не стоит.
Последние фразы, как замечает Казанова, остались непереведенными, чтобы пощадить гордость венгра.
Казанова был заинтригован драмой переодетой под солдата женщины и очарован ею, когда обнаружил, что она красива, имеет несколько мальчишеские манеры и вдобавок наделена остроумием «того сорта, какой я всегда обожал», состоявшего, как говорит Джакомо, из вольностей и игры словами. Она уже показала себя авантюристкой, и он решил увести ее от венгра, справедливо предположив, что путешествия дают ей удобный повод для связей на стороне. По его мнению, в Анриетте было все, что необходимо для романтического приключения: атмосфера таинственности, пренебрежение нормами (если не сказать трансвестизм), выдуманное имя и острая потребность в независимости, возникшая из-за предыдущих неудач. Кроме того, она отличалась красотой и, по-видимому, свободными взглядами на секс и обещала страсть немедленную и мимолетную.
Анриетта призналась Казанове, что сделала в своей жизни «три глупости», за которые расплачивается. Одной из них был ее брак — она описывала мужа и свекра как монстров. Она была на пути в Парму, когда повстречалась с венгром вблизи Рима, и он взял ее с собой как своего рода эскорт. Казанова сделал свой первый шаг, он спросил венгра, нельзя ли ему сделать Анриетту и своей любовницей. Венгр согласился. Тогда Казанова предложил Анриетте, чтобы она отправилась в Парму уже с ним в качестве нового покровителя. «Я не только испытываю к вам дружеские чувства, [в отличие от венгра] я люблю вас, поэтому абсолютно необходимо, либо чтобы я полностью владел вами и был счастлив, либо мне остаться здесь и позволить вам ехать в Парму с офицером… Знайте, мадам, что француз может забыть [вас, как вы и предполагаете], однако итальянец, если судить по мне, не имеет такой власти». Его неуемная страстность, которая покорила Терезу-Беллино в поворотный момент в ее жизни, сначала показалась Анриетте смешной. (Сперва она обращалась с ним как с влюбленным мальчиком, вероятно, она была старше его почти на десять лет.) Это сводило его с ума, и он потребовал, раздраженно, чтобы она немедленно решила, кто из мужчин должен сопровождать ее в Парму. Она продолжала дразнить его; «Позвольте мне смеяться, прошу вас, ибо я никогда в жизни не мыслила, что мне будут признаваться в любви гневным тоном. Как вы не понимаете, разве можно говорить женщине о любви, которая должна быть самой нежностью, приказывая: “Мадам, один или другой, выбирайте сию же минуту!”»
Любовь часто прячется между смехом и одиночеством, и Анриетта была одной из немногих женщин, которой Казанова позволял смеяться над ним, узнавать о самом важном для него и вступить в связь с ним на равных. Вынужденный признаться в своей потребности в ней («Будьте уверены, что я люблю вас. Так что выбирайте. Решайте»), он передал в их отношениях власть ей, власть начать их и закончить, и потому злился:
— Все тот же тон!
Она вновь насмехалась над ним.
— Вы знаете, что вы, кажется, пребываете в ярости?
Ее конечный ответ был ясен, хотя и допускал двусмысленность.
— Да, — сказала она. — Поедем в Парму.
Он может присоединиться к ней, если хочет. Или нет. Она поедет в любом случае; а венгр отправится своей собственной дорогой. На следующий день в гостинице в Реджио, между Болоньей и Пьяченцей, Казанова и Анриетта стали любовниками. Очевидная простота, с которой мужчины той эпохи требовали благосклонности женщины, лишившейся когда-то своей чести, шокирует современные чувства. Имея дело с греческой рабыней, русской крепостной или куртизанкой, Казанова выставляет женщин в свете, соответствующем его времени, культуре и полу. Тем не менее после того как он одержал победу, уведя Анриетту у венгра, он «поклялся, что никогда даже не попросит поцеловать ее руки, пока не завоюет ее сердце». Он был повесой и романтиком одновременно, и его смущал сомнительный статус Анриетты в ее отношениях с другим мужчиной. Казанова признавал наиболее привлекательными тех женщин, что были сильны духом и неортодоксальны, хотя часто показывали свою уязвимость перед ним, делая его своим возлюбленным, защитником или эксплуататором. Казалось, в Анриетте, как и в Терезе, он почувствовал родственную душу, и затруднительное положение, в которое она попала, напоминало ему его собственное. Роман с Анриеттой, ознаменовавший окончание в некотором смысле первого акта его жизни, начался из ощущения родства и предчувствия того, что их жизнь может пойти в любом направлении и, возможно, выльется в совместно прожитые годы.
Парма, куда Казанова и Анриетта прибыли в 1749 году, тоже находилась в поворотной точке своей истории. В прошлом году, согласно мирному договору в Аахене, город был передан во владение Дона Филиппа, инфанта Испании. Одновременно инфант заключил весьма благоприятный союз с дочерью французского короля Людовика XV, Луизой-Елизаветой. Когда туда приехали Казанова и Анриетта, итальянский дотоле город становился все более французским. Торговцы были рады услужить итальянцу по-итальянски (он купил одежду для Анриетты, которая по-прежнему еще была одета как солдат, плюс «перчатки, веер, серьги… все ради ее удовольствия») и нанял репетитора, чтобы учить ее итальянскому языку. Опера, куда они часто ходили под вымышленными именами как синьор Фарусси и Анна д’Арси, была переполнена французами и испанцами, утверждавшими свое недавно обретенное социальное превосходство к недовольству некоторых местных жителей. «Новоиспеченный герцог Пармы, — писал британский дипломат, — вызывает отвращение у всех своих новых подданных, он [ведет себя] так ужасно по-французски, что они не могут угодить ему». Анриетта, когда они ходили в оперу, отказывалась румянить щеки — как в то время сделала бы любая француженка по случаю похода в публичное место — и просилась на расположенные сзади плохо освещенные места. Она вела себя неоднозначно. Так, в одном эпизоде она сперва робко предложила сыграть с листа концерт на виоле да гамба, но потом язвительно заметила, что мать-настоятельница монастыря, где она воспитывалась, считала для женщин предосудительным играть на этом инструменте, поскольку приходилось сидеть в неподобающей для дамы позе. Охваченный смесью облегчения, гордости, обожания и изумления, что он живет рядом с таким чудом, Казанова в мемуарах вспоминал, что после концерта он уехал один и расплакался от нахлынувших чувств.
Мало-помалу она проговаривалась о деталях своего прошлого, и в течение трех месяцев, которые Казанова позже характеризовал как самое счастливое время в его жизни, он смог собрать в единое целое картину ее минувших дней и ее вероятного будущего. Анриетта убежала от мучившего ее мужа и, по-видимому, тиранившего ее свекра. Она не сознавалась в этом, но, возможно, она оставила во Франции маленького ребенка — две из трех реальных женщин, которые могли оказаться «Анриеттой», были матерями. Она ждала какого-то прояснения отношений со своей родней или родней мужа, может быть, предоставления официального развода или права на свидания со своими детьми без угроз дальнейших скандалов в семье. Теперь она нашла компанию себе в лице своенравного молодого авантюриста, который разделял ее взгляды на жизнь и любовь, но не мог, если реально смотреть на вещи, разделить с ней будущее. Возможно, этот аспект тоже привлекал Казанову — Анриетта не намеревалась связывать себя с ним надолго.
Перед ней он был открыт. Джакомо признал, что его финансы неустойчивы, а будущее — не слишком многообещающее; «ради Анриетты» он перестал играть роль. Она вела себя в соответствии со своим характером и требовала того же от него, и он шел на это, что редко делал и в жизни, и в любви. Даже когда он занимался с ней любовью, ему — обычно склонному к превращению секса в некий роскошный спектакль — «всегда казалось, как будто это в первый раз».
Конечно, трудно предположить, что именно Анриетта сделала с ним, но только он несколько месяцев прикладывал все старания, чтобы его возлюбленная ощущала себя счастливой, и, по всей видимости, успешно. Анриетта расцвела от внимания и усердия любовника. Он был внимателен к ее потребностям, иногда подбирая ей одежду на собственный вкус, и купался в отражении ее успеха как интеллектуалки, красавицы, музыкантши и — в городе, находившемся в плену всего французского — как образованной аристократки из Прованса. Она беспокоилась, что он так увлечен ею, и стала намекать, что доверяет любви и свету меньше, чем себе, и что их период счастья рано или поздно завершится. «Те, кто заявляют, что можно быть счастливым всю жизнь, не знают, о чем говорят, — сказала она ему. — Удовольствие, чтобы оставаться удовольствием, должно иметь конец».
Анриетту узнал монсеньор Антуан-Блакас Прованский, который, возможно, действительно был связан с ней и состоял в свите нового герцога Пармы. Это случилось на вечернем приеме в летней резиденции герцога в Колорно. Последовала непростая беседа, а затем мучительное для нее и Казановы ожидание после того, как Блакас отправил письмо во Францию, по-видимому, ее семье. Прошло три недели прежде, чем от родни прибыл ответ. Должно быть, семья согласилась на ее условия, поскольку Анриетта сказала Казанове, что они должны расстаться.
Я, моя единственная любовь, [писала она], вынуждена оставить Вас. Не добавляйте себе горя, думая обо мне…
Лучше радоваться тому, что нам удавалось быть счастливыми в течение трех месяцев подряд; немногие смертные могут сказать то же самое. Так давайте никогда не забывать друг друга и позволим себе часто вспоминать нашу любовь… И если случайно Вы узнаете, кто я, ведите себя так, как если бы Вы были в неведении. Я не знаю, кто Вы, но вижу что никто в мире не знает Вас лучше, чем я… Я хочу, чтобы Вы снова полюбили и даже нашли другую Анриетту. Прощайте.
Казанова был потрясен. В отчаянии он заперся в своей комнате. Семья Анриетты разрешила ей снять существенную сумму со счетов швейцарского банка в Женеве, поэтому Казанова согласился сопроводить любимую через Альпы в Швейцарию. Оттуда он вернется в Италию, а она — к своей жизни в Южной Франции. Это было мрачное путешествие.
Они расстались в Женеве в отеле «Де Бланке». «В течение последних двадцати четырех часов мы могли только плакать. Анриетта не питала надежд и иллюзий… Она просила меня не узнавать о ней и сделать вид, будто я не знаю ее, если когда-нибудь встречусь с ней [вновь]». Она прислала ему письмо с места своей первой остановки, в Шатильоне, с одним лишь словом — «Прощай» и нацарапала ему послание на стекле в окне гостиничной спальни бриллиантовым кольцом, которое он купил ей в Парме. До 1828 года там оставалась надпись: «Tu oublieras aussi Henriette» — «Ты забудешь и Анриетту».
Она, казалось бы, хорошо знала Казанову, но в этом последнем утверждении ошиблась. Он никогда не забывал ее. Годы спустя он писал об их отношениях в своих мемуарах как об одном из самых запоминающихся моментов в его жизни и сделал их историю одним из наиболее захватывающих современных романов. Он также помнил свое обещание не раскрывать ее личность или их общего прошлого и сдержал его, когда случай свел их много лет спустя в ее доме в Провансе. «Когда я думаю, что же делает меня счастливым в моей старости, то нахожу таковым наличие у меня воспоминаний, и я полагаю, что моя жизнь была чаще счастливой, нежели несчастной… и поздравляю себя… Нет, я не забыл ее, и этот бальзам проливается на мою душу всякий раз, когда я вспоминаю».
ИнтермедияКазанова и секс в восемнадцатом веке
Мадам, моя профессия — повеса.
Что касается пороков, то они так же стары, как и человечество.
В своей книге «История моей жизни» Казанова описывает сексуальный опыт с более чем сотней женщин — сто двадцать две или сто тридцать шесть, в зависимости от того, как считать и куда относить эпизоды без полноценного полового акта — и с несколькими мужчинами. История его половой жизни, начиная с утраты девственности в семнадцать лет и затем в течение следующих тридцати пяти лет, охватываемых в мемуарах, говорит в среднем о четырех партнерах в год. И хотя он прожил еще двадцать четыре года после завершения мемуаров и не без романтических приключений, разумно предположить, что описанный им период дает почти полное представление о его основном сексуальном опыте, когда он, по собственным словам, «вскружил головы» нескольким Сотням женщин по всей Европе. Некоторые из них не попали на страницы его книги, например те, с кем он спал после ее написания или, как его венецианская сожительница, с которой он жил в пятидесятилетием возрасте. Следовательно, хотя было бы справедливым сказать, что этот неполный список, вероятно, выходил за пределы нормы и в ту эпоху, как выходит и сейчас, но целый ряд факторов помещает число сексуальных контактов Казановы в новый специфический контекст. Кроме того, в любом случае, не количество секса оправдывает место Казановы в истории сексуальности, но, скорее, тот способ, в котором Джакомо пишет о нем.
Чего стоит количество, показывают некоторые из современных мемуаристов и биографов Казановы, начиная с Джеймса Босуэлла и заканчивая Уильямом Хики и Джоном Уилксом. Они приводят примеры людей с гораздо более обширным списком связей по сравнению с тем мужчиной, чье имя стало практически синонимом серийного соблазнителя женщин. Тот же лорд Байрон намекает, что за несколько лет жизни в палаццо Мочениго в Венеции у него было больше партнерш, чем за всю жизнь у Казановы. Казанова, безусловно, был крайне активным в сексуальном плане, когда ему было двадцать-тридцать лет, но для почти постоянно путешествующего человека той эпохи и того окружения его сексуальная жизнь выглядит не такой уж нескромной. В классическом смысле восемнадцатого века Казанова является плохим примером распутника (или либертена), поскольку мало интересовался альковными завоеваниями или возможностями принуждать к сексу. Он не был Бальмонтом или де Садом. Его десятикратно превзошло его вымышленное альтер-эго, Дон Жуан, с каталогом из 1800 побед. Казанова не принуждает к сексу и не похож на сексуального наркомана. Действительно, ему нельзя поставить диагноз «комплекс Казановы» — в том смысле, в каком этот термин используется сегодня. Скорее, он наслаждался игрой любви и обольщения, как спортом или искусством, необыкновенно популярным у поколения, которое предшествовало французский революции. Он рассказывает об отношениях, а не о сексе на одну ночь. И в романтизме своем он был неукротим.
Джакомо платил за секс время от времени, но делал это значительно реже, чем многие обычные горожане того времени. Он не стремился занять место в ряду сексуальных гигантов, которых иногда встречал в своей жизни и был свидетелем их приключений, многие считали его более привлекательным, одаренным и наделенным потрясающим либидо, чем он оценивал себя сам. Казанова сознавал, что его исключительный интерес к людям, и к женщинам в частности, необычен и привлекателен, и до своего сорокалетия жил и любил с абсолютной уверенностью в том, что никто и ничто не может стать для неодолимым препятствием; и это кредо создавало его собственную реальность. О том, что Казанова был привлекательным мужчиной, свидетельствует множество самых разных людей, от прусского короля Фридриха Великого и до мадам де Помпадур, известных ценителей мужской красоты. Однако он не соответствовал идеалам сексуальной привлекательности своей или любой другой эпохи. Он имел большой крючковатый нос и выпуклые глаза с тяжелыми веками, густые черные брови и смуглый цвет лица — все это считалось недостатками в сравнении с принятыми в восемнадцатом веке канонами красоты. Он выглядел почти карикатурой на итальянца, необычайно высокий и мускулистый, что странно для того, кто никогда не трудился; кроме того, упоминаются толщина его шеи и выступающий кадык, которые предполагают сложение крупного человека; и обладая столь мужественной наружностью, он закутывал себя в кружева. Несмотря на свою комплекцию, он двигался, как говорили, легко и грациозно, как танцор, что неудивительно, поскольку вся его семья была театральной. Находясь в расцвете сил, Казанова был убежден, что он — или любой другой мужчина — может покорить любую женщину, если она будет единственным объектом пристального внимания с его стороны. Он полностью сосредоточивал свое внимание на тех, с кем общался, что таило в себе определенное очарование и, возможно, поражало необычностью женщин в восемнадцатом веке.
Таким образом, он явно сознавал — когда писал об этом в конце своей жизни, — что его сентиментальные, романтические и сексуальные похождения были, по меньшей мере, такими же приключениями, как и обычные путешествия, и часто обращал свое перо к вопросам сердца и чресл. Из всех описываемых им чувств именно любовные отношения изумляли, смущали и сражали его больше всего. Его воспоминания оживают, когда он подходит к своей любимой теме — к сексу. Искателям списков побед, порнографии или описаний необычных предпочтений следует обращаться к источникам вроде маркиза де Сада, неутомимого лорда Линкольна или лорда Байрона. Именно непредвзятый взгляд Казановы на эпоху и собственную жизнь, включая секс, делает его мемуары достойными изучения с точки зрения истории сексуальности. Не оправдываясь и не смущаясь, он ставит свои сексуальные и романтические приключения на одну доску с интеллектуальными, профессиональными и географическими одиссеями — и поступает так первым из великих писателей нового времени.
Большую часть своей жизни Казанова провел в чужих городах в качестве заезжего иностранца. Он редко жил где- либо более двух лет и лишь шесть — девять месяцев оставался в местах своих самых известных путешествий — Санкт-Петербурге, Риме, Лондоне. Именно поэтому его сексуальную распущенность следует рассматривать в контексте жизни странствующего коммивояжера с ее меняющимся пейзажем. На этот аспект быта восемнадцатого века проливает свет сопоставление различного рода кратких воспоминаний других путешественников той эпохи — в основном, молодых мужчин, отправлявшихся маршрутами, знакомыми Казанове. Век больших образовательных путешествий ознаменовал не только изобретение туризма, но и появление своего рода секс-туризма. На Казанову оказало влияние несколько десятилетий восемнадцатого века, когда формировались иные сексуальные нормы, множились рассказы о похождениях путешественников или публиковались различные откровенные воспоминания. В сравнении с жизнью Босуэлла, Хикки, графа Линкольна с его большим сексуально-образовательным путешествием, не говоря уже о тех, кого Джакомо знал лично, — об Андреа Меммо или князе де Линь, сексуальная жизнь Джакомо Казановы теперь может показаться далекой от приписанного ей размаха. Возможно, она даже ординарна для определенного типа горожанина восемнадцатого века, особенно для безродных путешественников, наводнявших столицы Европы во времена, когда там было возможно жить под любым именем. Казанова знал, что де Линь и Меммо посчитали бы его книгу правдоподобной, поскольку по духу и, скорее всего, в деталях все было узнаваемым. Шокирует, удивляет и вдохновляет свойственная лишь Казанове убежденность в том, что понимание его сексуальных приключений является жизненно важным для понимания его самого. Немногие писатели столь откровенны.
Насколько типичен Казанова для своего века? Это вопрос о связи человека и его времени. Рассматривать половую жизнь Джакомо вне контекста и в отрыве от эпохи придавать бй исключительное значение, как пытается он сам, — было — бы лицемерной попыткой игнорировать его погружение в свою жизнь как череду любовных приключений, игнорировать целостность его повествования, объединяющего романтические истории и его зачарованность сексом. Это относится и к его опасениям и неудачам, о которых мало известно публике. Он крайне волновался, как бы не разочаровать любовницу или не потерять эрекцию. Он страдал от преждевременной эякуляции. Он отмечал снижение у себя интереса к сексу с приближением к сорокалетнему возрасту и перечислил ряд случаев, когда отклонял предложение заняться любовью. Он по меньшей мере шесть раз страдал от вспышек гонореи или инфекций (возможно, одиннадцать раз), которые приводили к длительным периодам воздержания. «История» также указывает, что к концу своей жизни Казанова страдал от сифилиса. Его долгое лечение по возвращении из России у немецкого доктора-венеролога Пайпера, по-видимому, было связано с неприятными для либертена последствиями путешествия — геморроем, анальными и, возможно, генитальными шанкрами и бородавками.
Риск, которому подвергался он и его современники, может сегодня шокировать, но в той же мере он свидетельствует о силе побуждения, заставлявшего искать женщин, испытывать азарт игрока и стремиться к путешествиям, о желании Казановы идти на риск и чувствовать себя наказанным. Его периоды вынужденного одиночества и «чистой жизни» — когда он лечил свой гонорейный уретрит — совпали с его первыми опытами писательства и саморефлексии. Еще позднее его сифилитическая депрессия даст импульс к занятиям литературной деятельностью. Его сексуальные мемуары, как и его сексуальная жизнь, сформировались в более ярком и опасном мире, чем наш, где чрезмерное проявление мачизма в области секса означало для либертена риск существенного наказания: болезни, увечье половых органов, импотенцию, смерть. Его сочинения заставляют сопереживать, история жизни показана через призму чувств, но они также отражают и то, как меняется повеса по мере осознания риска.
Во многом картина сексуального мира, в котором жил Казанова, отличается от нашего, возможно, в особенности в отношении к детской сексуальности и к сексу между взрослыми мужчинами и совсем юными девушками. Интимность частной жизни, связанная с физиологическими потребностями человека, была в городах восемнадцатого века невозможной. Дети ежедневно видели флирт взрослых и даже их сексуальную активность, в частности, так было в Венеции, и Казанова нашел в этом отношении мало различий между лондонским Сохо и придворной жизнью в Версале. Он и его современники также в обилии видели чувственные изображения детей — как насмешливо называл их Дидро, «прекрасный большой омлет из младенцев» на картинах Фрагонара и его последователей. В тот период встречалось больше обнаженной детской плоти на картинах, фресках, в скульптуре и декоративном искусстве, чем любых других изображений человеческого тела. Это отражало установку, сильно отличающуюся от нынешней. Рококо, будучи ответвлением неоклассицизма, наследовало цивилизации античности с ее одержимостью Эросом, изображениями путти-амуров, анархическому духу чувственной любви в образе непослушных детей. В мемуарах Казановы отражены обе эти особенности, из-за которых его ошибочно можно было бы сегодня упрекнул, в педофилии, но в исторической перспективе развития эротизма он мало отличается от современников, среди которых, конечно, были и юные девушки. Трудно оценить возраст некоторых из девушек и женщин, с которыми Казанова имел сексуальные контакты. Нет сомнений, однако, в том, что он считал их в подростковом возрасте готовыми для «честной игры» и, более того, готовыми стать ему «призом». Это отвечало установкам эпохи, Казанова отмечает, что дочери леди Харрингтон считались созревшими невестами для Лондона в 1763 году, когда одной из них было тринадцать лет.
Явление было тем более распространено в полусвете и сфере продажного секса, где за настоящих девственниц или малоопытных девушек платили такие огромные цены, что содержательницы публичных домов и салонов в Лондоне и Париже шли на всевозможные ухищрения, чтобы искусственно создать видимость нетронутого гимена. С одной стороны, некоторые из сельских девочек, попавшие в городские бордели, были жертвами самой распространенной формы торговли людьми. С другой стороны, можно понять и точку зрения Казановы: его «education d’amour» (первый сексуальный опыт молодой женщины с ним) просто был сочувственной поддержкой для девушек в жесткую эру сексуальной эксплуатации. С позиции Казановы, единственной искупительный причиной, по которой он «принужден» соблазнять девственниц, являлось то, что он, вероятно, считал, будто может спасти их от худшей участи, и что он обращался с ними более трепетно, чем большинство мужчин, как с равными ему в сексуальном плане, и потому они смогли бы затем использовать полученную власть над мужчинами (в этом Джакомо признается в недавно обнаруженном письме к Фельдкирхнеру). В современную эпоху Казанову, конечно же, сочли бы преступником.
По всей вероятности, совершенные им акты инцеста следует рассматривать в аналогичном контексте. Церковь не называла инцест в числе основных грехов в эпоху, когда внутри семьи сексуальный опыт приобретался так рано, а браки двоюродных братьев и сестер или между дядей и племянницей были нормой на всех уровнях общества.
В Венеции, в частности, в подходе к вопросу о родстве строгости не наблюдалось, вековая кастовая система весьма ограничивала выбор и генофонд для больших патрицианских семей. То, что у Казановы были сексуальные отношения по крайней мере с одной, но, возможно, и с двумя молодыми женщинами, которых он представляет как своих вероятных дочерей, относится к числу наиболее спорных мест в его мемуарах. В отличие от остального повествования контекст в этом случае характерен именно для Казановы. Он позволяет себе и своим читателям думать, что весь эпизод не совсем правдив — очередная тень, мелькнувшая в обманном коридоре венецианских зеркал, — но шокирующим образом намекает на удовольствие от двойственного соучастия в таком акте. Но все не так уж удивительно — молодые женщины, которые оказались его возможными дочерьми, уже выросли и не знали его в своем детстве, а он — их. Сейчас это понимается как классическая ситуация добровольного инцеста, когда, например, братья и сестры растут, воспитываясь по отдельности или не зная друг о друге, и именно эта разобщенность разжигает в них пламя опасных стремлений за счет сходства их личностей и родственной душевной близости, не сдерживаемых реалиями полноценной семейной жизни.
Казанова был, прежде всего, венецианцем, и в первую очередь именно по отношению к сексу. В Венеции существовала необычная концепция личного пространства. Тогда город был, пожалуй, самым густонаселенным в мире. По своей исторической сути он до сих пор остается, архитектурно и географически, местом, которое требует полного пересмотра современных представлений о частной жизни и межличностных отношениях. Постельные стоны, храп, споры» смех отчетливо слышны вдоль узких каналов и переулков. И только маски и закрытые гондолы, похожие на «плавучие двуспальные кровати», создавали небольшие оазисы частной жизни. Это, наряду с тем фактом., что ранний сексуальный опыт Казановы был связан с двумя сестрами, помогает объяснить повторяющийся мотив сексуальных контактов, которые могут показаться в наши дни публичными. Связь с Нанеттой и Мартой; гречанка, с которой он совокуплялся на глазах у Беллино; длительный роман вчетвером с Катериной Капретти, М. М. и де Берни со всеми удовольствиями вуайеризма: подглядывание за дочерью его римской домовладелицы и ее портным и последующее совокупление — все это признаки, говорящие об особенностях его сексуальной одиссеи. Казанова инстинктивно стремился к «серийной моногамности», но неоднократно увлекался или вовлекался в эксперименты, позволявшие разделить полученное удовлетворение с большим количеством участников. Напряжение сексуальной интриги усиливалось вуайеризмом, бесконечно повторяемой темой в искусстве, порнографии и эротической литературе того периода. Поскольку игра, назначенная быть тайной, велась при свидетелях, то все это напоминало театр, Казанова действовал в пределах канонов подавляющей части эротической литературы своего времени — и это дает основания причислить к ней его мемуары.
Вуайеристский аспект сексуальной жизни Казановы и его описания могут рассматриваться с учетом венецианского опыта, но одновременно отражают и эротические литературные искания эпохи. Романы о либертенах, которые предшествовали сентиментальным мемуарам Казановы, тоже способствуют нашему пониманию этого аспекта его сексуальной жизни. Художественная порнография вроде «Странствующей потаскухи» Пьетро Аретино, анонимной «Академии дам» и «Венеры в монасгаре» аббата Жана Баррена предвосхищали некоторые из его эротических опытов с монахинями и ученицами. Предвосхищение — это одна из основных функций эротики. Если какая-либо тема и была типична для либертенских работ того периода, то это вуайеризм, и Казанова отражает свое воплощение того, что было написано и мыслилось как зов желания. Повсюду в либертенских историях персонажи наблюдают друг за другом из- под муслина или маски, в замочную скважину или в проделанный где-то глазок, прячась в садах, или с помощью зеркала. В рассказе о сексе Казановы присутствуют все стили. И это в обычае Венеции восемнадцатого века — в скрывающемся за приоткрытым занавесом тайном мире зеркал, решеток и наполовину скрытой от глаз личности. Это привносило, как написал один историк культуры, «атмосферу театральности во всю сферу [секса]. Секс livres philosophiques был в стиле рококо».
Кроме того, отношения между женщинами и Казановой формировала Венеция. В восемнадцатом веке венецианская мода на чичисбеев (или культ «галантного кавалера» — cavaliere servente) была в самом разгаре. Гости города следовали моде, но Казанова почти не упоминает об этом, кроме как в эпизоде на Корфу с женой военного. Чичисбеи, cavaliere servente, в традициях средневековых рыцарей ухаживали за женщиной старше себя по возрасту и, как правило, принадлежавшей к более высокому социальному классу. Некоторые кавалеры считались защитниками чести женщины, и отмечалось, что женщины относились к таким мужчинам как к своим парикмахерам — давали им привилегированный доступ к будуару и сплетням, плюс кое-что еще. Других кавалеров законные мужья и венецианское общество принимали в качестве сексуальных и романтических партнеров женщин; столь запутанная ситуация произвела глубокое впечатление на леди Мэри Уортли Монтегю, когда она посещала Венецию в 1716 году и в 1740-е годы. Казанова вырос в городе, где многие женщины пользовались, таким образом, определенной степенью сексуальной свободы, опережавшей их время. И это было дополнительной причиной, почему венецианский стиль поведения вызывал в ту эпоху восхищение, он, говоря шире, делал больший акцент на идее женской сексуальности, нежели стало принято в последовавшие затем века. И женщины по всей Европе подвергались опасности сексуального интереса, неожиданной информации и, по всей видимости, расширения сексуального опыта с путешествующими венецианцами, такими как Казанова, хотя он был более светским, более галантным и более сексуально искушенным, чем многие другие.
Опасностью для тех, кто проживал жизнь так активно, как странствовавший Казанова, были венерические болезни. Поэтому Джакомо погружает нас в неожиданные подробности касательно производства кондомов и этикета своего времени, во многом совпадающие с рассказами других путешественников, расширявших в странствиях свой кругозор.
Все, похоже, восхищались английскими презервативами. Хотя английские презервативы были на континенте хорошо известны, их проникновение в Италию в то время, как представляется, произошло, когда британцы принялись изучать историю искусств, сочетая это занятие с сексом. Венерические заболевания были бедствием для путешествующих по Европе, а презервативы — единственным спасительным средством при случайных связях. Как хорошо знал Казанова, они были оскорблением для любого и особенно для «ветреных служителей Венеры», но тем не менее, похоже, становились объектом интереса со стороны посвященных. Действительно, мемуары Казановы указывают на фундаментальный сдвиг в отношении к презервативам, Джакомо, смотрит них уже не просто как на средство профилактики болезней.
Монахиня с Мурано, М. М., доставала их из своего собственного источника, откуда Казанова, похоже, пытался их украсть. Изготовленные из выделанных овечьих кишок и привязываемые тонкой ленточкой, обычно розового цвета, они предназначались для многократного использования, и иногда их было можно использовать, только предварительно размочив в воде. Однако, по всей вероятности, презервативы Казановы были так тонко выделаны, что не требовали смазки. Если Казанова отмечал определенное затруднение в попытках «оказать счастье облаченному в мертвую кожу», то тем не менее признавал полезность кондомов для предотвращения беременности, а также болезни. Он пишет о презервативах как о наиболее важном инструменте, позволяющем партнерам снять напряжение и перестать опасаться, «презервативы придумали англичане, чтобы придать возлюбленным бесстрашия», и они «так ценятся монахиней, которая хочет принести свою жертву любви», и жизненно важны для предотвращения «фатальных округлостей». Он с любовницами смеялся над собственными эвфемизмами: «английский плащ для верховой езды», «профилактическое средство от тревоги», «умиротворяющее сердце пальто». Для М. М. он пишет стихи в честь кондомов. Со своей второй М. М., беременной монахиней из Шамбери, он имел обстоятельный разговор о презервативах, который показывает, что Казанова рассматривал их в современном ключе — не как исключительную прерогативу полусвета и работников сферы секс-услуг, но как знак внимания, чтобы угодить женщине. «Я вынул из кошелька маленькое одеяние, изготовленное из очень тонкой кожи, прозрачное, около восьми дюймов [houte pouces] длиной, открытое с одного конца, как кошелек, и с розовой тесемкой с той же стороны. Я показал его ей, она поизучала, рассмеялась и сказала мне, что ей было бы любопытно». Стоит отметить, что Казанова использовал старые и новые меры измерения одновременно — «pouces», подразумевая под ними пальцы и дюймы, и это не вполне ясно, как и удобство предполагаемой формы изделия; дошедшие до Нас образцы, как правило, большие, и это объясняет, почему они уцелели. После разговора его возлюбленная надела ему еще один презерватив на первый, уже неэластичный, его нельзя было свернуть. Затем между ними произошел на удивление современный разговор о плюсах и минусах презерватива, Казанова заявляет, что «мальчишка в костюме радует меня меньше», а потом они оставляют на нем лишь один презерватив, чтобы «лучше сидело», а затем и вовсе отказываются от контрацептива. Людовик XV также высказывал мнение, что лучшими презервативами являются английские, и их привозили специально для него.
Для многих, однако, презерватив оставался, как сочла вторая М. М., шокирующим и унизительным — для обоих любовников. Но Казанова чувствовал перемены. В начале века презервативы высмеивались как «единственная защита наших либертенов… но из-за притупления ощущений [у мужчин] многие зачастую предпочитают риск болезни, нежели поединок cum hastis sic clypeatis [с «клинком» зачехленным]». К середине века решили, что презерватив, «хотя и просторный, специально приспособлен к Стране Веселья [вагине]», является источником удивления из-за своей «чрезвычайно тонкой субстанции и состоит весь из одной части, без швов», все же еще не та вещь, которую следует показывать даме. Путешественники носили с собой более качественные презервативы, точно такие, как описывает Казанова, «разных размеров от шести до семи или восьми дюймов в длину… и от четырех до шести дюймов в окружности», но сам Казанова, по-видимому, предпочитает их «гораздо больших размеров, [какие] очень редко можно встретить»,
То, что совершающие познавательные путешествия англичане принесли с собой на юг в основном как профилактическое средство от иностранных болезней, превратилось в руках Казановы и его любовниц, согласно «Истории моей жизни», в жизненно важный ключ к сексуальному освобождению, аналогично появлению противозачаточных таблеток в 1960-е годы:
Вдруг выросло пузо, младенец орет!
Счастлив, кто держит в кармане своем
С зеленой или алой лентой
Искусно сделанный гондон.
Это воистину была колоссальная перемена.
Казанова также уникален в том, что фиксирует установки восемнадцатого века в отношении рождаемости — в основном, касательно способов избежать нежелательной беременности, хотя можно прочесть и о взглядах на зачатие в тех редких случаях, когда он и его партнерши стремились обзавестись ребенком. Он принимал участие в одном неудачном аборте, присутствовал, по крайней мере, при двух родах и был отцом восьмерых детей и благодарил свой «английский редингот» за то, что не встречал «свое отражение в Европе чаще». Он был необычайным охотником до женщин, но опять-таки — уступал тут, например, совершающим большое путешествие, которые считали, что случайное зачатие на них навряд ли отразится, коль скоро они здесь проездом. Женщины были более осмотрительными, информированными и практичными в вопросах риска. В «Истории» описывается смерть одной женщины и практически гибель другой, и в обоих случаях Казанова выказывает крайнюю обеспокоенность — как галантный мужчина и как начинающий медик. Его трогало, интриговало и шокировало тяжелое положение женщин. Он проявил заботу об однорукой женщине-работнице, хотя она была беременной не от него, и подвергал себя огромной личной опасности в попытке помочь другой прервать беременность.
Риск для женщин, как и угроза венерических заболеваний, говорят о том, как менялись в разные эпохи представления о личной безопасности, комфорте и контроле над ситуацией, тогда беременность была частью игры. Однажды Казанову уговорили попробовать элитарный контрацептив, предпочитаемый некоторыми женщинами, «маленький золотой шарик примерно 18 миллиметров в диаметре», который работал как противозачаточный колпачок. Ему понравилась сама идея, но не дороговизна приспособления и не его практическое использование — он пишет, что этот предмет исключал несколько сексуальных позиций (для трех кузин, участвовавших в его амбициозных экспериментах в области полового воспитания, а также для него самого), потому, что шарик мог сместиться с положенного места.
Из записей в «Истории моей жизни» и заметок Казановы следует, что он имел сексуальные отношения с мужчинами. Это не миф и, безусловно, лишь небольшая часть его сексуального опыта, которая помимо самого факта рассказывает нам о человеке, о том, как он, литературно обрабатывая материал, отражал то, что теперь называют его бисексуальностью. Он был открытым, откровенным и исчерпывающим в своей детализации гетеросексуальных опытов, но скрытным, осмотрительным и уклончивым, когда дело доходило до секса с мужчинами. В записях, найденных после его смерти, есть пассажи о связи с человеком по имени Камиль, известным гомосексуалистом герцогом д’Эльбеф, а также знаменитое упоминание о «педерастии с X. из Дюнкерка» (историки говорят, что Казанове, было необходимо скрыть имя какой-то важной персоны, когда он работал тайным агентом французского правительства). Между тем, как следует из мемуаров, Джакомо часто занимался сексом в компании других мужчин, а также имел прямые, интимные и гомосексуальные тет-а-тет контакты в Турции, России и иных странах. Это была не та область, однако, где он чувствовал себя комфортно как писатель, и, похоже, она не привлекала его чересчур сильно.
Есть гипотеза, согласно которой одержимость Казановы женщинами может свидетельствовать о борьбе им с фобией противоположного толка, о его женоненавистничестве или даже о скрытой гомосексуальности, что иногда имело место в случае других «серийных бабников». Соответствуя, до некоторой степени, жанру мемуаров либертена и ожиданиям от него рассказов о похождениях авантюриста, Казанова довольно свободно описывал детали бесчеловечной торговли телом и предоставления интимных услуг, которые были заметной частью жизни театра и городского пейзажа восемнадцатого века. Но ему бывало трудно выразить всю совокупность собственного опыта. «Почему вы отказывали Исмаилу [в Турции], — вопрошал его де Линь, — отвергали Петрония и радовались тому, что Беллино была девушкой?» Де Линь хотел знать все подробности, но Казанова был необычно для себя неразговорчив. Вне готовых мемуаров, в своих записках, он почти ничего не добавляет. Казанова, который цензурировал себя так мало и так много сообщал, опускает занавес над той областью сексуальности, которая имеет отношение к политике, похотливости и подлежит осуждению.
Во всех остальных аспектах «История» дает одну из самых искренних, не стыдливых и лишенных покаяния картин сексуальной жизни, времен Казановы или любого иного периода. Может быть, он считал необходимым войти в контакт столь со многими, чтобы чувствовать себя более живым, воспоминания часто кажутся написанными в тоске, но стоит помнить, что их писал старый и одинокий человек. Что бы там ни вдохновляло его в усилиях описать любовные обычаи восемнадцатого века, но самым интересным остается его стремление понять себя и свою жизнь, исходя из собственного исследования секса и чувственности.